bannerbannerbanner
Добровольцем в штрафбат. Бесова душа

Евгений Шишкин
Добровольцем в штрафбат. Бесова душа

Полная версия

3

Раменская молодежь в зимние холода и осеннюю непогодицу устраивала вечерки по домам: то у одного воскресное сборище, то у другого. По весенней поре, начиная с Пасхи и новоприобретенного советского праздника Первомая, когда достаточно отеплеет и подсохнет, плясала на улице, под окнами тех, кто зазовет. В последнее время облюбовала для гулянок ближнюю окраинную пустошь, по-за домом главного здешнего игрока Максима. Плясовое место постепенно обустраивалось: возле вытоптанного круга появилось несколько нехитрых скамеек, а затем, по наущению девок, парни соорудили небольшой дощатый настил, чтобы чечетка каблуков резалась звонче, пробуждала и пламенила плясовой настрой.

 
Не ругай меня, мамаша,
За веселую гульбу!
Пройдут годы молодые,
Посылай – так не пойду!
 

Еще издали услыхал Федор высокий, с резким ивканьем голос Лиды, бойкой, миниатюрной плясуньи – первой Ольгиной подружки. За припевкой следовала усиленная дробь каблуков под разливистый проигрыш двухрядки. Максим наяривал лихо. Самоучением и даровитостью он одолел ряды тальянки и хромки, и ловко резвились его пальцы на клавиатуре, стройно ревели растянутые меха. Стихали переборы проигрыша, умеривалась дробь, и из круга неслась тенорная частушка озорливого Пани, ухажера Лиды, столь же охочего до топотухи.

 
К милке сваты приезжали
На кобыле вороной.
Пока пудрилась, румянилась —
Уехали домой!
 

Снова частили ноги плясавших, взревывала гармонь, раздавался чей-то присвист, хохот, девичий визг. Вечерка в самом пылу!

Федор поздоровался с парнями, приветственно покивал головой девкам, обогнул плясовую площадку. Ольги ни в плясовом кругу, ни поблизости, среди гомонящих стаек девок, не видно. Раменский комсомольский секретарь Колька Дронов, который обычно тенью следовал за «городским-то гостем» и опекал его на всяком молодежном сходе, вертелся сейчас на вечерке один, без приезжего.

Федор сел на скамейку к Максиму-гармонисту, легонько толканул его локтем:

– Ольга не приходила сюда?

– Не-е, – протянул Максим в унисон ревущим низким басам.

– Совсем не показывалась?

– Сказал же…

«Значит, с ним она хороводится. Обоих нету. И Кольку Дронова сюда сплавили, чтоб не мешался». – Федор угрюмо уставился в землю.

От Раменского до Вятки-реки, до заречных предместий Вятки-города – всего-то не более шести-семи немощенных, ухабистых, дорожных верст. Немало раменских людей – кто от голодной нужды, кто по призыву развернувшейся индустриализации – перекочевало на притягательное фабричной деньгой и городскими льготами жительство. Да все же напрочь от родных мест не оторвались, оттого гости на селе не редкость. Эти гости привозили с гостинцами последние городские толки, новые манеры, модную одежу на себе и сманивали раменских невест. Наведывались попроведать сельскую родню и гости залетные…

Когда Федор поднял голову и оглянулся на село, то увидел, что с конца улицы на вечерку размеренной походкой идет Викентий Савельев, крупный, плечистый, в расстегнутом светлом пальто, в галстуке, в широких, по городской моде, брюках. Важен, точно гусь. Как тут не быть этаким, ежели с юных годов при партийной – то районной, то городской – власти! Рядом с ним степенно вышагивает Ольга. И Ольга-то в его компании вроде не Ольга. Движется павой, ногу ставит чуть оттянув носок, этак вперед и вбок; одета в лучшее свое шерстяное малиновое платье с белым наложным воротником, коралловые бусы на шее, и манера как у городской гордячки, которая и корову-то ни разу не доила… Напустит на себя форсу, будто подменили. «Прынцессой» делается возле гостя-то!

Колюче оценив парочку, Федор нечаянно встретился взглядом с Лидой.

– Иди к нам! – замахала она рукой, приглашая в топающий круг.

«И вправду – спляшем!» – тряхнул Федор чубом и вышел на плясовую.

 
Вспомни, милка, ту аллею,
Вспомни садик зелено́й!
Вспомни узкую скамейку,
Где сидели мы с тобой!
 

