В начале 60-х годов участвовал я в очередном праздновании Дня шахтера. В те времена и союзные, и республиканские, и городские власти вкладывали немалые средства в проведение этого профессионального праздника. В шахтерских городах на стадионах шли большие театрализованные представления, в которых были заняты десятки артистов. Принимали гостей радушно, с размахом. Поэтому желающих участвовать в таких празднествах находилось всегда немало.
Группе артистов кино, в которую входил и я, предстояло лететь в Донецк. Шумной толпой ввалились мы в самолет. В салоне на этот раз было какое-то особое оживление: смех, остроты и мельтешня в поисках места. Места… возле почетного гостя, красавца мужчины, прославленного на весь мир героя, космонавта-2 Германа Титова!..
Глядя на нашу возбужденную братию, а суетились главным образом особы слабого пола, Петр Петрович Глебов мрачновато заметил:
– Ну, запушили хвостами!
– Не ревнуй, Петрусь. Я тебе принципиально скажу: там есть возле чего попушить, – ответил ему сидевший спокойно Петр Мартынович Алейников.
Как формировалась бригада артистов на праздник Дня шахтера, не знаю. Знаю только, что Алейников, который никогда ранее с нами на стадионных представлениях не выступал, был приглашен на этот раз персонально. Не выступал он прежде, может, потому, что у него не было подходящего номера для подобного рода зрелищ; может – болел часто; может – из-за пристрастия к спиртному…
Мартыныч – так мы любовно называли его в своей среде – действительно не имел концертного репертуара. Про него даже ходила такая байка.
– Какая публика в зале? – спрашивает он у конферансье.
– Дом ученых.
– Тогда объяви: «Твардовский. “Ленин и печник”».
Перевозят его на другой концерт.
– Какая публика? – интересуется артист.
– Дом культуры ЗИЛа. Рабочие, надо полагать.
– А-а-а… Тогда объяви так: «Петр Алейников прочтет вам “Ленин и печник”»…
Какой там репертуар! Люди и без того валом валили – только бы увидеть его, всеобщего любимца. Слава его была фантастическая. Все от мала до велика, мужчины и женщины цитировали (в пластике и интонации) его Савку из «Трактористов»: «Здравствуй, милая моя, я тебя дождалси, ты пришла, меня нашла, а я растерялси…»
А чудаковатый и мудрый Иванушка из фильма «Конек-Горбунок»? А полный заразительной жизнерадостности Ваня Курский из «Большой жизни»?!.
Сила обаяния Мартыныча была такова, что наш брат-артист, тайно и явно зараженный ржавчиной зависти, не испытывал этого мерзкого чувства к Алейникову. Так авторитетен он был, таким был его самобытный, истинно народный талант. Мы все его любили!
Разумеется, движимые самыми добрыми чувствами к коллеге, мы условились между собой: уберечь Мартыныча в этой поездке от соблазна «пригубить».
Как только в салоне самолета погасло табло «Пристегнуть ремни», началось подпольное кучкование: возле космонавта зашипело шампанское, в хвосте салона собрались самые отважные бойцы – специалисты по напиткам покрепче. Гримасами приглашали и меня… Но не мог я уйти от Мартыныча – это был бы явный провал конспиративной пьянки.
Сидел, вертелся в кресле. Мартыныч улыбнулся той ясной, единственной, известной всей стране улыбкой и обратился ко мне с сочувствием:
– Старик, ты не мучайся… Выпей! – Он достал из бокового кармана шкалик, «мерзавчик» – так назывался 50-граммовый пузырек с коньяком. – Поверь – полегчает… – И уловив мое замешательство: – Я – нет! Я свои пятилетки по этому делу давно уже перевыполнил.
Самолет приземлился. У трапа – настоящее столпотворение: «Волги», ясно, – для Германа Степановича, автобусы – для нас, а толпа мужиков, неизвестно как прорвавшихся на летное поле, схватила в свои объятия Алейникова и скрылась в неизвестном направлении.
На первом представлении Мартыныча не было! За кулисами все мы находились в состоянии тревоги. Знали только, что его увезли шахтеры. А куда? Где он? Что с ним? Никто не знал. Детективная история – человек исчез, его украли…
После выступления я приехал в гостиницу с намерением снять с себя нагульновский костюм и спуститься в ресторан на ужин. Открывая дверь в свой номер, я совершенно случайно взглянул на соседнюю дверь. Полуоткрыта. Сквозь нее вижу – мужские ноги… Рывком бросился в комнату… На полу, покрытом ковром, лежал бледный, судорожно вздрагивая, наш Мартыныч!..
