Осенью 1944 года «пятьсот-веселый» забросил меня в Киев. 501, 505, 525 – это были номера дополнительных поездов, идущих (вернее, ползущих) по всей стране с набитыми в товарные вагоны людьми. «Веселая» это была езда. Куда точно идет поезд – было неизвестно; обычно объявляли: «На Урал», «Крымское направление», «В сторону Киева». Где остановится, сколько будет стоять – никогда никто не знал. Бывало, замешкается эшелон на перегоне между станциями, и тысячи людей высыпают в поисках… кустика. Паровозный свисток, лязг буферов – и с гиком, воплями, хохотом кидаются, словно мыши по норам, пассажиры в свои «телячьи» вагоны. Да, забавная была езда. Поэтому «экспресс» и прозвали «веселым»…
В полуразбитом здании киевского вокзала, прямо на куче камней лежал репродуктор, четырехугольным своим раструбом направленный на площадь. Из него неслось:
И камень родной омоем слезой,
Когда мы вернемся домой…
Никогда хрипловатый голос Леонида Утесова не волновал меня так сильно и глубоко, как тогда.
Мне бы поискать «пятьсот-веселый», который шел в сторону Херсонщины, туда, где мама оставалась в оккупации, – за тем, собственно говоря, и приехал я на Украину, – но ноги сами понесли меня на Брест-Литовское шоссе… Здесь была наша актерская школа при киностудии. Что с ней теперь? Есть ли она? Будет ли? И что с ребятами?
Переступив проходную студии, я замер: диво дивное раскинулось передо мной – яблоневый сад. Не удержался – сорвал плод, наспех потер им по гимнастерке, откусил…
– Ты шо робыш?!.. Тэбэ ж пустылы як людыну, а ты!.. – без злобы, а так, для порядка, покричал на меня вахтер.
– Не сердись, дядя. Имею право. – И демонстративно хрумкнув сочным яблоком, я подошел к нему, спросил:
– Про Александра Петровича Довженко слыхал?
– Слыхав! – Вахтер переступил с деревянной ноги на здоровую, добавил – Цэ ж його рукамы посажено… – Он тяжко вздохнул и замолчал.
Я рассказал ему, как наш первый урок по мастерству актера Довженко начал со слов: «Будут из вас актеры или не будут, а дерево посадить извольте». И вот вместе с ним, почти со всеми студийцами, мы сажали этот сад.
– Ну, ты кушай, кушай, чого ты… Давай рюкзачок. – Вахтер проворно снял с моего плеча вещмешок и торопливо заковылял к деревьям…
Когда мы прощались, я напрасно пытался оставить ему банку тушенки. Он – ни в какую:
– Шо ты, шо ты, сынок, може, маты твоя голодна…
Нагруженный яблоками от щедрот сторожа, побрел я к вокзалу. Почему-то вспомнилось: на тюменском фанерном комбинате работали пленные немцы, а наши вдовушки, матери и сестры кидали им через забор кто хлеб, кто морковь, кто… И оттуда доносилось: «Данке шон… данке шон…»
А в голове назойливо звучали слова из песни:
И камень родной омоем слезой,
Когда мы вернемся домой…
Возле парка имени Пушкина меня окликнули. Я очнулся от своих мыслей, оглянулся. Ко мне подходил, по-стариковски шаркая, седой и очень худой мужчина. Сердце екнуло: да ведь это… (Имени и фамилии этого замечательного деятеля культуры, скульптора, режиссера, не назову. Пусть он будет просто Режиссер. Умер этот талантливый красивый человек, и уточнить детали его рассказа не смогу, если вдруг память в чем-то изменила мне.)
Это… Режиссер! Я узнал его сразу. Как же?! Ведь он меня, студентика, утвердил на эпизодическую роль в своем новом фильме, который начал снимать перед самой войной.
Я молчал, вглядывался.
– Простите, вас Женей зовут?