Федор пропел громко, с вызовом, и все догадались, отчего эта сила голоса. Пляска оживилась, шибче разогнал гармонику Максим, хлестче застучали девичьи каблуки по гулким плясовым доскам. Многие покосились на Ольгу и Савельева.

После наигрыша на середку плясовой выскочила Лида, взмахнула руками, припевкой предостерегла лучшую подругу:

 
Ах! Я любила Колю,
А потом – и Толю.
Ох! Теперь не знаю,
Где искать мне дролю?
 

Своим чередом и востроглазый смекалистый Паня, став против Ольги, глядя ей в лицо, выдал частушечку:

 
Я люблю тебя, девчонка,
Горячо и пламенно.
Ты не чувствуешь любовь —
Твое сердце каменно!
 

Ольга смутилась, ее взгляд виновато побежал по лицам парней и девок.

Давно не секрет для сельчан, что Федор с любовной чуткостью стережет каждый шаг Ольги. Она тоже клонилась к нему, пусть менее принародно, но непрестанно и давне. С этим считались, наторенную дорожку Федора к Ольге никто черной кошкой не перебегал, и поговаривали о его раннем жениховстве. Но под суждениями твердыми и устоялыми, как крепкий лед на речке в морозную зиму, проскальзывали сомнения – как проточная вода под стылой толщью: мол, первая любовь неосновательна, мол, Федор для Ольги мил только временно, в ее раннем девичестве. Да и что-то мечтательно-рассеянное, заоблачное складывалось в характере и поведении Ольги. Казалось, жизни и любви ей хочется широкой, не деревенского размаху: с особым обхождением, с театром, с филармоническим концертом, с букетом роз, а не полевых лютиков. Да чтобы – гардероб, в котором платье из дорогого вишневого бархата… И тут для нее Федор не подходящ, хотя и пригож с лица и дерзок по натуре. И когда на село к новому колхозному счетоводу, перебравшемуся в Раменское из райцентра, стал наведываться племянник из города, Викентий Савельев, тогда и затрещал, как лед по весне, привычный расклад. Кое-кто без сомнения узрел в Савельеве неотразимого жениха Ольге, а на Федьку Завьялова поглядывал сожалеючи, предрекая ему безусловную потерю. Но большинство раменских парней и девок стояло на стороне своего, коренного, – неспроста в плясовом кругу, где притопывал и Федор, пели о ветреных ягодиночках, о пустяшной скоропорченой любви.

Максим-гармонист вывел проигрыш, Федор приподнял руку: стало быть, начнет петь – не встревайте.

 
А мне Ольга изменила,
Хотя клялася любить.
За такой ее поступок
Надо в речке утопить!
 

В частушке-то, знамо, фигурировала символическая «милка», но Федор присвоил анонимной вертушке конкретное имя. Ольга вспыхнула, губы у нее затряслись, в глазах – раскаленные угли. Савельев догадался, в чем происки, сделал шаг вперед, словно собирался приструнить Федора. Но за шагом никаких действий не последовало. А Максим, испуганный щекотливой ситуацией, сдуру оборвал музыку. Ему бы наоборот – наигрывать, безостановочно замять в пляске выходку Федора, но двухрядка не к месту молчала. Последние редкие топы прозвучали на деревянном настиле. Все замерли.

Савельев строго смотрел на Федора, как на баламутного недоросля, но молчал. А Ольга, в кольце общего внимания, вся горела: казалось, из нее тысяча раскаленных обидою слов сейчас вырвется наружу.

– Врешь! – наконец выкрикнула она. – В припевке не так! Ты врешь! – Она, наверное, хотела еще что-то сказать, защититься, а может, выпалить ответную едкую частушку, но тут вмешался Савельев.

– Да, товарищ Завьялов, недостойно себя ведете. Вы теперь комсомолец. Такое художество не к лицу. – Он отвел глаза, вероятно понимая, что сказал пустую казенщину, и повернувшись к Кольке Дронову, который тут и пасся возле городского наставника, добавил с покровительствующей иронией: – Если в делах вашей комсомольской ячейки товарищ Завьялов такой же остроумный, надо активней его привлекать к работе.

Федор стоял руки в боки, с вызовом и придуринкой в кривой ухмылке. «Во как! Даже «товарищ Завьялов». На вечерке-то как на собранье. Долдон начальственный! Вякать еще здесь будешь…» Он хотел съязвить, казенными обращениями поглумиться над Савельевым, но пощадил его ради Ольги. И гневная, и молящая она была в этот миг. Будто просила: «Промолчи! Не вяжись! Отойди!» Федор отошел назад. И случись же! Ступил сапогом на край настила неловко, нога подвернулась, подошва заскользила по влажной от вечерней росы траве. Федор упал.

– Так тебе и надо! – услышал он злорадный голос Ольги и общий смех.

Когда он вскочил, Ольга и Савельев от него отвернулись: хватит с него, сценка закончена.

И тут зазвучал вальс.

Во всем Раменском вальс умела танцевать лишь Ольга. На селе поветрие на танцы еще не распространилось, здесь только плясали; кадриль и вальс – развлеканье для горожан. Однако Ольгу танцу на три счета выучил под патефонную пластинку старший брат, который обжился в городе, а на выходные гордо прикатывал сюда на велосипеде (велосипед – тоже роскошь!). Слуховитый Максим телодвижений танца не знал, но музыку ходовых вальсов усек сразу и мог справно исполнить ее на гармони.

Скинув светлое летнее пальто на руки Кольке Дронову, оставшись в темном, с широкими лацканами костюме, Савельев учтиво наклонил голову к Ольге и подал руку. Рослый, представительный, не чета тутошним провинциалам, лузгающим семечки, Викентий Савельев и танцевал с достоинством: не мельча, не в суматошном вихре – спокойно, горделиво и отточенно. Максим, чтоб не ударить лицом в грязь, старался изо всех сил не опередить и не опоздать за его ногами, даже рот приоткрыл от прилежания. Но еще больше старалась во всем подладиться под партнера Ольга. Взволнованная до бледности, она скользила на носочках туфель, всем телом стремилась вверх, к своему кавалеру, и казалась стройнее, утонченнее в этом танце. Малиновое платье на ней покачивалось просторной юбкой, тугая коса приподнималась на ветру поворотов, открытая шея была напряженно-красива, тонка.

 

Федор, отвергнутый и униженный, исподлобья смотрел на них. Он ненавидел Савельева и завидовал Савельеву. Никогда ему, Федьке Завьялову, не сподобиться так чинно держать свою фигуру, так безошибочно «дрыгать» под музыку ногами; никогда так не потянется к нему Ольга: он и ростом на полголовы ниже Савельева, и в плечах уже, – никогда она с ним не будет так трепетлива, так хороша! Острее всего он видел, как грудь Ольги теснилась с грудью Савельева, как рука Савельева стиснула ее поясницу. И под звуки этого проклятого вальса, вместе с предательски отдаляющейся Ольгой, что-то уплывало из-под ног, словно бы в огромной земной тверди сместилась ось и началось непоправимое круговращенье.

Все глазели на танцующую пару зачарованно: статный танцор, у которого большие белые руки с белыми ногтями, держит крепко и мягко подругу за талию, иногда кажется, без натуги отрывает ее от земли и несет кружа, и они оба самоупоенно плывут по волнам танца, едва успевая перевести дух.

Напоследок взревев голосами, гармонь смолкла. Несколько девок восхищенно захлопали в ладоши. У Ольги вмиг разалелись щеки, глаза лучились от счастья, и казалось, ей хочется раскланяться публике, как польщенной артистке. Савельев все еще держал ее за руку и улыбался.

Сумерки тем часом густели, оболакивали округу туманистой мглой, мутили очертания. Максим после передышки опять врезал русскую плясовую: «Прощальная!»

Улучив момент, когда Колька Дронов подхалимно затянет Савельева в разговор о заботах комсомольской ячейки, Федор подошел к Ольге. Тихо, заискивающе спросил:

– Ты счас куда идешь-то?

– Не твоего ума дело.

– С этим выхухлем, что ли?

– Когда ты к Дашке бегал, моего мненья не спрашивал! – отвернулась от него Ольга.

Федор смотрел на ровный витой жгут ее косы, спадающий между лопаток, на легкие пряди волос над белой шеей, на ее отчужденные плечи. Он неистово рвался к ней сейчас и мучительно негодовал на нее, такую глухую и очужелую. Дарья-то права: огулять ее надо! Тогда кочевряжиться не станет. Дарья баба ученая… Огулять! Хитростью добиться! Силой сломить! Любой ценой! Но как ни настропалял себя Федор, даже смелости и уловки, чтобы взять Ольгу за локоть и снова заговорить, подольститься, у него не нашлось.

