bannerbannerbanner
Жизнь, Живи!

Евгений Владимирович Кузнецов
Жизнь, Живи!

Как никогда, то есть, ощутил, сколь мамина нежность загадочна…

…Тёмного ночного детского пространства тишина… одиночество моё космическое под тёплым одеялом… присутствие её, по теплу и дыханию, рядом… мой гневный призыв помочиться… прыжок её босой тут же на пол за горшком…

–– Пись-пись-пись…

И объятия её: когда она, чуть выдвинув нижнюю челюсть, сладко душит меня, – единственные в жизни…

Войти в мысль – словно в лесу: встать в таком месте, в такой точке, чтоб все мои чувства за всё моё время сделались бы видны одновременно.

Обморок тот мой – был от страха при вхождении.

–– И я в покое вошедшего.

Да, был в непокое ожидания, а теперь пребываю в непокое писания.

Роман – будет!

-– Эй вы, психопаты! – баском своим вразумляющим тянет Катя из-за учебника.

Баба Шура и Настя невольно на минуту умолкают.

Они всё возле швейной машинки капризной – послушной, как считается в доме, только бабе Шуре.

Настя, научаясь ей, своенравно спешит строчить.

Она ведь – старшая: и дочка, и внучка, и сестра, да и в школе, все знают, круглая отличница.

Катя, чтоб не делать уроки, уныло крутит авторучку – и не уймется, покуда не сломает.

–– Насрать!

Тут уж ей – настоящая причина не решать задачи.

–– Наська, дай мне твою авторучку.

Та солидно молчит.

–– Дай!

–– Полай!

Настин голос всегда скандально-хлёсткий.

Но вот мама в прихожей – пришла с работы:

–– Наследили! Утром вымыла! Хоть бы мне умереть!

–– Содо-ом! Содо-ом! – как-то непонятно-грамотно укоряет, чуть войдя, тётя Тоня.

Она всё или на работе или у каких-то подруг.

Я, младшеклассник, – словно невидимый – молча и осторожно передвигаюсь по комнатам…

Неожиданно, будто упало что-то, все впериваются в меня.

–– Смотрите за ним! – кричит испуганно баба Шура. – Унесёт иголку, у меня больше нету таких!

И я, с жаром на лице, ощущаю себя, меня, всем им вместе – противостоящим.

Настя с Катей – они, как я слышал, какие-то "погодки", но мир между ними, замечаю, бывает лишь в те минуты… когда они обе разом смотрят на меня…

А ждут команды мамы:

–– В угол!

Чтоб обеим вцепиться в меня:

–– Молчать, пока зубы торчат!

Насте её возраст покоя не даёт:

–– Катька, ну-ко поди сюда!

–– Бегу и падаю!

Я – я что-то молча рисую в моём альбоме, который потом от всех прячу. Прячу, как ощущаю, – себя, меня… Или лажу молча из растерянного конструктора. Лажу – себя, меня..

Слушая, между тем, и понимая каждый звук в нашем доме.

И самый важный и грозный звук – молчание моей мамы.

Слышное и всем.

Что-то решающей.

И что-то уже обо всех и за всех решившей.

Когда я вспомнил – через много лет! – о Миге Капли, всегдашняя строгость мой мамы кажется мне таинственной, непростой…

Ведь, о чем-то думая и что-то чувствуя – она, она склонялась – тогда! тогда! – над моей колыбелью.

(Заглядывала в деревянную, с высокими перилами, кроватку, о которую я, спустя годы и годы, споткнулся на чердаке нашего дома.)

Как стал ходить – родню всю мою я знал как единую семью – а именно вот какую: мама, бабушка, тётя, сестра старшая, сестра младшая. А я – как бы чуть в сторонке, самый маленький, да ещё и мальчик…

И вот: почтение моё – ко всем старшим и ко всем, навсегда, тётям…

И – чуть осознавать начал себя, меня: я – самостоятелен!.. так как вокруг – мир тётенек…

Дяденек всяких я лишь потом стал осваивать, да попросту – видеть, – как в этот мир лишь входящих, допустимых…

Уважать мужчину я поначалу привык за то, что он достоин… снисхождения женщины.

А с раннего детства так: дяди это существа, которые – где-то.

Папа мой – тоже дядя. И папа мой – всегда где-то.

И – тоже входящий и допустимый.

И конечно же – мамой!..

–– Чего бы поесть?..