– Так точно! – отвечал я по-военному и почувствовал, что тушуюсь, робею. Тут все смешалось: и разница в возрасте, и дистанция «студент – режиссер», и вид его, человека, измученного войной, и слухи…
Медленно, обмениваясь незначащими словами, подходили мы к зоопарку.
– Вы, наверное, слышали, что я предатель? – вызывая меня на откровенность, спросил Режиссер.
– Слышал, – так же прямо ответил я.
Режиссер остановился, глубоко вздохнул, выдохнул. Так он проделал раза три или четыре, словно продувал легкие. Было ясно – он успокаивал себя.
– Жена моя была очень больна, неизлечимо больна, – начал рассказ мой собеседник. – Не мог я видеть ее страданий… Продал все, что покупалось, что менялось. А тут, как на грех, немцы объявили конкурс на лучшее произведение искусства: живописи, графики и скульптуры. Я вылепил всадника на коне, ну, знаете, типа клодтовских на Аничковом мосту в Ленинграде… Скульптура, так сказать, без политической окраски.
Получил я приз. Взял мукой, крупой, дюжиной банок с консервами. Я не предполагал тогда, что поступок мой всеми, кто окружал меня, будет расценен как… – Он вынул из кармана аккуратный, отглаженный платок, высморкался. – Как предательство… Я знал, что в городе действует подполье, искал возможности связаться с партизанами. Но куда там! Предатель! – Режиссер снова раза два глубоко вздохнул, выдохнул. Успокаивался. – Но вскоре произошла невероятная история. Как-то в нашу квартиру вошли, да нет, ворвались двое: первый был немецкий офицер, а второй… – Режиссер на какое-то время замолчал, произносил только «гм-гм», будто проверял голос, как это делают певцы. Повторил: – Второй был… Бывший ответственный работник одного из киевских райкомов ВКП(б)!..
Я невольно вскинул голову, уставившись на рассказчика. Он жестом попросил не перебивать его.
– Да, представьте себе: усы «а-ля Тарас Бульба» и повязка на рукаве «Полиция»… До войны он учил нас создавать высокоидейные произведения! И вот теперь… Какая мерзость… Я онемел…
Господа сели на оставшиеся – не сожженные, не проданные – стулья. Я стоял, прислонившись к стене, боялся, что могу лишиться чувств.
– Значит, так. Режиссер. Дорогие наши освободители и лично repp майор предлагают тебе редактировать свободную украинскую газету.
Полицай смотрел на меня – ждал моего согласия.
Я молчал.
– Сталинград капют! – промолвил офицер.
– Он грамотный, герр майор. Вдоволь нагорбатился на Советы… – Потом обратился ко мне. – Подумай. Такого шанса стать уважаемым человеком может и не повториться. С ответом не тяни. – «Гости» встали, оценивающе посмотрели на меня и ушли. Не знаю, сколько времени подпирал я стену… Очнулся от стона жены… Зашел к ней в комнату, опустился на краешек кровати…
– Не смей!.. Не смей! Я все слышала!.. – еле двигая синими губами, сказала жена.
Поверьте, Женечка, никуда я не ходил и, конечно, положительного ответа не давал. Я только думал, как избавиться от предложения врагов. Смерть меня не страшила, но мне надо было жить, пока жива моя жена.
В надежде раздобыть для нее барсучьего жира пошел я как-то на Евбаз. (Так в Киеве называли знаменитый Еврейский базар, лучший в городе. Евбаз – это то же, что Привоз для Одессы. Сейчас на этом месте находится площадь Победы. – Е.М.) Вдруг у тротуара, прямо около меня, останавливается «опель». Из него выскакивает тот самый полицай…
Помню, я успел подумать: «Вот и конец…» Полицай торопливо вытащил из кармана блокнот и карандаш, спросил: «Ну как, надумал?» Я, пусть простит меня Бог, унизился: попросил не губить меня, мол, не знаю я редакторской работы… Он что-то размашисто писал в блокноте и, не слушая меня, бросил: «С тобой ясно – виселица. А жену твою жалко. Это для нее». И, сунув мне в руку бумажку, сел в «опель» и скрылся… Боже, подумал я, как изощренно покупают меня: бумажка-то оказалась разрешением купить в немецком магазине продукты…
Записка жгла мне не только руку, она обжигала мою душу… Меня и так наши незаслуженно считали предателем, а кто же сует мне подачку?.. Истинный предатель. Отвратительное, мерзкое чувство охватило меня: кто же я в конце концов?.. Тля? червяк?.. Не дай вам Бог испытать что-либо подобное… – Лоб Режиссера от волнения покрылся мелкими росинками. Он вытер его платком и спросил: – Я не шокирую вас своей болтовней?
– Что вы, что вы!.. – проглотив комок, искренне сказал я.
Режиссер продолжал:
– Жена, как и в прошлый раз, просила: «Не смей, не ходи!»
Собственно, я и так не пошел бы к немцам – отоваривать свою совесть. Так низко пасть, поверьте, я не смог бы!..
Однажды рано утром все, что могло – гудок завода, удары по рельсу, крик домоуправа, – извещало, что немецкая комендатура требует, чтобы окрестное население вышло на площадь. Не пойти, подумал я, – значит навлечь на себя еще и вину неповиновения. Пошел… Моим глазам открылась зловещая картина: стояла добротно построенная виселица, а вокруг нее толпились сотни две стариков и старух… Присоединился и я, прислушиваясь к говору в толпе… Вполголоса кто-то сказал, что партизана казнить будут. Вскоре раздались немецкие команды, народ расступился, образовав широкий просвет.
И здесь, знаете ли, произошло странное – как бывает в театре, когда на сцену направляют свет софита: солнце на миг вышло из-за туч и его луч попал… на того самого «полицая», что из райкома ВКП(б)!.. На груди его была прикреплена дощечка с надписью «Смерть коммунисту!». Поднимаясь на ящики, под петлю, он успел выкрикнуть несколько слов о Родине, о Сталине и…
Режиссер замолчал, остановился у дерева и ногой стал шевелить пожелтевшие листья… Он отворачивал от меня лицо…
Я топтался на месте, перекладывая мешок с яблоками с плеча на плечо, и думал: «Зачем Режиссер рассказывал мне все это? Кто я ему?.. Значит, ему надо было… выговориться, облегчить перед кем-нибудь душу».
Гордый доверием и благодарный за его откровенность, я спросил:
– А как теперь с вами?
– Написал письмо Первому секретарю ЦК КП(б) Украины Никите Сергеевичу. Жду. Сейчас, знаете ли, ему не до меня – идет война… Извините меня.
Он приподнял старенькую шляпу, чуть поклонился и ушел…
На вокзале по радио передавали победный марш, а я не мог отделаться от песни Утесова:
И камень родной омоем слезой.
Когда мы вернемся домой!..
Ну никуда не деться и от этого вопроса. Зрители (чаще, конечно, зрительницы) во время встреч с ними в записках на сцену или вслух из зала настаивают на ответе.
Уклониться – значит разрушить ту атмосферу доверительности, которую мне почти всегда удается создавать на этих творческих вечерах. Порой отделываюсь шутливо коротким: «Лидия Алексеевна Матвеева. Пенсионерка»…
Знаю, что такой скупостью ответа разочаровываю любопытных; сохранять же в тайне личную жизнь – это давать пищу для домыслов, легенд, сплетен…
В кино почти все сыгранные мною персонажи были мужики влюбчивые и толк в женской красоте понимали, да и актрисы, мои партнерши, были прелестницами. И вот на экране зрители видят наши объяснения в любви, поцелуи, свидания, страстные объятия… Как тут не родиться догадке, легенде? А уж если сняться с одной и той же актрисой в двух-трех фильмах, то сплетня лезет, как опара из горшка.
Так, по слухам, я побывал в мужьях у Людмилы Хитяевой – после «Поднятой целины» и «Цыгана»; у Ольги Остроумовой – после «Любви земной» и «Чаши терпения», у Вии Артмане – после «Родной крови», у Тамары Семиной – после «Воскресения», у Валерии Заклунной – после «Сибирячки» и «Особо важного задания»… И сейчас уже понесся слушок – после «Любить по-русски»: «Жена его Галина Польских»… Ничего себе гаремчик? Эдак и статью за многоженство можно схлопотать. А если серьезно, то я счастлив, что имел возможность общаться с этими яркими женщинами, самобытными талантами и умницами.
И все-таки: «Кто ваша жена?» Пожалуй, надо ответить. Может, не столько зрителям ответить, сколько попытаться подзарядить своих – дочь, сноху, внучку – тем душевным богатством, каким наделена моя Лидия Алексеевна.
Впервые я увидел ее на концерте в Тюменском музыкальном училище в конце 1946 года. Как меня гуда занесло, не помню. Скорее всего, затащил приятель, который любил поволочиться за каждой юбкой. В концерте чередовались баянист, балалаечник, вокалисты…
Исполнители были милы своей скованностью, неуклюжестью, но и искренностью, исполнительской горячностью, заметным старанием.
И вот просто и естественно – как птичка перелетает с ветки на ветку – на сцену вышла девушка. Ее не украшенный никаким гримом или побрякушками вид поразил меня… Лицо, глаза, грудь были так целомудренны, что я онемел от этого! И держалась она на сцене так, будто говорила: «Я буду петь не для вас. Я просто не могу не петь»… И без напряжения, свободно и легко полилось «Вижу чудное приволье»… Тут меня словно ударило током!..
Поженились мы 3 апреля 1947 года там же, в Тюмени. Всю тяжесть забот Лида сразу взвалила на себя – я не помню ее хнычущей, жалующейся, что-то требующей, капризной. Не помню ее и беззаботно порхающей, через край веселящейся… Наверное, оттого, что войну она испытала на себе: была работающим (и одновременно учащимся) подростком…
«Маме надо», «ребенку надо», «тебе надо» слышал я от Лиды очень часто. И никогда не слышал «мне надо»… И так продолжается до сих пор. Природа наградила ее способностью отдавать. Отдавать все: силы, время, заботу, терпение… И изредка дарить улыбку. Улыбается она нечасто потому, что мы (я, дети, внуки) привыкли от нее брать, а ей даже не всегда «спасибо» перепадает…
Не знаю, сумею ли я этими заметками выразить ей, хоть и поздновато, всю силу благодарности за то, что она, моя бесценная Лидочка, была и есть у меня…
Демобилизовался я в конце 1946 года. Война уже кончилась, а я еще больше года топтал учебный плац. Нашего училища к тому времени уже не было – его расформировали. Курсантов тоже не было, оставались одни преподаватели. Все ждали, кого куда переведут. Насчет меня у начальства имелись планы – направить учиться в Военную академию. Но я отдавал себе отчет, что такая карьера – не для меня. Пока шла война, я честно служил там, где было приказано, но сейчас – нет, это не мое. Мне хотелось вернуться к тому, чем я занимался до войны. А для этого надо было снова стать гражданским человеком.
Я написал письмо Александру Петровичу Довженко с просьбой посодействовать моей скорейшей демобилизации, чтобы я смог продолжить прерванное войной учение. Александр Петрович, находившийся в Москве, тормошил тамошнее военное начальство. Одновременно с Довженко обо мне хлопотала и Вера Павловна Редлих, режиссер новосибирского театра «Красный факел» (о ней я расскажу подробнее в следующей главе). Она знала меня по моим выступлениям на армейских олимпиадах, смотрах художественной самодеятельности, которые проводились в Новосибирске и на которых я получал призы. Вера Павловна уже тогда, сидя в жюри, заметила меня и решила пригласить после демобилизации в свой театр.
Но время было тяжелое – тут уж не до артистов. К мирному труду тогда возвращались люди более нужных специальностей: строители, железнодорожники, учителя. Надо было восстанавливать истерзанную войной страну, налаживать хоть как-то жизнь людей. Без специалистов крайне необходимых профессий было не обойтись, а без артистов… «Семь лет мак не родил – голода не было». Так думали тогда многие, к несчастью. Это, принимая во внимание послевоенную разруху, еще можно было понять, но когда сегодня у правительства не доходят руки до культуры – беда!
И все же Вера Павловна Редлих обратилась к командующему Западно-Сибирским военным округом генерал-полковнику Медведеву, чей штаб находился в Новосибирске. Человек высокой культуры, генерал с консерваторским образованием, он и сам понимал, что старшему лейтенанту Матвееву нужна не Военная академия, а совсем другое.
Наконец пришел приказ, я стал «вольным казаком». Но продолжить актерское образование мне не удалось – всюду опоздал. И тогда я принял приглашение Тюменского театра вступить в его труппу. В Тюмени я был уже известен: меня знали по выступлениям в концертах художественной самодеятельности нашего училища, да и мои успехи на смотрах в Новосибирске привлекли внимание руководства театра.
Меня не просто настойчиво уговаривали работать в местном театре, но… предложили играть ведущие роли. Могла ли моя голова не закружиться от этого? И пошли роли одна за другой: Фердинанд в «Коварстве и любви», Незнамов в «Без вины виноватых», Земнухов в «Молодой гвардии»…
Смешно вспомнить, но «премьер» после восторженных криков в зале и аплодисментов выходил на улицу в шинели, в кирзовых сапогах и… в шляпе!..
Успех был не оттого (это я теперь понимаю), что Матвеев – артист, а оттого, что он молод и темперамент – через край… Безоглядная эксплуатация (от чего я хотел бы предостеречь начинающих актеров-коллег) природных данных – гибель для артиста, увядание и раннее забвение зрителем…
В 1947 году проходил Всероссийский смотр молодых артистов драмы и музыкальных театров. За исполнение роли Боровского в спектакле «За тех, кто в море» по пьесе Б. Лавренева я удостоился чести стать лауреатом… Поездка в Москву… Я сомневался: надо ли ехать? Да и накладно. Но Лида говорила:
– Надо ехать, Женя. Тебе надо много видеть!..
В Москве на меня обрушилась уйма заманчивых приглашений – и из провинциальных театров России, и из столичного театра имени Ленинского комсомола, от самого Ивана Николаевича Берсенева…
Было и приглашение (повторное) из новосибирского «Красного факела»… И снова Лида уговаривала меня:
– Надо туда ехать, Женя. Тебе учиться надо!
Вот так всю жизнь: «Женя, тебе надо…» А за этим «надо» – ее терпение, самопожертвование, боль…
Так случилось, что я влюбился. Да, влюбился. Влюбился в актрису. И не в красоту, не в женственность (этими качествами и моя Лидочка обладала в избытке), а в огненный темперамент (сценический), в страсть служить театру, кино, в способность воспламеняться…
Мне казалось, что я встретил неземное чудо… Вглядываясь в ее глаза, пластику в момент исполнения роли, вслушиваясь в ее дыхание, я пытался понять: как такое может быть? какими струнами в своей душе она пользуется?
Может, это вовсе и не любовь была, а простое обожание, поклонение таланту? Как бы ни было, а загрустил я, замолчал, ушел в себя…
Вывести меня из такого странного оцепенения решилась Лида. Однажды (мама и дочь уже спали, а жили мы в одной комнате) мы улеглись в своем уголке за занавеской.
– Женя, тебе трудно? – шепотом спросила Лида.
– Да…
– Пойдем поговорим.
Пошли на кухню. Молчали долго.
– Ты влюбился?
– Кажется – да.
Помолчали еще. Я знал – Лида сильнее меня, она и разорвет эту тупиковую паузу.
– Тогда уходи, – сказала она ровно, не повысив голоса, но решительно. – Не мучай себя и нас…
До утра я вертелся один под одеялом, а Лида всю ночь готовила меня в «экспедицию на съемки», как потом она сказала дочери. В чемодане уже лежали отглаженные, с накрахмаленными воротничками рубахи, белье, недочитанный том Бальзака…
Мама плакала, Светланочка, вытаращив глазенки, робко подходила то ко мне, то к Лиде… Решиться должен был я. Понимал: не переступлю порог – болезнь загоню в хроническую… Надо излечиться от тяжкого недуга… Сейчас или никогда…
Закрывая за мной дверь, Лида сказала:
– Мы тебя подождем год… Позже не беспокой… А мы будем знать – тебе хорошо…
К Актрисе я не поехал. Две недели жил у своего приятеля, так сказать, «госпитализировался» у него… Правда, пил, часто голову держал под струей холодной воды… Решил не видеть ни Жену, ни Актрису. Смывать с себя дурь-хмурь сил хватило недели на три. Наплывом все возникали глаза Актрисы и Жены.
В одних – страсть, в других – кротость…
В одних – осуждение, в других – сочувствие…
В одних – насмешка, в других – сострадание…
В одних – «Дай!», в других – «На!»…
Спасибо и приятелю: он, всегда такой говорливый, молчал. Молчал даже о своих победах над слабым полом, в чем отменно преуспевал. Про него вовсе не в шутку говорили: «Бабник-террорист»… И надо же, молчит.
– Что с тобой? Не заболел ли ты? Или еще не сезон охотиться за юбкой? – спросил как-то я, пытаясь острить.
– Главное, что ты, заблудший, кажется, выздоравливаешь: хохмить тужишься, – ответил приятель, подавая на стол нехитрую закуску – ливерную колбасу, сдобренную им самим разными специями. И, сорвав с бутылки «бескозырку», плеснул в стакан водку.
– Будь! – сказал, выпил, добавил: – Ключ, если что, положи под коврик.
Я не успел спросить, куда он на ночь глядя так торопливо ушел. Оставил меня одного – побыть наедине со своими мыслями. Как он догадался, что мне нужна еще одна капелька в «чашу терпения» моих терзаний?..
Я уже знал, что утром, пока дочь в школе, а Лида еще не ушла к себе на работу в Большой театр – поеду домой.
За окном еще не рассвело, когда я, взглянув на стакан с невыпитой водкой, легко, щелкнул дверью квартиры приятеля. А вот поднять руку к звонку своей квартиры оказалось намного труднее: что там за дверью? кто откроет? Только бы не мама – слезы…
Открыла Лида. Хотел сказать «прости» и… не сказал. В сердце кольнуло: лицо Джоконды. Только бледнее и красивее… А усмешка ее, Джоконды…
– Завтракал?
Сказать «нет» не успел, только услышал, как что-то звякнуло на кухне – похоже, упала крышка на кастрюлю. И сдавленный стон. Мамин стон… Вскоре передо мной уже стояла сковородка с яичницей – такой, какую я люблю: с луком, салом, помидорами…
Прошло уже много лет. Ну и что, скажут – банальная история! Может, и банальная, но…
Лида ни разу не напомнила мне об этом…
Лида уже спала. Я тужился дочитать главу из книги – глаза слипались.
Вдруг ночную тишину нарушил взволнованный шепот Светланочки:
– Мама! Мама!..
– Чего тебе? Может, я помогу?..
– Нет, только мама! – В голосе дочери послышался страх.
Взглянув на лицо Лиды, понял, что мне жалко вырывать ее из глубокого сна. Знаю ведь, как она устает: два вызова в день на работу (один – на репетиции, другой – на спектакль), четыре поездки в метро и автобусе, авоськи, стирки, глажка…
– Спи, спи! Утром поговорим! – шикнул я на дочь.
– Мама! – уже в голос закричала Света.
Лиду и маму словно ветром сдуло с кроватей. Втроем мои женщины кинулись в ванную.
И тут что-то недоброе заколыхалось внутри меня: я – одинок, у них секреты от меня. Потерял я дружочка… Эгоизм накручивал мне на нервы всякую чертовщину.
Троица вернулась в комнату на цыпочках.
– Что случилось? – спросил я Лиду, стараясь подавить в себе ревность.
– Ну… Это наши женские дела… Спи!..
Нет уж, тут не до сна… И я понял – мне нужен сын!
Но иметь второго ребенка врачи нам категорически не советовали – у Лиды было что-то неблагополучно со щитовидной железой. Оставалось самого себя убеждать: знать, не судьба…
Так я и жил, с завистью к своим друзьям, у кого есть сыновья. Это видела, чувствовала Лида… Как-то она поделилась со мной:
– Женя… Мне один профессор сказал: «Если бы вы были моей дочерью, я бы непременно посоветовал родить!..»
И вот однажды…
Шел я по залуженной октябрьским дождем Москве: решил пройтись после генеральной репетиции спектакля «Привидения» по Г. Ибсену. Мне хотелось побыть одному, обдумать еще раз свою роль Освальда: каким он предстал перед зрителем? Шел, переживал все заново, переосмысливал. Все ли удалось? Ведь пока дошло до сегодняшнего прогона, спектакль пережил четырех режиссеров: Бориса Эрина, Михаила Габовича, Вениамина Цыганкова, Константина Зубова… И каждый из них привносил в пьесу и образы героев что-то свое, предлагал разные трактовки, порой противоположные. А тут еще не давали покоя чьи-то слова: «Вот Павел Николаевич Орленев (выдающийся русский артист) в этой сцене играл так, что в зале обмороки случались!..»
Спасибо Елене Николаевне Гоголевой (она играла мою мать фру Альвинг), которая успокаивала меня: «Женечка, вы зря нервничаете. Идите от себя…»
Насилие (режиссерское) над актером не только не полезное дело, но и непоправимо вредное. Насилие убивает актерскую органику, искренность и, как часто бывает, рождает фальшь. К сожалению, не всем режиссерам удается понять природу артиста и направить ее в русло развития характера и обстоятельств. Если это понять, то уж сам актер начнет жить на сцене свободно, как дельфин в водном просторе.
Я же чувствовал себя после прогона спектакля той рыбкой, которая то и дело тычется в стекло аквариума… Знаменитое «режиссер должен умереть в актере», по-моему, не состоялось. Гирями висели на мне режиссеры…
Так, в раздумьях, в сомнениях, с отрицательными и положительными эмоциями (а были и такие – коллеги поздравляли с удачей) я пришел домой…
А дома… Вижу – мама в слезах:
– Женя! У тебя родился ребенок!..
– ???
– Сын!
– Какой сын?! Ведь рано еще!
Никаких подозрительных мыслей, которые могли бы прийти в голову любому мужчине в подобной ситуации, не было. Беспокоило другое – ведь только семь месяцев беременности! Или тот профессор-советчик ошибся? Что с Лидой? И какой родился ребенок?
Главврач родильного дома рассказал мне:
– Случай редчайший… Вопрос стоял так: или мать, или ребенок… Мы откровенно заявили, что нужна операция… Предложили ей посоветоваться с вами. Она ответила: «Его не беспокойте. У него сегодня сдача спектакля. А ребенок должен жить. Он очень хотел сына…» Это были ее слова перед операцией. Слава Богу, живы оба…
Сейчас, глядя на внуков, я все чаще думаю: родившийся до срока наш Андрей, как бы в знак признательности за дарованную ему матерью жизнь, подарил и нам внуков. Евгения и Надежду!.. Они «встали в строй» за Алексеем – сыном Светланы… Дети и внуки очень дружны, умеют заботиться друг о друге и защищать – разве это не счастье?..
После выхода на экран фильма «Любить по-русски» мне часто, иногда с подковыркой, задают вопрос: «А как это – по-русски?» Хочется ответить:
– А вот так!..