– Что с вами? – осторожно подняв его голову, спросил я.
– Коньяку… – с трудом, чуть слышно, выговорил Мартыныч.
Я кинулся к лифту – занят. Бегом с пятого этажа вниз, в ресторан. По пути просил встречных вызвать «скорую». Юматов налил в фужер коньяку, вместе со мной все кинулись к лифту – занят. По лестничным маршам, через две-три ступеньки, спотыкаясь и падая, бежали мы к Мартынычу.
Жорж Юматов платочком вытер с губ Алейникова появившуюся слюну. Я влил что осталось в фужере после этого сумасшедшего бега в рот больному. «Скорую», к счастью, ждали недолго. Врач спросил:
– Кто дал больному коньяк?
С испугом честно признался, что я.
– Он попросил?
– Да…
– Не будь этого, мы бы уже не понадобились.
Петр Мартынович прожил, мучительно болея, еще два года.
Мне до сих пор не дает покоя тот «мерзавчик», который он отдал тогда в самолете мне… Может, это была его «заначка», как спасение?..
На встречах со зрителями мне довольно часто приходили из зала записки с вопросом примерно следующего содержания: «Употребляете ли вы перед выходом на сцену, для допинга, для куражу, спиртное?»
Очевидно, многих интересует, как достигается то высокое эмоциональное возбуждение артиста, которое он демонстрирует в момент своего пребывания на сцене или на съемочной площадке. Каким способом он доводит себя до предельного накала чувств? Зритель, не очень искушенный, не посвященный в тайны актерского творчества, с легкостью необыкновенной решает: «Да они все перед выступлением поддают!»
В связи с этим мне вспомнился рассказ очевидцев о том, как Василий Иванович Качалов потрясал искренностью своих чувств, исполняя роль Чацкого в «Горе от ума». В одной из сцен он, являясь свидетелем любовного объяснения Софьи и Молчалина, стоя сбоку, почти в кулисе, в темноте, где его лица никто не мог и видеть из зала, плакал! Так были глубоки его – артиста Качалова – чувства. Он не играл – он жил на сцене. Он страдал, слушая разговор любимой его героем девушки с другим…
Вот почему Василий Иванович, заполняя какую-то анкету, предложенную Академией наук, на вопрос: «Сколько раз в месяц вы можете сыграть роль Чацкого?» – ответил: «Не более двух раз». Он знал запас своих эмоций – не наигранных, а пережитых. Конечно, так играть Чацкого, как Качалов, с такой отдачей, можно только считаное число раз в месяц…
А вот другой пример. Хороший французский актер Фальконе, уверен, мог бы сыграть своего Сида в пьесе Корнеля и тридцать раз в месяц, ибо, по моим наблюдениям из-за кулис, он сердце берег – дальше кадыка свои чувства не опускал. Зато имитировал темперамент – превосходно! Но это был бенгальский огонь – он не обжигал, хотя и впечатлял. А Василий Иванович Качалов потрясал искренностью чувств! Ему тоже задали как-то вопрос о том, «употребляет» ли он перед выходом на сцену. На что Качалов ответил: «Нет! Однажды попробовал – не помогло, более того – помешало. А вот Сальвини (знаменитый итальянский трагик), говорят, употреблял».
Помнится, снимали мы эпизод из фильма «Воскресение», когда Катюша Маслова говорит при свидании с Нехлюдовым: «Ты – барин, а я – каторжная!» Для актрисы – сцена труднейшая: тут должен быть целый сплав чувств – презрения, осуждения, любви, гнева, к тому же героиня находится в сильном хмельном угаре. Кроме таланта, которым Тамара Семина обладает в полной мере, нужны были и жизненный опыт, и высокое мастерство, чего у совсем молодой актрисы тогда просто еще не могло быть.
Снимали сцену целый день, сделали много дублей. Режиссеры Михаил Швейцер и Софья Милькина старались создать на площадке атмосферу истинно творческую, но что-то у нас не ладилось, что-то нас не удовлетворяло: то наша Катюша была в кадре чрезмерно возбуждена, но не выглядела пьяной, то наоборот – была вроде бы и пьяной, но без необходимых по сцене чувств… На следующий день режиссеры рискнули дать актрисе несколько граммов коньяка – для достоверности поведения. И вот парадокс: передо мной, Нехлюдовым, была Катюша Маслова, но… притворявшаяся пьяной…
В фильм вошел дубль из предыдущего, «трезвого» дня – монолог, прекрасно, душевно исполненный Тамарочкой…
А вот из собственного «куражного» опыта.
Много раз (кажется, более двухсот) играл я Освальда в спектакле «Привидения» по Г. Ибсену. Эта роль – одна из труднейших в мировом репертуаре: эмоциональная и психологическая нагрузка на актера предельна. Про самого знаменитого нашего исполнителя этой роли, Павла Николаевича Орленева, который выступил более чем в тысяче спектаклей, говорили, будто бы перед смертью он произнес: «Кажется, я понял, как надо играть Освальда». Такое мог сказать только художник, проживший на сцене по правилам школы переживания, а не представления.
Спектакль Малого театра «Привидения» был немноголюдный и очень мобильный: там всего пять действующих лиц и одна декорация. Поэтому его было очень удобно перевозить во время гастролей. Превеликое множество раз выезжали мы с ним в разные города Советского Союза. Привезли его и в Ленинград. В пятницу вечером – одно представление, в субботу – два, днем и вечером, в воскресенье – тоже два. Играть по меркам В. И. Качалова – невозможно! Это опустошенность уже после первого спектакля! Если же играть по системе Фальконе – нет проблем!
Поражала и удивляла меня Елена Николаевна Гоголева (она играла фру Альвинг – мать Освальда) своей собранностью, сосредоточенностью и волей. Все пять спектаклей она сыграла ровно и достойно. Я же после третьего выдохся. И запаниковал: силы и нервы на пределе, а предстоит еще играть два воскресных. Тут еще Борис Тылевич, наш администратор, подлил масла в огонь. Прибежал в гримерную перед четвертым, дневным спектаклем и взволнованно сообщил: «В зале Клавдия Ивановна Шульженко!»
– Ладно разыгрывать… Чтобы на «дневнике» – и Шульженко!.. – ответил я Тылевичу, но почувствовал странный озноб в теле. Думал об одном: на какие кнопки-клапаны нажимать, чтобы привести себя в хорошую эмоциональную форму. И вспомнил слова Качалова: «А Сальвини, говорят, употреблял». Ну и… употребил!
Уж очень хотелось произвести впечатление на Клавдию Ивановну. Я боготворил ее. В жизни приходилось видеть ее неоднократно – не бог весть какой красавицей она была, но на сцене… Голос, душа, руки божественно преображали артистку… Вот что такое талант и вдохновение!
Первый акт я завалил. Решил: значит, мало «вдохновился». Добавил. Во втором акте Елена Николаевна то ли учуяла запах, то ли заметила что-то в моей речи и, улучив момент, сказала: «Это пройдет, Освальд. Возьми себя в руки». По роли таких слов в пьесе нет… Я понял: вот только сейчас начинает меня разбирать «вдохновение»…
В антракте перед третьим актом я старался прятаться от всех моих партнеров. Однако лоб в лоб столкнулся с Евгением Павловичем Велиховым.
– На нетребовательного зрителя вы, Евгений Семенович, можете даже произвести впечатление – очень это похоже на прогрессивный паралич… Но не на искусство! – ядовито внушал мне мой коллега.
Завалил я и третий акт – язык не слушался, ноги не подчинялись… А в финальной сцене, когда Освальд сходит с ума и говорит: «Мама, дай мне солнце», – я едва промямлил эти слова…
Сцена после спектакля:
– Женечка, этого больше никогда не будет?! Обещаете?!. – шепотом спросила Елена Николаевна.
Я только кивнул, что значило – «Да!..»
И не было. Один раз покуражился. Хватит!
10 февраля 1963 года сатирический журнал «Крокодил» опубликовал рецензию на спектакль по пьесе С. Алешина «Палата» под едким названием «Три часа в хирургической палате»… Атмосфера в Малом театре была и так беспокойная и напряженная, а тут еще словно сухих дровишек в костер подбросили…
Сразу бросалась в глаза «подковырка» журнала: не в театре, а в палате. От имени зрителя «Крокодил» и пролил слезу, защищая его, бедного: «Одна часть зрителей явственно чувствует запах хлороформа и с трудом преодолевает желание сомкнуть отяжелевшие веки. (Скучно, значит, засыпает. – Е.М.) Другие бледнеют, судорожно отирают холодную испарину и украдкой глотают валидол…» Надо полагать, что подобного рода «истерика» в зале оттого, что «не довольствуясь реализмом, оно (искусство. – Е.М.) впадает в явный натурализм!..»
Труппа гудела, как разворошенный улей! И без этой злой рецензии в театре было немало причин для кипения страстей.
Малый тогда переживал сложное время: налицо был кризис – репертуарный, творческий, да и кадровый. Имея две сценические площадки, театр не мог занять всех актеров, которых в труппе было 120 человек. Многие годами не выходили на сцену, томились от безделья, творчески чахли… Коллектив, особенно молодая его часть, негодовал на вынужденные и длительные простои. Но иначе и быть не могло: театр выпускал в сезон три-четыре спектакля, да и то не лучших, чаще – «прицельных», рекомендованных сверху и рассчитанных на премию: во времена Сталина – на Сталинскую, теперь же, при Хрущеве, – на Государственную…
Притока свежих творческих сил в театр не было – молодых актеров не приглашали, так как труппа и без того была огромной. Самому молодому среди нас, Никите Подгорному, было за тридцать. Старики – народные, знаменитые, выдающиеся, одним словом, корифеи – из-за своего возраста уже не могли играть в полную силу, но трогать их было нельзя… В труппе постоянно происходили конфликты, разбирать которые приходилось на бесконечных собраниях: партийных, профсоюзных, производственных… Малый театр явно находился в тупике… Все понимали, что дальше так продолжаться не может, – требовались кардинальные изменения.
К тому времени главный режиссер театра К. А. Зубов умер, и у нас долгое время не было ему замены. Мы, молодая часть труппы, просили, чтобы к нам пришел Георгий Александрович Товстоногов – как говорится, раскатали губы. Естественно, это было из области фантазий – зачем мы были ему нужны, когда он уже успешно создавал свой знаменитый БДТ.
Кризис в Малом театре кончился тем, что произошла радикальная смена руководства – директором назначили Евгения Евгеньевича Северина, главным режиссером Евгения Рубеновича Симонова. Меня избрали секретарем партийного бюро, а Елена Николаевна Гоголева стала председателем месткома.
Новые назначения, естественно, вызвали новый взрыв эмоций в труппе, которая разделилась на консерваторов и реформаторов. Одни говорили, что теперь, когда Царева сняли, театр погибнет, другие ждали перемен, воспряли духом… Так что страстей было предостаточно. А тут еще эта рецензия в журнале «Крокодил»…
Конечно, можно и должно было соглашаться с нелицеприятной критикой других спектаклей Малого театра на современную тему, тех слабых, конъюнктурных, рекомендованных к постановке «верхами». Но те спектакли пресса или робко похваливала, или вовсе молчала о них. А вот «Палата» (в постановке Леонида Варпаховского) стала исключением: ее отметили, поддержали своими восторженными отзывами многие крупные газеты и журналы. Спектакль был удостоен профессиональной премии имени Станиславского… Билеты на все представления раскупались за два месяца… Зрители горячо принимали работы замечательных наших мастеров – Николая Анненкова, Петра Константинова, Руфины Нифонтовой, Виталия Доронина…
Очень влиятельная, популярная у читателей, обновленная тогда газета «Известия» написала о «Палате» в начале 1963 года:
«Главное в спектакле – та психологическая атмосфера, в которой мы особенно остро ощущаем духовную ценность героев, человеческие черты, характеризующие нравственную высоту нашего общества. Это тонко почувствовал и передал на сцене режиссер. Его работа отмечена единством целого и точно найденных деталей, высокой культурой и строгим благородством».
Да, давно не было в Малом театре такого успеха спектакля на современную тему…
Но кому-то из литературной братии этот успех пьесы драматурга Самуила Алешина не давал покоя. И вот с помощью «Крокодила» решили, как сейчас говорят, «размазать ее по стенке». Ядовитая журнальная рецензия привела создателей спектакля в состояние шока. К нам в партбюро постоянно приходили люди, возбужденные, удрученные, возмущенные, и заявляли:
– После всего случившегося я играть не могу!
– Это умышленная, целенаправленная травля старейшего театра!..
– Почему я не умер, чтоб не знать позора?!.
– Такое оскорбление театр не может оставить без ответа!..
– Теперь зрителю остается только освистать театр!..
Я выслушивал все это, старался, как мог, успокоить коллег, хотя, признаться, сам страдал от обиды.
С такой легкостью, подхихикивая, «Рецензент» (такова была подпись под статьей) вылил ушат грязи на спектакль, принятый и оцененный зрителем и общественностью как лучший на современную тему в последнем сезоне!
Что делать? Сегодня это просто: иди в суд и защищай свои честь и достоинство. А тогда разгоряченные коллеги заставили меня добиваться правды там, наверху!..
Куратором Малого театра в ЦК был серьезный, думающий театровед Юрий Рыбаков. Ему первому я и «поплакался в жилетку». Он успокаивал:
– Да, некрасивая история получилась… Но и для паники не вижу повода. Ваше право ответить «Крокодилу»…
В тот же день меня приняла министр культуры СССР Екатерина Алексеевна Фурцева.
– Рецензию я не читала, но слыхала. Ну и что? Ну, грызутся между собой братья-писатели… Завидуют один другому…
– Играть-то не писателям, а актерам.
– Давно бы пора усвоить: критика и самокритика движущая…
– …сила нашего общества, – закончил я ставшую уже банальной фразу. Чем вызвал раздражение министра.
– Короче, что вы хотите?
– Ответить «Крокодилу» через «Известия».
– Правильно. Дайте понять сатирикам, что пресса у нас партийная, а не бульварная. Я сейчас позвоню Аджубею (он был тогда главным редактором газеты. – Е.М.). Алексей Иванович, – начала говорить Екатерина Алексеевна в трубку «вертушки», – Малый театр пожелал ответить «Крокодилу» статьей…
Она долго слушала то, что говорил редактор, потом сказала ему:
– Хорошо, прочти, они тебе позвонят. Поверь, спектакль действительно хороший.
Повесив трубку, министр как-то директивно обратилась ко мне:
– Вам бы сейчас заниматься больше тем, как наладить творческую и производственную атмосферу в театре, думать о репертуаре, а вы все подогреваете склоки. Партия заботится об инициативе народной, хорошем настроении народа… А вы вдруг затеваете постановку «Антония и Клеопатры», «Бориса Годунова», где борьба за власть… кровь…
Возвращаясь в театр, я передумал о многом. О том, что для вновь назначенного главного режиссера Малый театр – лишь ступенька, переходный этап. Да, поработать главным режиссером в таком театре – это украсит любую творческую биографию. Но все понимали, что Евгений Симонов у нас не задержится, – его ждал театр имени Вахтангова, которым руководил Рубен Симонов, к тому времени уже думавший о своем сыне как о преемнике. Так что заниматься труппой Малого театра всерьез Евгений Рубенович даже и не будет пытаться.
Да, по инициативе нового главного режиссера решили ставить «Антония и Клеопатру» Шекспира и пушкинского «Бориса Годунова». Уже вывесили распределение ролей: Клеопатра – Руфина Нифонтова, Антоний – Евгений Матвеев. Повисело это распределение недели две, потом его вдруг сняли. Я спросил: «Что случилось? Почему нет репетиций?» Ответили, что Е. А. Фурцева вызывала к себе Е. Р. Симонова, и он вернулся в театр расстроенный. Тогда-то и исчезло объявление о распределении ролей – не будет задуманного спектакля. Так что не сыграть мне шекспировского Антония, как не сыграть (пусть и во втором составе) Бориса Годунова, в роли которого должен был выступать на премьере Михаил Иванович Царев.
К тому времени, после сыгранных мною в кино Макара Нагульнова и Нехлюдова, образов резко противоположных, казака и князя, у меня было о чем подумать. Я уже почувствовал в себе диапазон, масштаб, понимал, что больше не могу выходить на сцену Малого театра в ролях серо-розово-голубых героев в слабых пьесах А. Софронова и Г. Мдивани. Я мечтал о настоящих, мощных, серьезных работах… И вот теперь, когда в театре мне ничего не светило, когда и здоровье мое после полученных на съемках «Поднятой целины» травм было не самое лучшее, когда и сама атмосфера в театре была далека от настоящего творчества, – у меня постепенно зрело решение уйти из Малого театра…
Но реальность требовала заниматься тем, ради чего я и ходил к высоким начальникам в ЦК и Министерство культуры… В кабинете директора театра собрался совет: Е. Е. Северин, Е. Р. Симонов, Е. Н. Гоголева и я. Пригласили и заведующую литературной частью Зинаиду Филипповну – обдумать вместе письмо-ответ «Крокодилу».
Гоголева настаивала на резкой отповеди журналу, Симонов, смеясь, предложил: «Я бы ответил снисходительно, шутя – щелчком по носу»… Северин, бывший министерский работник, хорошо знавший природу закулисных интриг, был строг и предусмотрителен: «Впадать в тон журнальной юмористики Малому театру не к лицу. Мы – Академия. Ответить надо достойной корректной репликой».
На том и порешили. Зинаида Филипповна отправилась к себе сочинять письмо… Но кто подпишет этот ответ? Директор театра предложил – для большей объективности должны подписать главный режиссер, поскольку не он ставил этот спектакль, и секретарь партбюро как артист, который не был в нем занят.
Поставили мы с Евгением Рубеновичем свои подписи под готовым письмом в газету. Звонить Аджубею досталось мне. Алексей Иванович воспринял мой звонок любезно. Наговорил мне много добрых слов про роль Нагульнова, согласился напечатать статью. Причем в его доброжелательном тоне чувствовалось одобрение нашей реакции и поддержка. Ободренные пониманием со стороны высоких инстанций и самого Аджубея, мы отправили свое письмо-реплику на выпад «Крокодила» в одну из самых популярных тогда газет страны.
И надо же! На следующий день в моей квартире раздался телефонный звонок.
– Слушаю.
– Ну что, «революционеры», получили по жопе? – Трубку бросили… Гудки…
Сказать, что я удивился этому анонимному звонку, не могу: я знал – злорадствовал кто-то из театра, из тех, кто не хотел принимать ни нового руководства, ни перемен… Но от кого же мы получили пинок под зад?
Открыл свежий номер «Известий», как всегда, с последней страницы. Увидел крупный заголовок «Обиделись. А зря». Под ним – уже помельче: «Реплика “Крокодилу”». Вижу – наше письмо, где были такие строчки: «…Спектакль “Палата”, по всеобщему признанию, – большая удача Малого театра в современном репертуаре. Почему же редакция “Крокодила” считает необходимым облить эту творческую победу грязью?..» И дальше из нашей «реплики»: «…Позволительно задать вопрос редакции: считает ли она, что “рецензия” написана с позиции подлинной заинтересованности в развитии современного искусства?»
А чуть ниже в газете было напечатано: «От редакции». Теперь уже «Известия» нас вразумляли: «…Удивляет прежде всего то, что, признавая на словах возможность разных точек зрения на произведение искусства, Е. Р. Симонов и Е. С. Матвеев самим тоном письма по существу начисто отрицают эту возможность… Неужели чувство обиды, некритическое отношение к своему спектаклю лишает их чувства юмора и желания творческого спора».
И в самом конце действительно дали нам «по жопе»: «Надо спорить, товарищи! Спорить, а не становиться в позу обиженных, как это сделали уважаемые нами мастера Малого театра».
Поразительно! «Известия», по сути дела, согласились с «Крокодилом», чем напрочь зачеркнули свое собственное прежнее мнение о «Палате». Нас высекли. Правды, поддержки искать было не у кого и негде. Горькие, очень горькие мысли приходили в голову: не иначе – мы попали в какие-то игры.
Разгадку ожидать пришлось недолго.
Приехав в Париж, мы (Вия Артмане, Лев Кулиджанов и я) были приглашены в наше посольство на просмотр французского фильма «Человек из Рио» с Жан-Полем Бельмондо в главной роли. Долго томились мы в ожидании сеанса – все ждали приезда А. И. Аджубея. Как только он появился, я постарался отступить в сторону, чтобы не встретиться с ним взглядом. Что-то неприятное шевельнулось во мне при виде его… Но…
– А, Евгений Семенович! – широко раскрыв руки, он сам подошел ко мне. – Поди, еще сердишься на «Известия»? – спросил, приятно улыбаясь, заместитель заведующего идеологическим отделом ЦК.
– Уже забылось, Алексей Иванович, – коротко ответил я.
– Ерунда все. Пойми… Ну, высекли бы мы, допустим, слесаря, а не артиста… Авторитет же газеты в том, что для нас нет привилегированных…
Не очень твердо ступая, он направился в зрительный зал. Уселся. На экране пошел «Человек из Рио».
А я, человек из России, думал о чести, достоинстве и прочей «ерунде»…