Сунул голову в приоткрытую дверь из прихожей папа…

Ему никто не отвечает. А в комнате ощутилось что-то лишнее.

В молчании всеобщем слышится, впрочем, чуждое и неловкое: когда-то ведь он сегодня встал… где-то ведь он весь день был… и будто кто-то в этом виноват!..

–– А?.. – Папа чешет пальцем небритую щеку…

И, в любом случае, убирает свою, его, голову.

Мама, через какое-то всегда время и как бы по своему какому-то делу, неспешно идёт в сторону прихожей, за которой дальше кухня.

–– Не к спеху! – её оттуда голос.

Мама строга – в семье ко всем.

Баба Шура и сёстры – только ко мне: что уж остаётся.

Строга мама – вообще, и – необъяснимо. Притом строгость её – обиженной когда-то как-то раз навсегда… То есть – неумолимая!..

Даже приписать себе, любя, причину её неиссякаемой обиды, ещё ребенком, я не мог и не умел.

Ища для неё уюта хотя бы в своих, в моих, мыслях – самых, конечно, отчаянных – я дошёл до самой, наконец, крайности – до воспоминании о моём Миге Капли…

Обида у мамы – почувствовал я ещё ребёнком – на саму себя…

Надежда разве что постоянная: вот-вот она забудется, вот-вот она отвлечётся…

И с малых лет во мне – ощущение вины.

Невольное и неутолимое ощущение вины – однако… перед лесом, перед полем, перед каждым цветком и листочком… почему-то именно и только пред тем живым, что само не может за себя постоять.

Собака может кусаться, даже мотылек может упорхнуть.

И, стоя над беззащитной травинкой, которую оберегают разве что чуткие звёзды, с самого-самого детства – строго же о себе, обо мне, (исподволь! исподволь!) разумел: жить надо для чего-то… разом всего – для Всего!..

Чувства эти во мне, в ребёнке, витали, конечно, как грёзы, как сны – притом самые прозрачные, зыбкие.

И конечно же, любое выражение на лице моей мамы – по самому значительному, стоящему того, поводу.

Ну, я и научился разгадывать малейшее выражение – так и скажу: малейшего лица.

Привык я с ранних лет и к тому, что вся наша семья в деревне – чем-то значительная.

–– Детдом! Детдом! – только и слышно в нашем доме с утра до вечера. Мой папа там – директор, мама – воспитатель, тётка – воспитатель.

В первые-то годы жизни я помню маму – только во сне: поправляет на мне одеяло…

Оглушительна и бездна: между небрежностью домашних между собой – и степенностью, даже солидностью их на людях.

Чужой кто к нам заходит – все сбегаются в прихожую: что хоть случилось?..

Но я, кто бы ни пришёл, всегда всем рад: мама улыбается, как Деду Морозу, папа как-то чуждо нетерпеливо покашливает, сёстры церемонно и умно кружат… А баба Шура обретает даже право вести разговор: про здоровье, про корову, про соседку… На всю жизнь интересно!..

Но приходят к нам редко…

Мама чуть глянет на меня с бровями сдвинутыми – и сёстры, заметив это, сразу тащат меня за обе руки в угол.

Лишь тётя Тоня ко мне иногда открыто нежна – но пугает меня своим неожиданно-прихотливым взглядом и вопросом:

–– Пащя, ты меня любищь?

И я костенею и задыхаюсь от, как ощущаю, насилия надо мною!..

Тётя Тоня так и всю жизнь: то уходила, то уезжала к своем, к её, ценным подругам.

Сёстры, неустанно скандаля, даже в школу ходили врозь.

Я, конечно, врозь с каждой из них.

Время, которое у кого-то время, наверно, шло.

В школе так: Настя на один класс старше Кати. Я – на два класса моложе Кати. Впрочем, и на переменах, в коридоре и в зале, мы все трое – словно незнакомые. Если же сёстрам уж очень нужно что-то у меня спросить – то они подходят ко мне с круглыми птичьими глазами, и я вижу что они не просто, как дома, злые, а – страшные…

Настя, придя из школы, прилежно выкладывает учебники на стол.

Катя, став старшеклассницей, швыряет папку на кровать:

–– В душу мать, учиться надоело.

Настя шьёт, готовит – Катя слушает магнитофон.

Обе ходят и в клуб каждый вечер. Опять же – врозь.

Самый дерзкий выпускник уже имеет какую-то волю над Катей и даже удостаивает внимания меня:

–– Скажи Катьке, пусть придет к мосту!

Я, любя Катю, конечно, ей не скажу.

Мама и баба Шура на ту же, как догадываюсь, тему шушукаются о тёте Тоне:

–– Я ей говорила!

–– Ну что теперь…

А у меня, из класса в класс, нарастало что-то моё – возмущение на несправедливость учителей, на лицемерие одноклассников.

Мама, слушая, что-то делает. Молча.

Сёстры речи мои слушают между прочим: они и так знают все школьные дела.

Но всё чаще ввязывается Настя, уперев руки в бока, со своим хлестким криком:

–– И что ты хочешь сказать?!

Где-то подслушанная ею фраза.

Мама только тут заговаривает:

–– Ты слушайся Настю! Ты слушайся Настю!

И я немею от досады: оказывается, их возмущали не мои рассказы, а моя ретивость!..

–– Психобольные, – басит Катя отчётливо, пользуясь нашей паузой.

Она, Катя, смотрит на меня, наедине, тоже какими-то… несолидарными глазами:

–– Какая девочка в классе тебе нравится?

Но я лишь краснею… так как знаю, какая.

…Тайна! – Тайна уже давно, словно кокон, окружает меня…

Я мечтаю и выжидаю… побыть в доме одному.

Тогда я стремительно достаю из моего ящика в комоде пластинки…

Огромные, в картонных коробках… (Купленные мною, якобы, зачем-то для школы…)

Проигрыватель ветхий каждый раз умоляю…

Сонаты!.. Симфонии!..

Слушаю стоя…

Стоя – перед прошедшим, настоящим и будущим… одновременно… Перед чем-то – Всем!..

Сам же… поглядываю в окно на калитку…

…Время для всех по-прежнему шло и шло.

Мама с папой разговаривают всегда с глазу на глаз, и когда я их вместе застану, мамино молчание – несчастное, папино – виноватое.

И ругались бы, как раньше, – да другие заботы не дают!..

И я, уже старшеклассник, серьёзно-жизненно гадаю: ведь нет, пожалуй, ничего, чего бы им недоставало… чего же им недостаёт?..

 

Но уношу с собой их молчание:

–– Вот и живём мы вместе, и уж так давно. Даже и дети выросли. И что будет?.. Жизнь детей будет!.. И что будет?..

Так же явно и терпко ощущается что-то самое-самое и в жизни сестёр: окончив школу, более-менее подружились, иногда среди разговора обе умолкнут, замрут и, словно встретившись после разлуки, проницательно и состязательно глядят в глаза друг дружке…

Сама тишина тогда мне, для меня, за них говорит:

–– Я, сама видишь, живая и живу!.. И я, сама видишь, тоже живая и живу!.. Ну, а как же ты сама-то в жизни?.. А ты как?.. Ведь жить надо как-то по-настоящему!.. И я бы по-настоящему!.. Я ещё, вот увидишь!.. И я ещё, вот увидишь!..

И тут я вспоминаю, что мы, все трое, были маленькими…

Сёстры мои обе красивые. Обе готовили и шили. Катя даже, пожалуй, лучше Насти, когда захочет. Обеих хвалили соседи и знакомые.

–– Какая хоть вам судьба? – тут портит всем настроение баба Шура.

И обе сестры враз, словно бы стыдливо, – как мне кажется – мельком оглядываются на меня.

Что бы случилось, если б они застали меня… за симфонией!..

Приехала тётя Тоня, собрались они опять, как в детстве моём, все вместе – только уж теперь все взрослые: мама, бабушка, Настя, Катя…

Если я зайду ненароком к ним, мама и тётя – после минуты тишины – как-то противно-адресно начинают, в один голос, жаловаться:

–– У нас, у двух сестёр (а тётка – сестричек), не было в жизни братика!

И сёстры таращатся на меня, словно впервые увидели. Настя – во все глаза. Катя – щурясь, склонив голову к плечу.

И я, после этого, как бы замираю на месте: миновал ведь целый пласт жизни!.. И уже с холодком кое-что вижу…

Обескуражено краснею, когда при мне в других семьях… друг дружку целуют!..

Запах ужаса, запах ужаса – перед обмороком – длился сколько-то… сколько-то содержательно.

На уроке, помню в школе учительница физики ("проходили" время) предложила сосчитать секунды в минуте – чтобы точно. Попробовал один, другой, третий…

Вызвался и я.

Встал.