Вскоре с вечерки все разошлись. Федор ни к кому в попутчики не примкнул, остался один на гуляночной пустоши.

От заката теплились тускло-оранжевые прожилки в надгоризонтной хмари. Небо над Раменским полонила высокая гигантская туча, распростершись с севера, не давала вылущиться из глубины первым звездам; а ниже, под пологом тучи, плыли под напором не ощутимого на земле ветра, будто седенький дым, легкие облачка. Со стороны дороги, ведущей через поскотину в соседнюю деревню, нежно и тонко доносилась тягучая девичья песня. Из ближней рощицы слышалось, как выщелкивает соловей – то зальется в сладкозвучной трели, то нежданно умолкнет, словно старается послушать эхо своего голоса. Где-то на краю села громко и резко скрипнула в тишине калитка.

Федор сидел на скамейке, вспоминал, как свалился на виду у всех и был осмеян, в ушах звучал вальс – ненавистный, в котором в сцепке с Савельевым шалела от радости Ольга… «Вы теперь комсомолец», – передразнил Федор, припомнив предупредительную реплику Савельева. Так ведь Ольга и уговорила! Вступай да вступай! Чего от других отстаешь? Книжки подсовывала, устав заставляла зубрить. Ей же угодить хотел! Федор сплюнул, выругался. «К Дарье пойду! К ней! Она не такая – завсегда примет». Он представил, как ненасытно продолжит мучить Дарью своими ласками, мучить назло Ольге, назло самому себе.

Он не отправился через село напрямки, решил добираться окольным путем, чтобы избежать поздних встреч вблизи Дарьиного дома, от которых липуче стелется людская молва и досягает Ольги. Шел, глубоко сунув руки в карманы брюк, спотыкаясь о дорожные кочки. Как пьяный.

«Не надо бы к Дарье-то. Глядишь, и Ольга бы хвостом не крутила, если с Дарьей порвать. Ну? Куда теперь?» Он остановился у развилки. Здесь к дороге выбиралась из оврага тропинка. К Дарье – дальше, по околичной дороге, а домой – по тропинке, через овраг. Он почему-то вспомнил ворона, который сидел на телеграфном столбе против Дарьиного тына, мысленно кышкнул на него: «У-у, вражина!» – и свернул на тропинку.

4

К вероисповеданию Федор был безучастен: ни поясным, ни земным поклоном киота не удостаивал, персты в молебную щепоть не складывал, в церковь ступал по крайней необходимости – на отпевание усопших родственников. Танька же – вопреки – росла богомольна и веропослушна, от покойной бабушки Анны, отцовой матери, унаследовала истинную преданность и почитание Пресвятой Троицы. Елизавета Андреевна всегда по вечерам зажигала лампадку в красном углу и шептала молитвословные заклинания, соблюдала посты и любила праздничные церковные службы; Егор Николаевич пусть и не слишком строго придерживался православных канонов, однако неизменно после всякой еды и перед любою работой троекратно осенял себя крестным знамением, а на Рождество шел к заутрене. Семья Завьяловых, словом, богоугодна, лишь Федор вере Господней не подчиним, бочком стоял пред святыми иконными ликами. Его за это не корили, сожалели только, что к семейной традиции он не приник.

Федор не лез в себя, не доискивался, почему так случилось, кто поселил в нем религиозное равнодушие, просто все это оставлял за пределом своих желаний и потребностей. Но и против веры ничего худого, никакой каверзы не имел, равно уважителен и к атеисту, и к схимнику. Верят люди в Бога, не верят – их кровное, неотъемное право. Высится крест над церковным куполом – так, верно, и надо. Треплется на ветру безбожный красный флаг над сельсоветом – и так, значит, надо. Но что есть в природе, в мире, во всем устройстве жизни человеческой некая загадочная – и божественная, и дьявольская – сила, которая то убережет от чреватого соблазна и омута, то обратит судьбу в паутинку: прикоснулся к ней – и нет ее, скомкалась, – с этим соглашался и чудодействие признавал.

И уж наверняка не божественная, а дьявольская указка уводила его в этот вечер от безотказной полюбовницы Дарьи.

Он спустился в темную сыростную прохладу оврага, между кустами молодых лопухов и крапивы пошел на чернеющие впереди углы крыш, беспросветные лохмы деревьев. В какой-то момент он вздрогнул от неожиданности, пошатнулся и остолбенел. Привидением мелькнуло светлое знакомое пальто. Он заметил его наверху, на краю оврага, там, где шла безоконная длинная стена сарая, возле которой лежали старые бревна. Днем на этих бревнах, на припеке, посиживали пацанята, плевались из папоротниковых трубок, лупили из рогаток по воробьям. Вечером здесь всегда было безлюдно, укромно; в позднюю пору оврагом ходил исключительный житель. Савельев и Ольга, должно быть, на то и полагались.

Не так много минуло времени с той поры, когда Федор впервые поцеловал Ольгу – не мимоходным, чмокающим поцелуем, а полноценным, безудержным. Потом он с веселой гордостью вспоминал первозданный вкус ее губ, застенчивую неумелость ее объятий. Она целовалась тогда еще безответно, жестковато, не по-Дарьиному: задыхалась от поцелуев, сильно зажмуривала глаза и всего пугалась – сторонней подглядки, чуждого шороха, собственной дозволенности. Со временем Федор добился от нее потачек, растормошил опасливую девственную страстность и уже обнимал Ольгу расслабленную, с мягкой услужливостью приопухших горячих губ; гладил ее по груди, по бедрам, хотя порой, спохватясь, она делала ему наивно-взыскательный выговор за подобные вольности. Теперь ее, предательски сговорчивую, жал Савельев – без долгих ухаживаний доступился к ней.

Глаза у Федора, как у кошки, и в потемках стали зрячими. Да и обостренное чутье угадывало, что происходит на краю оврага. Ольга стоит в наброшенном на плечи Савельевском пальто (чтоб не зябла), а Савельев запустил в распахнутые полы руки, обнимает ее, липнет к ее лицу ртом. Временами они о чем-то шушукаются, посмеиваются, а затем опять умолкают, фигуры сливаются, полы пальто, под которыми шарят по Ольгиному телу cавельевские руки, вздрагивают.

«Лапает, гад!» – Федор стиснул кулаки, хотел броситься наверх. Но остановился. Полезет по крутому овражистому склону – нашумит, спугнет… «Нет, с другой стороны зайду. Пускай мацает… Застукаю так, чтоб…» Он часто дышал, все мышцы напряглись в ярости, и по жилам уже лился кипяток. Ничто не могло обуздать безумие ревности.

Через минуту в избе Завьяловых звянькнуло стекло в оконной раме и грохнулся об пол горшок с цветами. За ножом, который остался на подоконнике, Федор полез, не входя в избу, с улицы: знал, что створки окна не заперты.

Елизавета Андреевна тут же проснулась, нервная дрожь охватила ее: вор ли, бес ли, котенок ли лазили по окошку – в любом разе это был зов беды. Танька тоже проснулась, испуганно зашептала в темноту:

– Кто там? Тятя, кто там?

Егор Николаевич поднялся с постели, запалил фитиль в керосиновой лампе.

В то время, когда разглядели разбитый глиняный горшок, комья чернозема и погубленный, бархатисто-рдяный цвет герани, со стороны оврага донесся истошный визг. Елизавета Андреевна охнула и почувствовала, как во чреве неотвратимо, стремительно тяжелеет. От боли все помутилось в глазах, и она опрокинулась бы на пол, но вовремя подоспел Егор Николаевич. Танька от страха прикрыла ладошкой рот.

…Неслышно, рысьей поступью, Федор прокрался к углу сарая. Затаился на миг. Чутким звериным слухом уловил: шелеста голосов нет – лобызаются, значит. И выскочил к бревнам.

– Шалишь, танцор! Шалишь, падла! – С лютой силой разорвал слитную парочку.

Ольга отпрянула к стене сарая, вскрикнула, пальто с ее плеч упало. Савельев и сказать ничего не поспел, только вытаращил в испуге глаза. Нож легко, словно в подушку с сеном, вошел в живот Савельева сразу по рукоятку. Федор даже очумел от такой уступчивой рыхлости тела. «Туда ли попал-то?» – брякнуло в его воспаленном мозгу. И проверяя себя, надавил на нож, подраспорол для убедительности брюхо. На бревна, куда упало светлое щегольское пальто, согретое изнутри девичьим теплом, повалилось дородное мужское тело. Из распоротого живота в распах пиджака, на белую рубаху, вместе с кишками пенной слизью выступила пахучая обильная кровь.

Ольга визжала в истерике, выла, звала на помощь, куда-то бежала, хватаясь за голову; опять визжала и опять вопила о помощи диким голосом; вырывалась из чьих-то рук и снова порывалась бежать за спасением…

Село Раменское содрогнулось. Неурочно поднялось на ноги, всполошенное ночным криком.

В слепых окнах замерцали огни. Комсорг Колька Дронов в сапогах на босу ногу пробежал по улице, громко матерясь, посылал куда-то Паню; встрепанная Лида в фуфайке на ночную рубашку кинулась искать Ольгу; прямо в окошко вылез из избы на крикливый шум Максим-гармонист; повыскакивали из домов девки, бабы, парни, старухи и мужики; возбужденные, как на пожар, шли смотреть на «убитого», которого несли по селу при свечных фонарях на широкой брезентухе в дом счетовода.

В подворотнях залаяли собаки, заорал разбуженный петух, лошадь с конного двора ответила на громкие человеческие голоса пронзительным ржанием.

– Господи! Да кто ж его этак? За што?

– С дороги прочь! Посторонись! Разохались…

– Говорят – Федька, Егоров сын. За девку.

– Послали ли за фельшером?

– Паня побежал.

– Вроде дышит. А кровищи-то! Как из поросенка…

– Пьяный, что ль, Федька-то был, за нож хвататься?

– Леший их разберет!

– Поймали?

– Где ж ты его сразу-то ночью поймаешь? Сбежал мерзавец!

– Вон отец его идет.

– Да он-то за него не ответчик.

– Пошто же ты, Егор Николаевич, сына-то распустил?

– Посадят теперь.

– В тюрьме места хватит.

– А я бы и расстрелял. К нам человек в гости приехал, образованный, партийный. Не ему, засранцу, ровня! А он ножом придумал…

– Из-за кого? Из-за кого, ты говоришь?.. Фу ты! Мало ему девок-то. Почище Ольги полно!

– Ну, чего помалкиваешь, комсомольский вожак? Теперь пятно на всех нас ложится.

– Ольге-то бы тоже шлеей по заднице! Чтоб за дальние углы не шастала!

– С вечерки у них пошло. Там повздорили.

– Вот матери-то горе! Бедная Лизавета.

– Да и не говори. Для нее двойное горе-то. Роды у нее начались. Танька, дочь-то, за бабкой Авдотьей сбегала… Выкидыш будет. Недоносила…

Поначалу, выскочив из-за угла сарая, от оврага, Федор бежал в беспамятстве. Задыхаясь от летящей навстречу темноты, оглушаемый ударами своего сердца, стегаемый в спину разносившимся Ольгиным визгом, он отчаянно рвался к упасительному неведению. Даже когда оглянулся назад и появилась осознанная уверенность, что никакой погони за ним нет, он продолжал свой изнурительный побег…

 

Остановило Федора странное чувство – ощущение того, будто нож, который он машинально держал в руке и почему-то не выронил, не выбросил сразу, у оврага, потяжелел от оставшейся на нем крови. Федор осмотрелся, сообразил, что находится вблизи ручья, и стал спускаться в туманную низину, к воде. Сперва он брезгливо оттирал нож от крови о росистую траву, а затем начисто, с донным песком, отмывал лезвие и рукоятку в воде, стоя на берегу ручья на коленях. Не поднимаясь с колен, он сместился выше по течению и, утоляя жаркую сухость внутри, долго пил из ручья, наклонясь лицом к воде, до онемения обжигая горло ее холодом. Промокнув рукавом губы, он поднялся, глубоко вздохнул и только сейчас удивился, что нож все еще неистребимо сидит у него в руке. Наконец он швырнул его в траву, за ручей, освободил себя от него и впервые отрезвленно подосадовал: «Ножом-то я зря. В руках бы силы хватило, чтоб удавить выхухля. Ножом зря…»

Федор вышел с низины, стал озираться, вглядываться в черное средоточие строений Раменского, вслушиваться. Он и сам не понимал: то ли явно слышит, то ли напуганно чудятся ему чьи-то голоса, псовый лай, громкое хлопанье дверей. Вдруг он увидел, что в окнах сельсовета, и в первом и во втором этажах, появились огни. Эти огни казались незнакомо яркими, пронизывали своим чрезвычайным светом всю округу, созывали народ на поимку беглеца… Эти огни погнали Федора дальше.

Он опять вернулся в низину, где было неколебимо спокойно, туманно, темно и беззвучно. Только вода в ручье бормотала на перекатах о чем-то непоправимом.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru