Письмо, несомненно, написано с большим искусством. Оно уснащено массою цитат из истории и Священного Писания и от начала до конца проникнуто тонким схоластическим духом. Но где то место, где та фраза, которые говорили бы нам о величии души, где благородство мыслей, выражений чувства? Насмешки грубы, ложь и самовосхваление беззастенчивы. Особенно поучительна эта язвительность, это желание во что бы то ни стало уколоть противника, эти упреки в незначительности происхождения. Говоря о Сильвестре и Адашеве, царь то просто ругается, то старается очернить их всевозможными клеветническими хитросплетениями. За собой, на бумаге по крайней мере, не видит никакой вины и громогласно объявляет все свои жестокости и казни проявлением высшей справедливости. Блеск ума, повторяю, виден, но благородство отсутствует, нет и признаков его. Характерно то, что ответ Иоанна Курбскому разросся в целую книгу. Очевидно, он долго обдумывался, долго подбирались цитаты и слова язвительные, долго обсуждалось достоинство того или другого аргумента. Собственно, царь не оправдывается: он пишет себе самый беззастенчивый панегирик и вместе с тем упражняется в стиле. Искусственный характер аргументации не позволяет в этом усомниться. Царь столько же заботился об убедительности, сколько и о том, чтобы те, которым придется читать его произведение, пришли в восторг от его учености, остроумия, его красноречия… Курбский презрительно ответил ему, упрекая, между прочим, в “жалком суесловии”. С этим упреком трудно не согласиться.
В начале зимы 1564 года Москва неожиданно узнала, что царь едет куда-то с ближними своими дворянами, приказными и воинскими людьми, поименно созванными для этого из самых отдаленных городов вместе с женами и детьми. 3 декабря рано утром явилось на Кремлевской площади множество саней: в них сносили из дворца золото и серебро, святые иконы, кресты, драгоценные сосуды, одежду и деньги. Духовенство, бояре ждали в это время царя в церкви Успения; он пришел и велел митрополиту служить обедню, молился с усердием, принял благословение, милостиво дал целовать свою руку боярам, чиновникам, купцам, затем сел в сани с царицею, двумя сыновьями, своими любимцами-боярами и, провожаемый целым полком вооруженных всадников, уехал в село Коломенское. Здесь за распутьем он прожил около двух недель, никому ничего не разъясняя из дальнейших своих планов. Из Коломенского царь перебрался в село Тайнинское и наконец в Александровскую слободу, где и остановился окончательно. В Москве между тем никто не знал, что думать о таинственном путешествии государя; все ждали чего-нибудь чрезвычайного и, без сомнения, нерадостного. Так прошел месяц.
Наконец 3 января 1565 года посланцы вручили митрополиту грамоту Иоанна. В ней, как бы повторяя свою речь на Красной площади, государь описывал все мятежи, неустройства и беззакония боярского правления во время его малолетства, доказывал, что и вельможи, и приказные люди расхищали тогда казну, земли и поместья, исключительно радея о своем благе, и что дух этот теперь в них нисколько не изменился. Воеводы не хотят быть защитниками христиан, удаляются от службы, дают хану, Литве и немцам резать Россию; а если государь, движимый правосудием, объявляет гнев недостойным боярам и чиновникам, то митрополит и духовенство вступаются за виновников, грубят и надоедают ему. “И Царь, – заканчивает Иоанн свою грамоту, – от великой жалости сердца, не желая терпеть их (т. е. бояр и чиновников) многих изменных дел, оставил государство свое и уехал, чтобы поселиться там, где укажет ему Бог”.
Эта новая театральная выходка произвела в Москве большое волнение. Митрополит и бояре испугались, не допуская даже и мысли, чтобы царь мог серьезно оставить государство, тем более что ни об отречении от престола, ни о выборе преемника в грамоте не говорилось ни слова; купцы же и мещане изъявляли сами готовность истреблять изменников, лишь бы царь указал их. Во всяком случае, оставаться долее в томительном недоумении не хотелось никому, и с общего согласия торжественное посольство, состоявшее из духовенства, бояр и горожан, направилось к Иоанну. Целью посольства было ударить челом государю и плакаться.
5 января предстало оно перед царские очи и умильно плакалось. Духовенство просило снять с него опалу и вернуть милость, о том же просили сановники. На речи пришедших Иоанн отвечал с обычным своим многоречием и высокопарностью, повторил боярам всегдашние свои упреки в их своевольстве, нерадении и строптивости; ссылался на историю, доказывал, что они издревле были виновниками кровопролития на Руси, а также врагами державных наследников Мономаховых: хотели извести царя, супругу, сыновей его. Бояре молчали. “Но, – продолжал царь, – для отца моего Митрополита Афанасия, для вас, богомольцев наших, Архиепископов и Епископов, соглашаюсь пока взять Государства свои; а на каких условиях – вы узнаете!”
Но в течение целого месяца эти условия оставались тайной. Только 2 февраля Иоанн торжественно возвратился в Москву и на другой день созвал духовенство, бояр, знатнейших чиновников. Вид его изумил всех: на лице изображалась мрачная свирепость, все черты исказились, глаза были тусклы, а на голове и в бороде не было почти ни волоса. Снова исчислив вины бояр и подтвердив согласие остаться царем, Иоанн много рассуждал об обязанности венценосцев блюсти спокойствие держав и необходимости брать все нужные для того меры, о кратковременности жизни и затем предложил устав “опричнины”, сущность которого сводилась к тому, что царь избирал себе тысячу телохранителей и объявлял своею личною собственностью несколько (около 20-ти) богатых городов, а также и улиц в Москве. Эта часть России и Москвы, как отдельная собственность царя, находясь под непосредственным его ведомством, была названа опричниною, а все остальное, т. е. все государство, земщиною, которую Иоанн поручил земским боярам. В важнейших, особенно же ратных, делах позволялось обращаться к государю.
Объявив эту новую конституцию, Иоанн потребовал прежде всего от земщины 100 тысяч рублей за издержки по путешествию от Москвы до слободы Александровской, а затем принялся за осуществление программы и искоренение изменников.
Найти какое-нибудь разумное объяснение новой выдумке Иоанновой очень трудно, едва ли даже возможно. Даже в речах своих царь никаких мотивов государственного характера не привел, а о следовавших за учреждением опричнины поступках нечего и говорить: все от начала до конца говорит о разгуле личной страсти, пожелавшей отрешиться от каких бы то ни было стеснений. В этих последних словах и заключается, кажется, вся разгадка. Несомненно, что, живя в Москве, в Кремлевском дворце, окруженный боярами, которые хотя и молчали, но далеко не всему сочувствовали, Иоанн стеснялся вести ту жизнь, которая была наиболее по нраву ему, и эти стеснения, как ни малы были они, в конце концов надоели ему. Надоело, что митрополит является просить за опальных, что надо присутствовать в думе и так или иначе заниматься государственными делами, надоела, быть может, вся эта обстановка, так живо напоминавшая о ненавистных Сильвестре и Адашеве. В Москве царь был слишком на глазах, слишком доступен, а этого-то Иоанну и не хотелось. Он задумал спрятаться от народа, бояр и духовенства и, не стесняясь никем, предаться разгулу мести и сладострастия. Оттого-то в речах своих он и возвращается так настойчиво к тому, что его “стужают”, т. е. тревожат непрошеным вмешательством как в личную его жизнь, так и в распоряжения по части казней и пыток. Москва, Кремль годились, быть может, для умеренного разгула и зверства, но они были стеснительны для новой жизни, давно уже вырисовавшейся перед расстроенным воображением царя. Он делал попытки осуществить ее в юности до брака с Анастасией и до появления Сильвестра, но обстоятельства не позволили; теперь уже препятствий не было никаких, даже со стороны царицы, которую, как мы видели, летописцы характеризуют очень неважно. Но как добиться этого, как чувствовать себя совершенно свободным и в то же время совершенно безопасным? Страх и подозрительность по-прежнему, быть может сильнее еще, мучили душу царя, призрак измены тем настойчивее стоял перед его глазами, что Курбский только что предался королю, и злой ли человек подсказал, сам ли царь выдумал, но, как бы то ни было, исход был найден.
Не любивший усиленных занятий царь передал большую часть дел земским боярам. Это давало полный простор его лени. Болезненно подозрительный, он окружил себя громадным отрядом телохранителей. Чтобы еще больше обезопасить себя, он из “опричных” земель и улиц выселил всех земских людей. Здесь, в Александровской слободе или в своем новом московском дворце, он чувствовал себя, как в крепости. Он сидел за высокими стенами, скрытый от всех глаз, имея возможность делать решительно все, что было угодно, не приводя оправданий, не надевая никакой маски. Опричнина была настоящей крепостью, откуда Иоанн управлял всей Россией, вернее делал набеги на всю Россию.
Предварительно занялся он устройством дружины. В совете с ним сидели Басманов-сын, Вяземский, Малюта Скуратов и другие избранные любимцы. К ним приводили молодых детей боярских, уже раньше отличавшихся распутством, удальством и готовностью на все. Иоанн предлагал им вопросы о роде, друзьях, покровителях; требовалось, чтобы они не имели никакой связи со знатными боярами; неизвестность и даже низость происхождения вменялась им в достоинство. Вместо тысячи, царь избрал 6 тысяч и взял с них присягу служить ему верой и правдой, доносить на изменников, не дружиться с земскими, не водить с ними хлеба-соли, не знать ни отца, ни матери, знать единственно государя. За это Иоанн давал им не только земли, но и дворы и движимую собственность старых владельцев (числом 12 тысяч), высланных из пределов опричнины с пустыми руками, так что многие из них, люди заслуженные, израненные в битвах, с женами и детьми шли зимою пешком в иные отдаленные поместья. Крестьяне одинаково являлись жертвами: новые владельцы, которые из нищих сделались большими господами, имея постоянную нужду в деньгах, обременяли крестьян налогами и трудами. Деревни быстро разорялись. Но это зло было лишь началом дальнейших. Скоро увидели, что Иоанн предает всю Россию в жертву своим опричникам: они были всегда правы во всем. Опричник мог безопасно теснить и грабить соседа и в случае жалобы брал с него пеню за бесчестие. Установился еще и такой обычай: слуга опричника, исполняя волю господина, прятался с какими-нибудь вещами в доме намеченного купца или дворянина; господин, заявляя мнимую кражу и мнимое бегство слуги, требовал в суд пристава, находил своего беглеца с поличным и взыскивал с невинного хозяина пятьсот, тысячу и более рублей за укрывательство. Иногда опричник сам подбрасывал что-нибудь в богатую лавку, уходил, возвращался с приставом и за будто бы украденную у него вещь разорял купца; иногда, схватив человека на улице, вел его в суд, жалуясь на вымышленную обиду… Изобретательны были опричники, а люди земские были безгласны и безответны перед ними. Иоанн поощрял жестокость и преступность своей дружины, ибо чем больше государство ненавидело опричников, тем более государь имел к ним доверенности. Заметим еще, что “затейливый” ум царя изобрел достойный символ для своих ревностных слуг: они ездили всегда с собачьими головами и с метлами, привязанными к седлам, в знамение того, что грызут лиходеев царских и выметают измену из Земли Русской.
Посмотрим, какую жизнь вел Иоанн. Хотя новый московский дворец и был похож на крепость, но Иоанн не считал себя безопасным и в нем; невзлюбив Москвы, он большую часть времени проводил в слободе Александровской, которая сделалась городом, украсилась домами, церквами и каменными лавками. Царь жил в палатах, обведенных рвом и валом; придворные, государственные и воинские чиновники – в особых домах. Опричники имели свою улицу, купцы – также. Никто не смел ни въехать, ни выехать из слободы без ведома Иоанна, для чего была установлена воинская стража. Здесь-то, за стенами крепости, окруженной темными лесами, Иоанн посвящал большую часть времени церковной службе, чтобы непрестанною набожною деятельностью успокаивать душу. Он захотел даже обратить дворец в монастырь, а своих любимцев – в иноков: выбрал из опричников 300 человек самых лютых, назвал их братиею, себя – игуменом, князя Вяземского – келарем, Малюту – параклесиархом; дал им тафьи, или скуфейки, и черные рясы, под которыми носили они богатые, золотом шитые кафтаны с собольей опушкой, сочинил для них устав монашеский и служил примером в исполнении его. В четвертом часу утра он ходил на колокольню с царевичами и Малютою благовестить к заутрене; братья спешили в церковь; кто не являлся,того наказывали восьмидневным заключением. Служба продолжалась до 6 – 7 часов. Царь пел, читал, молился столь ревностно, что на лбу всегда оставались у него знаки крепких земных поклонов. В 8 часов опять собирались к обедне, а в 10 садились за братскую трапезу все, кроме Иоанна, который стоя читал вслух душеспасительные наставления. Между тем иноки ели и пили досыта; всякий день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остаток трапезы выносили из дворца на площадь для бедных. Игумен, т. е. царь, обедал после, беседовал с любимцами о законе, дремал или ехал в темницу пытать какого-нибудь несчастного. Казалось, что это ужасное зрелище забавляло его: он возвращался с видом сердечного удовольствия, шутил, разговаривал веселее обыкновенного. В 8 часов шли к вечерне; в десятом Иоанн уходил в спальню, где трое слепых один за другим рассказывали ему сказки; он слушал их и засыпал, но ненадолго: в полночь вставал, и день его начинался молитвою. Иногда докладывали ему в церкви о делах государственных; иногда самые жестокие повеления давал Иоанн во время заутрени и обедни. Однообразие своей жизни он прерывал так называемыми объездами; посещал монастыри и ближние, и дальние, осматривал крепости на границе, ловил диких зверей в лесах и пустынях, любил в особенности медвежью травлю; между тем везде и всегда занимался делами, ибо земские бояре, мнимоуполномоченные правители государства, не смели ничего решить без его воли. Когда в Россию приезжали знатные иноземные послы, Иоанн являлся в Москве с обыкновенным великолепием и торжественно принимал их в новой кремлевской палате, являлся там и в других важных случаях, но редко.
Все это время одна и та же мысль, гвоздем засевшая в голове его, не давала ему покоя. Надо было искоренить боярство. Об этом часто говорил он в дружеских разговорах с приближенными к нему иностранцами. Он жаловался им на бояр, на духовенство, не скрывал своих мстительных замыслов против первых, чтобы иметь возможность царствовать свободнее и безопаснее с дворянством новым или опричниной, ему преданной. По словам царя, опричнина видела в нем отца и благодетеля, а бояре жалели и вздыхали о временах адашевских, когда им было свободно, а ему, царю, – неволя. Не останавливаясь ни перед чем, государь исполнял свою программу. Многих бояр казнил он лютою смертью, других постригал в монахи, третьих отправлял в тяжелую ссылку, с остальных брал записи за поручительством их друзей: в случае их бегства ручатели должны были вносить в казну “знатную” сумму денег: например, за князя Серебряного 25 тысяч рублей, или около полумиллиона нынешних.