–– Раз, два, три, четыре…

Поплыл…

–– …пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…

Голова кружилась, класс кружился…

–– …тридцать восемь, тридцать девять…

В тишине все слушали – я ощутил – некую Правду…

–– …пятьдесят, пятьдесят один…

Я волновался каким-то новым волнением: только бы поверили!..

–– …шестьдесят!

И секундомер щёлкнул – слушаясь меня.

–– А я ведь тогда это впервые…

–– "Откровение".

И тут: запах ужаса и был – одновременно: когда понялось… то есть – потому что понялось…

–– Проснулся!

–– "Признал".

То, что и всегда-то было наглядно, очевидно, неумолимо.

С вечера того обморочно и прозрачного дух мой, как мальчишка привередливый, был-таки утешен – доступом желанным.

Исчерпывающим.

И потёк сам собой роман.

Люди, души их, на этом свете, да, побывать. Но это факт, а не интрига. Побывать-то – по-разному!.. Этот свет, с его воздухом, солнцем и земным притяжением, для всех людей вроде бы одинаков… Младенцы все одинаковы… Значит, духи капают в младенцев – разные!..

Люди – либо ангелы, либо бесы! Притом – уже сейчас! В этой – видимой – жизни.

Из этого – все поступки и все, прежде, причины поступков.

Ангелы, бесы – и до этой жизни были ангелами и бесами. А здесь те и другие – побывать.

Что с ними будет потом – об этом, как говорится, потом…

Но в сей жизни и в сию минуту каждый – либо ангел, либо бес!..

Реально! Реально!..

Ужас от знания этого Знания в первый миг и был таков… что я буквально обонял… это свежее Знание.

Все – бесы и ангелы… Все. Все. То есть…

–– Все?!..

–– "Все".

То есть…

Ужас!.. В первую минуту… ничего и не могло быть… кроме ужаса.

Ведь об этом мне не сказали, об этом я не услышал от кого-то… а понял сам… даже и не так…

Как на той фреске: Художник изобразил себя в виде шкуры, содранной с него, в руках Сатаны…

То есть я, узнав то Знание, оказался первым, кто его узнал – и был, в первую минуту, сам собственно этим Знанием!..

Реально – до обоняния.

И разумеется – "разумеется"! – потерял сознание.

…Все. Все. То есть… Все?!.. Все.

И после этого несколько дней я ходил, делая вид в себе для себя, во мне для меня, – что я ничего… не знаю…

Исподволь же бился над самой щепетильной предстоящей трудностью: как, в каких словах и выражениях… мне все это выразить?..

"Бесы", "ангелы" – нужно ли придумывать другие слова для уяснения Добра и Зла?..

Я же вот в Миг Капли слова уже – знал, знал!..

Недавно, молясь, я на словах: "сокровища благих и жизни подателю" – слёзно простонал…

Что же: как иконы есть особо чтимые – намолённые, так и слова.

Значит: как всегда был я – так всегда были и слова!..

Ведь только бы это понять.

Слова, как и я сам, то есть как и мой дух, – вещество.

Слова это – вещество.

Слова, как и я, были – всегда.

Значит – и в невидимом мире!

Как это, наконец, сладко для пишущего – когда не нужно сочинять.

И можно – идти. Идти-то!..

…Так вот: через те несколько дней, прямо сказать – отдохнув, я сел за стол – и уже не вставал.

В этой жизни люди – совместимо-разные, а именно – болюче-разные.

Мне и всегда-то с людьми, с первым даже встречным, – то стыдновато, то страшновато.

(И у всех людей, к сожалению, напрочь отсутствует ощущение присутствия… невидимого мира… рядом…)

Не в том дело, как все говорят: то – все люди разные, то – все люди одинаковые…

–– Люди рождаются готовыми!

И в этой, земной, жизни даже и не просто – побывать, а – перебыть: кто ангелом, кто бесом.

Одни – отнюдь не споткнувшись, а истинно устремлённо, запрограммированно и гурманно: убиваю, грабят, насилуют… леса чистые превращают в свалку… буквально за порог своей ухоженной квартиры выкидываю мусор…

Разница в поле, возрасте, родстве… в цвете кожи, в географии, в истории… в вере, в достатке, в родине, в политике – повод для жестокости, которая, которая, которая – уже, уже, уже есть!

Другие – другие… не такие… Этого не делают… но это терпят…

–– Есть земля, есть небо…

–– Не так, не так!

–– Есть Земля, есть Небо…

–– Не так, не так!

Прежде всего:

–– Есть Рай и есть Ад.

И это главное – для душ людских – деление Мира!

Рай – пространство, видимое и невидимое. И Ад – пространство, видимое и невидимое.

Всё видимое люди обычно называют этим светом, Землёй. Всё невидимое люди обычно называют тем светом, Небом.

И это следующее, второстепенное – для духовных существ – деление Мира.

–– Почему не напишут об этом в Букваре?!..

Ангелы – всегда в Раю: только либо на этом свете, либо на том. Бесы – всегда в Аду…

И это – третьестепенное соображение для людей.

В этом Гармония мира.

"В глубине души"? – Только у одного она вверх, а у другого – вниз.

–– Человек это то, что у него вызывает восторг!

Кто бы что бы ни делал: один – от любви, другой – от злости.

"Она от злости сварила не суп, а кашу… Ему от любви поступить бы в педагогический, а не на юридический…"

Ведь это – реальность! Повседневная и насущная.

–– Цивилизованно умолченная!

Уж в вузовских-то учебниках нужно бы написать.

"Призвание"… Но все уже призваны!.. Во-первых: один быть ангелом, другой быть бесом. Во-вторых: на этот свет или на тот.

–– Человека невозможно призвать!

–– "Возможно окликнуть".

Да, когда один, ангел, строит из себя по какой-то причине беса.

Беда – единственная у людей беда! – не в том, что бесы не стыдятся своей грязи, а в том, что ангелы не верны своей чистоте.

Мир людей болен не наглостью бесов, а трусостью ангелов.

В этом гармония моего романа…

–– Пиши! Пиши!..

Да! Гармония меж людьми в современном мире возможна как раз при отсутствии – при отсутствии! – требования о взаимном понимании.

Что, кстати, и удаётся: требовать лишь терпения!..

С Мига Капли я изо дня в день узнавал себя, меня.

В минуту Запаха узнал людей.

Я в армии, два года, в библиотеку был записан в приличную, в офицерскую…

А из дома мне писала мама, иногда Настя. Мама с папой работали, где работали. Настя окончила свой пед. Катя училась где-то на экономическом.

Однажды от Насти читаю: "Пашка, какое это счастье!.." Мне сделалось досадно… противно: от этой, как видно, непутёвой чужой любви… Потом, немного спустя, и мама мне на ту же, уж определённо – безысходную, тему: "Поможем поднять"… Тут уж мне сделалось зло-досадно… до слёз… Мама-мамочка! Воспитала доченьку!.. Доченька-умница! И сама из себя! И на все руки! А вышло – разнесчастная!..

Но в то время я, как никогда, был книжно-загружен и, как у тех трёх дорог, трагично озабочен. Семейные дела били меня, как, бывало, возле улья пчёлы: в лицо – но все в сетку… (Папа водил и пчёл.)

После армии – я сразу в университет на дневное: и новые друзья, и новые книги, и новые линии горизонта, и облака, и ветры… Отсутствие моё в деревне – словно бы, после армии, просто продолжилось.

Лишь исподволь и мельком, приезжая на выходной в деревню, отмечал: сёстры сделались теперь – полноценно взрослыми… и полноценно недовольным. Ребёнок Насти, Мишка, уже топал… и уже, кажется, тоже недовольно…

Мама с папой телевизор смотрят – а Настя, тут же, ножницами бутылку пластмассовую: скрып! скрып!..

Чуть вышла она – они друг другу вполголоса:

–– Нарочно!..

–– Нарочно…

Катя – она уже в лето в моё вступительное приезжала с каким-то Эдиком, что ли. Потом, в первые-то мои каникулы летние, – совсем с другим Эдиком. Силюсь сказать: мне-то что…

Катин басок стал, иной раз, сравним с маминым молчанием:

–– А я не просила тебя меня рождать!..

И я, за дверью, спохватываюсь: а где же сёстры мои, которые… настоящие?.. И они, такие-то, были ли?..

Разве что – у мама спросить!

Все одноклассницы Настины повыходили замуж. А у неё почему-то – "не сложилось". Катя – сама не хочет.

Я маме, когда сестёр нет дома, мол, что же они замуж-то не выходят?

Мама – как о прочно решённом:

–– Чтоб муж за косу-то брал?!

Ах вон оно что!..

–– А как же можно, ну, практически, женщине без мужчины жить?

Мама молчит… маминым бездонным молчанием…

Баба Шура ей поддакивает:

–– Страсть!

Тотчас вспоминаю: она, бабушка, ведь разведенка… Муж её – между прочим, "ответственный работник" – когда-то, уходя к другой, сказал ей: "Ни тебя, ни детей твоих не надо!"… (Сама она рассказывала: "Вот какой паразит-от!")

В реальности, которой нет… я говорю сёстрам… впрочем, то же, что и маме…

И слышу от них – нечего и думать:

–– Не твое дело!

В действительности замеченной, наедине, отвечаю им вслух:

–– Вот! Это правда! В самом деле: это дело не моё. И никогда не будет моим.

Странно – странно даже поговорить с сёстрами: хоть о чём-то… Учительница, бухгалтер… Но ведь они об этом никогда и не мечтали!..

Да-да! Тут когда-то был и тот случай с дорожками… так меня настороживший.

Мама однажды мне – ни с того, ни с сего! – про ребёнка-племянника:

–– А ты его убей!

И несёт фантастическим, как из глубокого колодца, холодом… Лучше бы, ей-богу, чужая душа была и в самом деле просто теми… пусть, потёмками!..

И как пилюля никудышная валяется на языке готовое Катино: "Пси-хо-па-ты!"…

Следователем я работал в моём, так сказать, родном районном городе, где жила и живёт Катя. И она раза два-три, за всё время, приходила ко мне, то есть – в кабинет, как говорится, просто так… Смотрела на меня, склонив-то чуть голову к плечу, странно… как бы выражая: "И ты думаешь, что это всё?.." А один раз приходила с каким-то мужчиной, будто бы ему для консультации: то есть с очередным Эдиком – чтобы его, как я понял, "загрузить"… Маскарад. Однако: где ты, сестра?..

Потом, став писать, я уехал в "область" и с Катей почти не виделся, лишь случайно в деревне.

Заметил: когда приезжаю в деревню – с Настей… вообще не разговариваем.

Молча в доме я что-то трону: ну, самовар включу – Настя мне:

–– Ты тут не командуй! Чего ты тут командуешь?

Сдержанно горюю… нехотя придумываю приемлемое и – молча, молча:

–– Да не собираюсь я никем командовать!.. Вот ещё! Кто вы такие, чтоб я командовал вами!

Сёстры сами между собою говорят только с глазу на глаз и, слышать случается, кратко: одна басит, другая тявкает

Уезжаю из дома – а в ушах всё:

–– …андуй!.. …андуй!.. убей!.. убей!..

В замеченной действительности все собираются вместе лишь весной и осенью и лишь на огороде, и лишь для молчаливого труда… Так что общим оказывается – даже и не сказать: продукт труда – увы, "продукт питания"…

 

В реальности, которой нет и не было – да и лучше, если её совсем не будет, – я с сестрою, с Настей, веду такие, например, диалоги:

–– Паша, надо всё в доме делать.

–– Так и делай.

–– Кто? – Я?!..

–– А почему я должен всё за тебя делать?

–– А кто же ещё?

–– Замуж выходи.

–– Мужики-то все непутёвые!

–– Конечно-конечно. Мужики все гады. И хуже всех я.

–– Вон как…

–– Да. Мужики все плёвые. И поэтому ты делала Мишку пальцем.

–– Ах ты!..

–– Вот-вот!.. Мужики все сволочи. И поэтому ты родила именно мужика.

Угрюмая и несуразная эта реальность… першит в моём горле чуждым мне гневом.

…Мишка, подрастая, вёл себя как-то натурально, наглядно озабоченно: ни на что подолгу не смотрит, быстро переводит глаза с одного на другое… На людях – всегда опустив голову и косясь так по сторонам…

И каждый случай с ним – для меня, разумеется, разумеется, целая притча…

На кухне с осени, как всегда, стояла огромная деревянная бочка (самодельная, папина) с квашеной капустой, сверху которой на деревянном круге – кучка камней, как положено для гнёта.

А за бочкой, под столом, была, из года в год, бутыль стеклянная с домашним ягодно-яблочным вином – аж трехведёрная.

И вот раз. Мишка бегал, как привык, по всему дому беспрепятственно, сумасбродно. Подбежал и к бочке. Схватил ладошками… мокрый камень…

И три ведра! – Пахучие, кислые! – Растеклись по кухне!..

Я – я вытаращился, как заколдованный, уставился молча на домочадцев. И ожидал – да! – последствий…

Мишка убежал куда-то, что ли, в спальню, затаился, притаился…

Родители же – но родители мои, моя мама и мой папа, ни слова не сказав, деловито взялись за тряпки… и стали молча ползать по кухне, подтирать кислое, кислое, кислое…

Я стоял в дверях над ними, опустив руки, опустив голову… Я вдыхал большими откровенными ноздрями едкий молодой и грязный запах… и едкий и чистый запах моей памяти: о цепкой, за мое предплечье, руке мамы… о крепких, за мое ухо, двух пальцах папы…

Настя, руки в бока, тоже, оказалось, стояла за моей спиной – над ползающими родителями. И тоже молча.

Мама и папа, кряхтя, то и дело отжимали тряпки в помойное ведро.

Молчание это было – само собою разумеющееся.

Папа, с молчаливого согласия мамы, да и Насти, про-го-во-рил – наставительно, осведомлённо-педагогично:

–– Не кричите на ребёнка.

Я ощутил… что меня на кухне… нету… Так как память… у всех людей… есть!

Год за годом – Настя приезжала с Мишкой, уже школьником, глаза у которого бегали уже привычно, опытно.

К матери к своей, на любое слово её, было у него одно восклицание – заготовленное:

–– Да-а?!.. Да-а?!..

Капризное и обвиняющее.

И, судя по всему, – за отсутствием лексикона…

Настин хлёсткий голос на него сделался уж истошным, изнурительным.

Я живал и в деревне, и в городе, служил в армии, учился и в школе, и в вузе, работал следователем, и не где-нибудь, а в милиции… Но никогда не слышал, чтоб мать так громко кричала на своего сына… вообще ни разу во всей свой жизни не слыхивал… чтобы живой человек так оглушающе орал на другого живого человека!..

И это – учительница… И – в присутствии двух воспитателей детского дома…

…Мою первую книгу родители взяли в руки… как бы недоуменно: наслышаны были о ней заранее, а главное – намеренно равнодушно…

Папа, как всегда при маме, чутко помолчав, широко почесал затылок!..

Мамин голос был, в эту минуту, чуть-чуть… вибрирующий:

–– Что толку-то?!

–– Как?!

–– Что толку-то?

–– Это и есть толк!

Я, однако, ощутил, что моя книга в мой руке сделалась весомее.

"Что толку-то"! – Обычный, теперь уже – истерический, намёк.

И впервые, может быть, во мне летуче пронеслось: не стыдно ли мне за маму?.. И впервые мысленно произнес: мать…

Отчетливо же: мне стыдно за себя… Или – за кого?.. Или – за что?..

Папа – отец… – отслужив службу молчания и этим как бы обретя право хоть что-то сказать, чуть осмелел:

–– Ты только о себе думаешь.

Тут я вспомнил, как он (замечал, хоть и редко, я) строг со всеми – там, директор детдома…

Но всё-таки у меня, признаться, стало сухо во рту.

Сёстры встретили книгу мою чуть приветливее.

Настя – старшая сестра! – выхватила, по ее манере, из моих рук книжку… только что при ней и ей подписанную… и отбежала с нею молча в сторону, как сытая собака с куском.

Катя, неволясь, улыбнулась и, забыв о своей полуулыбке, стала, как бы обязанная, опасливо перекладывать листы… Волнуя маленько меня…

Приезжала из своего далека тётя Тоня – то ли навсегда, то ли погостить.

И держалась, на этот раз, особенно горделиво: ну, чтоб показать всем, что она не ровня-то всем.

Застав Мишку именно пред зеркалом, осведомлённо и навязчиво запричитала:

–– Будь, будь настоящим мужчиной!

Настя и Катя азартно обступили их.

–– Что настоящий мужчина. Ну, прежде всего, хорошие носки.

И мне, при всех, тётя считала возможным лишний раз повторить:

–– Родилась, значит, сначала Настя. Девочка. Что же, теперь, конечно, нужен бы мальчик. Для неё-то. Братик. Но родилась Катя. Опять, значит, девочка. Тут уж, конечно, нужен теперь для них для обеих братик, братик!.. Вот и ты!

Я ей – нарочно церемонно-ехидно:

–– Ну и…

Она – слыхавшая где-то, что надо быть гордой, – смотрит всегда прямо:

–– Всё не пойму, чей у тебя характер, папин или мамин?..

–– А разве мой должен быть чей-то?

Тётя Тоня тут – всё не сводя с меня неморгающих глаз – стала заметно припоминать что-то бывшее… в каком-то и чьём-то застывшем сне: как бы разглядывать пузырьки воздуха в толще льда…

–– Когда я хотела привести к нам в дом… любимого человека, твой папа сказал мне: "Распишетесь, пущу, а так не пущу!".

–– Правильно и сказал.

(Папа иногда смел был со всеми в доме, кроме мамы.)

Она посмотрела на меня долгими глазами… Потом мне, чуть заикаясь:

–– А когда ты родился… так… так твой папа бегал по деревне и… и разбирался.

Мне сделалось очень скучно… с этими со всеми людьми.

…Вторую книгу мою тоже так же привёз – всем.

(Я там, в деревне, если писал, то летом на чердаке, на светёлке, которую сам и сделал.)

Приезжаю теперь – от романа – усталый… любящий и грустящий о любви…

Бабушка, когда с папой за столом наедине, ему, молча жующему:

–– Труженик! Труженик!

И – жалко. Всех. И – за всё.

-– Надо писать от имени счастья!

Свободным и молодым ощущал я себя – словно окна в моей комнате распахнулись настежь и за ними – совсем другие виды и обзоры… И – нетронутые-то. И – ждавшие меня-то.

–– Роман мой будет называться… "Счастье и счастье"!

А то все те романы классические: в названиях у них обязательное соединительно-разъединительное "и" – для связи враждебно-то соседствующих основ.

В моем же мире, в мире, где я – я, если "и", то так: только и только счастье, Счастье!

Да и писать прямо: "Счастливо подумал… счастливо пошёл…"

Теперь-то – после того, как я, ужаснувшись, признал…

–– Бесы и ангелы!

–– "Спасение".

–– Бесы! Ангелы!

–– "Спасение, спасение".

Да, чувство счастья. Достигнутости, добытости. Покоя.

Теперь можно безропотно слушаться себя, меня.

Главная героиня любого искусства, если оно – Искусство, – Идея; главный герой – Язык.

Влюбленный в Идею, Язык всячески следует по её стопам, волочится за нею, приноравливается к ней, угождает ей – воспевает её.

Только меньше надо знаков восклицания.

–– Сам роман мой суть такой знак!

–– "Отдавание".

Какое же название?..

–– "Отдашь и отдай"!..

Нет, название это как бы… тявкающее, собачье.

Герой… Герой пусть будет в возрасте, когда только-только появилась способность – студент? аспирант?.. – мысль и чувство оформлять в слова…

–– Ту модель Мира.

–– "Врождённую".

Только не надо делать героя, по примеру классиков, болваном.

Вразумил двадцатый век!.. Бесы воспользовались идеализмом… да болванизмом!.. чистых и честных.

Но! Что же я?..

Герой – раньше сюжета!.. Название – раньше героя!..

–– Я-то тут причём?..

–– "Так есть".

А как есть?..

–– Пиши, пиши – и увидишь!

Так… Пусть герою моему будет лет тридцать.

–– Чтобы уже было ему, о чём жалеть.

–– "В прошлом".

–– И чтобы многое возможно было впереди.

–– "Даже ошибки".

…Жил, итак, вразумлённо – романом новым.

В замеченной же действительности – время от времени искал, на что жить.

Спонсор солидный, другой, – на ту минуту разговора, правда, ещё вероятный (по наитию, опять же, звонка-то) – не взял в руки даже моих книг и лишь спросил, как бы задиристо рискуя:

–– А о чём будет роман?

–– О писателе.

–– Вы думаете, это кому-нибудь интересно?

–– А вон, в космосе болтается кто-то один, а глядит на него весь мир!

Он, наверно, увидел в моём проекте что-то перспективное…

Я, прощаясь, обещал в следующий раз придти с уже изданной книгой…

Словом, я теперь, за романом, шёл туда…

–– Куда шёл всегда, всегда!

В самом деле. Путешественник путешествует, а возьмётся он написать книгу – о чём будет там: да о том, как он путешествовал; и – постольку, поскольку путешествовал!.. Врач, учитель, военный – о чем бы их книги? – Разумеется, о том, как они лечили, учили, воевали!..

Но – писатель… Пишет, пишет – и всё исключительно о том… как путешествует кто-то, как воюет кто-то…

–– Отнюдь не о том, как он сам страдает!

…Я никогда не мечтал стать писателем.

Я всегда им был.

Я просто не сразу узнал об этом.

Или – я не знал, кто я вообще… по профессии…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru