bannerbannerbanner
И. С.Тургенев. Его жизнь и литературная деятельность

Евгений Андреевич Соловьев
И. С.Тургенев. Его жизнь и литературная деятельность

Мы садились за обед в семь часов вечера, а в два ночи еще не вставали с мест. Флобер и Золя обедали без сюртуков; Тургенев разваливался на диване; мы удаляли лакеев – напрасная предосторожность, так как могучий голос Флобера раздавался по всему дому, – и начинали говорить о литературе. У кого-нибудь из нас всегда была только что вышедшая книга, то “Искушение Св. Антония” и “Три сказки” Флобера, то “Fille Elisa” Гонкура, то “Аббат Муре” и “Assomoir”[9] Золя. Тургенев принес “Живые мощи” и “Новь”, я – “Фромона”, “Джека”, “Набоба”. Мы толковали друг с другом по душам, открыто, без лести, без взаимных восхищений.

Покончив с книгами и новостями дня, наша беседа переходила на более обширное поле; мы возвращались к тем темам, к тем идеям, которые всегда неразлучны с нами; говорили о любви, о смерти, в особенности о смерти.

Каждый вставлял свое слово. Один лишь русский на диване молчал.

– А вы что же, Тургенев?

– А я? Я не думаю о смерти. У нас в России никто не задумывается над призраком смерти; она остается далекой, исчезает… в славянском тумане”.

Кроме парижского литературного мира, у Тургенева были близкие связи и с лондонскими писателями. Англичане высоко ценили его талант. Я уже упоминал как-то, что Карлейль называл “Муму” лучшим из когда-либо прочитанных им рассказов. Критик Рольстон и поэт Томсон были личными друзьями Тургенева.

“В последний раз, – рассказывает первый, – когда Тургенев был в Англии, предполагалось устроить в его честь банкет и соединить на нем всех многочисленных английских почитателей его. Все, кому ни говорили об этом: поэты, романисты, художники или музыканты, – все с радостью приветствовали эту мысль. Но этому воспротивился сам Тургенев, написав из Парижа: “Нет, дорогой друг, нет никаких оснований, почему англичане должны были бы оказать мне такую великую честь. Я недостоин ее, и мои враги скажут, что я интриговал для какой-нибудь цели”. Я цитирую его слова по памяти, но гарантирую, что смысл их был именно таков. Однако хотя большой банкет не состоялся, небольшое собрание в честь него все-таки произошло в Лондоне, в октябре 1881 года”.

В знак особенного уважения англичане преподнесли Тургеневу диплом доктора Оксфордского университета.

Изредка Тургенев наезжал в Россию, между прочим и в Спасское. Из этих поездок он не выносил уже ничего обидного, неприятного. Он постоянно убеждался, что публика не только примирилась с ним, но и ценит его не меньше, чем в 50-е годы. При его болезненной мнительности и неуверенности в себе он нуждался в овациях и проявлениях восторга. Всем этим он мог насладиться вдосталь. В Москве при одном появлении его в зале в заседании Общества любителей русской словесности поднялся буквально гром рукоплесканий, не умолкавших несколько минут; так же восторженно принимали его и в Петербурге. При открытии памятника Пушкину он был избран почетным членом Московского университета; повсюду ходили за ним толпы восторженных почитателей, и однажды дело дошло до того, что студенты выпрягли лошадей из его экипажа и повезли на себе. Все эти дипломы, овации, восторги доказывают, что слава Тургенева была всемирной. И это как нельзя более справедливо. Достаточно посмотреть на бесчисленные издания “Записок охотника”, вышедшие хотя бы только в Америке, чтобы убедиться в этом. Американцы зачитывались Тургеневым, и его корреспонденты в Новом Свете были бесчисленны…

Самый торжественный приезд Тургенева в Россию совпадает с историческим днем для русской литературы – открытием памятника Пушкину (июнь 1880 года).

На празднество собрались все видные представители литературы и журналистики, но общее внимание сосредоточивалось на двух героях художественного творчества – Тургеневе и Достоевском. Оба они произнесли свои знаменитые речи.

“В поэзии, – сказал в заключение Тургенев, – освободительная, ибо возвышающаяся и нравственная сила. Будем также надеяться, что в недальнем времени даже сыновьям нашего простого народа, который теперь не читает нашего поэта, станет понятно, что значит это имя – Пушкин…”

Эти слова и эти пожелания как нельзя лучше могут быть отнесены и к самому Тургеневу.

Литературная деятельность Тургенева за этот последний период его жизни была плодотворна. В 1874 году появился роман “Новь”, в 1877–1880 годах – несколько рассказов, в 1881 году – “Песнь торжествующей любви” и “Отчаянный”, в 1882 году – “Стихотворения в прозе” и “Клара Милич”, в 1883 году, накануне смерти, Тургенев продиктовал “Пожар на море”.

Многое из перечисленного здесь заслуживает серьезного внимания и не дождалось еще настоящей оценки, как, например, “Песнь”, “Отчаянный”, “Стихотворения в прозе”. Нельзя сказать того же самого о романе “Новь”, который не удался Тургеневу. По письмам его видно, что главной центральной фигурой должен был выйти Соломин, а между тем на первом плане оказался Нежданов, этот Рудин, поэт и мечтатель, неизвестно для чего отправившийся в народ… Совсем другие люди ходили в народ в 70-х годах, и роман Тургенева исторически несправедлив. Нежданов мог бы подойти к обстановке современной интеллигентной колонии, но тогда этих колоний еще не было. Тургенев остался верен себе: центральная мужская фигура его произведения страдает безволием и меланхоличностью… Отодвинутая на второй план личность Соломина гораздо интереснее, но изображение деятелей не являлось сильной стороной таланта Тургенева: прямолинейная психология претила ему.

На многих страницах романа заметно старческое утомление. Да, старость надвигалась и давала себя чувствовать. Тургенев видел это и старался отшучиваться. “После сорока лет, – пишет он, например, Суворину, – жить на свете точно не совсем весело, особенно в течение первых десяти лет… Ну, а потом, под влиянием холодка, веющего от могилы, человек успокаивается. Мне одна даже петербургская немка-старуха бывало говаривала: “Под старость жисть подобна есть мух: пренеприятный насеком… Надо терпейть!” Именно, “надо терпейть”…”

Но минуты уныния, страха перед могилой находили все чаще.

“Полночь, – писал он, например, в своем дневнике, – сижу я опять за своим столом… а у меня на душе темнее темной ночи… Могила словно торопится проглотить меня: как миг какой пролетает день пустой, бесцельный, бесцветный. Смотришь: опять вались в постель… Ни права жить, ни охоты нет; делать больше нечего, нечего… ожидать, нечего даже желать…” Напомню также прелестное стихотворение в прозе “Старик”.

“Настали, – пишет Тургенев, – темные, тяжелые дни, холод и мрак старости. Все, что ты любил, чему отдавался безвозвратно, гибнет и разрушается. Под гору пошла дорога. Что же делать? Скорбеть, горевать? Ни себе, ни другим ты этим не поможешь… На засыхающем, покоробленном дереве лист мельче и реже, но зелень его та же. Сожмись и ты, уйди в себя, в свои воспоминания, и там, глубоко-глубоко, на самом дне сосредоточенной души твоя прежняя, тебе одному доступная жизнь блеснет перед тобою своей пахучей, все еще свежей зеленью и лаской, и силой весны… Но будь осторожен… Не гляди вперед, бедный старик!”

Но – странно – после появления “Нови” талант Тургенева в “Песни торжествующей любви”, “Отчаянном” и “Стихотворениях в прозе” опять расправил свои могучие крылья, и в последний уже раз. Этюд “Отчаянный” был оценен по достоинству лишь Тэном, знаменитым историком, которого он поразил “удивительным изображением русского этнографического типа”. Сколько отчаянных знает хотя бы только история нашей литературы: Полежаев, Левитов, Решетников, Помяловский, Н. Успенский-все эти таланты рано погибли от водки, к которой их привела “тоска какая-то”, какая-то страсть самоистребления. Разве не сродни они тургеневскому “Отчаянному”…

В “Стихотворениях в прозе” полностью выразилась натура Тургенева, склонная к меланхолии, и здесь же он вернулся к тем чувствам, которые вдохновляли его при создании “Записок охотника”. Я приведу несколько отрывков, не нуждающихся в комментариях.

“Вершина Альп. Цепь крутых уступов. Самая сердцевина гор. Над горами бледно-зеленое светлое немое небо. Сильный, жестокий мороз; твердый искристый снег; из-под снега торчат стужовые глыбы обледенелых, обветренных скал. Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн. И говорит Юнгфрау соседу: “Что скажешь нового? Тебе видней. Что там, внизу?” Проходит несколько тысяч лет – одна минута. И грохочет в ответ Финстерааргорн: “Сплошные облака застилают землю… погоди!” Проходят еще тысячелетия – одна минута. “Ну, а теперь?” – спрашивает Юнгфрау. “Теперь вижу; там, внизу, все то же, пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса, сереют груды скученных камней… Около них все еще копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что еще ни разу не могли осквернить ни тебя, ни меня”. – “Люди?” – “Да, люди”. Проходят тысячи лет – одна минута. “Ну, а теперь?” – спрашивает Юнгфрау… “Около нас, вблизи, словно прочистилось, – отвечает Финстерааргорн, – ну а там, вдали, есть еще пятна и шевелится что-то”. – “А теперь?” – спрашивает Юнгфрау спустя другие тысячу лет – одну минуту. “Теперь хорошо, – отвечает Финстерааргорн, – опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь… Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло все. Хорошо теперь, спокойно”. – “Хорошо, – промолвила Юнгфрау. – Однако довольно мы поболтали с тобою, старик. Пора вздремнуть”. Пора. Спят громадные горы; спит зеленое светлое небо над навсегда замолкшей землей…”

Присуща была Тургеневу эта глубокая меланхолия, это сознание тленности и суеты всего… Но вот и светлая, яркая точка в “Стихотворениях”:

“Когда при мне превозносят богача Ротшильда, который из громадных своих доходов уделяет целые тысячи на воспитание детей, на лечение больных, на призрение старых – я хвалю и умиляюсь. Но и хваля, и умиляясь, не могу я не вспомнить об одном убогом крестьянском семействе, принявшем сироту-племянницу в свой разоренный домишко. “Возьмем мы Катьку, – говорила баба, – последние наши гроши на нее пойдут, не на что будет соли купить, похлебку посолить”. “А мы ее… и несоленую”, – ответил мужик, ее муж. Далеко Ротшильду до этого мужика”.

 

Лето 1881 года Тургенев провел у себя в Спасском, где гостили семейство Я.П. Полонского и артистка М.Г. Савина. Здесь он отдохнул и поправился. Ему жилось легко и привольно среди друзей, любивших и почитавших его; ему приятно было видеть себя окруженным детьми, хотя бы и чужими. Болезнь угомонилась, забот особенных не было. Он много гулял, охотно разговаривал. Уехал же он осенью за границу, чтобы больше не возвращаться оттуда, хотя и мечталось ему еще раз повидать свою бедную, но дорогую родину.

Он умер 23 августа 1883 года в Буживале, измученный болезнью, после тяжкой и мучительной агонии, в два часа дня, умер сравнительно рано, всего 65-ти лет от роду.

Почти до последней минуты не забывал он интересов излюбленной литературы. Дрожащими руками написал он свое предсмертное письмо к Л. Толстому[10] и исправлял свои сочинения, подготовляя новое издание. Его последние слова были обращены к окружавшему его семейству Виардо: “Ближе, ближе ко мне, и пусть я всех вас чувствую около себя… Настала минута прощаться… Простите!..”

Весть о кончине Тургенева с быстротой молнии разнеслась повсюду. Русские газеты вышли в траурных рамках, все лучшие органы иностранной печати поместили некрологи великого писателя. А Россия в то же время готовила своему излюбленному поэту неслыханные похороны… 27 сентября 1883 года гроб с прахом Тургенева прибыл из Парижа на Варшавский вокзал и был встречен массой народа. Более 180 депутаций принимали участие в печальной похоронной процессии, над могилой произнесены были бесчисленные речи… Видя такую помпу, простой народ думал, что хоронили большого генерала, и на самом деле на траурной колеснице лежало тело большого генерала русской литературы. Странные, но отрадные мысли должны были прийти в голову историка, наблюдавшего торжественное зрелище. Он мог вспомнить при этом, как тело Пушкина, меньше чем за пятьдесят лет до того, в темную осеннюю ночь, в простом гробу, прикрытом войлоком, с жандармом на облучке саней, было тайно вывезено из Петербурга – чтобы публика не проявила своей симпатии умершему поэту; мог припомнить, как на похоронах Гоголя в Москве было запрещено присутствовать официальным лицам и с каким негодованием была отброшена мысль о каких-то там депутациях. Русское общество молчало, когда умерли Пушкин, Лермонтов, Гоголь… На простых дрогах, чуть не тайком, хоронили Белинского, и несколько человек, сопровождавших его до Волкова кладбища, робко оглядывались по сторонам и начинали торопливо шагать на перекрестках… “Не увлекаться литераторами и литературой”, – гласило одно из неписаных правил сурового николаевского режима. Чиновник министерства народного просвещения Краевский, тиснувший в своем журнале по поводу смерти Пушкина, что солнце русской земли закатилось, получил строгое внушение от начальства; о гибели Лермонтова газеты и журналы высказались иносказательно; за восторженный некролог о Гоголе Тургенев перенес высылку. Но Тургенева провожали все – молодежь, литераторы, чиновники. Было неловко, имея возможность, не присутствовать на его похоронах.

“Хоронили, – говорит Н. Михайловский, – Тургенева. Это имя знали все и все любили его. Тяжело и мрачно было на русской земле в ту пору, когда великий писатель начинал свою литературную деятельность. Это были незабвенные сороковые годы… Как иногда вся жизнь умирающего сосредоточивается в его глазах, так все, что только заслуживает названия человеческой жизни, сосредоточивалось тогда в количественно ничтожной горсти людей мысли. И в числе их был Тургенев. В разные стороны разбрелась потом эта горсточка, и некоторые из ее представителей, дожив до того времени, когда опять стало тяжело на русской земле, играли и играют далеко не ту уже роль, какая выпала той горсточке. Кто устал, кто озлобился и даже рассвирепел, кто ударился в мистицизм. Но Тургенев никогда не был Савлом. Его никогда не было в рядах разношерстной литературной когорты гонителей истины и гасителей света, – этой когорты шутов, позванивающих бубенчиками дурацкого колпака… Он всегда оставался верен несколько неопределенным, но светлым идеалам свободы и просвещения, с которыми выступил на литературное поприще… Он умер слишком рано: когда в жизни есть такие люди, как Тургенев, совестно и неловко слишком увлекаться мракобесием и юродством.

Не принимая активного участия в борьбе со свинцовым мраком, стремящимся облечь нашу родину, не занимая определенного места в литературе в этом отношении, Тургенев служил идеалом свободы и просвещения самым, так сказать, фактом своего существования, наличностью своего первостепенного таланта и своей не русской только, а европейской славы. Ни для кого не было тайной, куда направлены симпатии этой красы и гордости русской литературы, и из земных и жабьих нор не раз раздавалось за это зловещее шипенье по его адресу. Ни для кого также не было тайной, что Тургенев был западник (он сам себя так называл), но это не мешало ему быть гордостью русской литературы. И вот почему Тургенев был дорог, хотя бы даже ничего более не писал. Вот почему нужно было желать ему еще долго, долго жить. А вместо того он, по странному русскому выражению, сам приказал нам долго жить”.

9“Западня” (фр.).
10Вот это письмо: “Милый и дорогой Лев Николаевич, долго я вам не писал, ибо был и есмь, говорю прямо, на смертном одре. Выздороветь я не могу, и думать об этом нечего. Пишу же я вам, собственно, чтобы сказать вам, как я был рад быть вашим современником и чтобы выразить вам мою последнюю искреннюю просьбу. Друг мой, вернитесь к литературной деятельности! Ведь этот дар ваш оттуда, откуда все другое. Ах, как я был бы счастлив, если бы мог подумать, что моя просьба так на вас подействует. Я же человек конченый, доктора даже не знают, как назвать мой недуг: “nevralgie stomachale gouteuse” (некая желудочная невралгия (фр.).). Ни ходить, ни есть, ни спать… да что! Скучно даже повторять все это. Друг мой, великий писатель земли русской, – внемлите моей просьбе… Дайте мне знать, если вы получите эту бумажку, и позвольте еще раз крепко-крепко обнять вас, вашу жену, всех ваших. Не могу больше. Устал!!!”
Рейтинг@Mail.ru