bannerbannerbanner
Времени холст. Избранное

Евгений Лукин
Времени холст. Избранное

Кандидат № 1

Загадка в «Вечерней газете»

На днях в нашем городе состоялся необычный социологический опрос. Городской умалишенный Багдадов явился к Мариинскому дворцу в костюме сивого мерина с надписью на груди «Кандидат № 1». В руках Багдадов держал плакат, на котором была начертана следующая программа:

Программа сивого мерина

1. Каждому коню пальто.

2. Старый конь борозды не портит.

3. Полцарства за коня.

4. Ходи конем.

Каждому из депутатов городского собрания, направляющихся на заседание в Мариинский дворец, Багдадов предлагал ответить на вопрос: «Если вас очень попросят, вы выберете сивого мерина?». Голосовать надо было оранжевыми шариками, опуская их в одну из корзин с надписями «да» и «нет». Стражи правопорядка, которым Багдадов был хорошо известен, препроводили городского умалишенного в отделение милиции, где занялись подсчетом оранжевых шариков в корзинах. Угадайте, как проголосовали депутаты?

Инсект Мурий

Когда тьма наступает подлунная и луна сочится из крана тонкою струйкой медовой, выходят из самоварной дырки тараканы и на пир ночной шествуют. На том пиру кутерьма царит и веселье: рыжие усачи по столу скачут наперегонки, грациозные шестиножки в вазах вальсируют, юные прусачата на сковородках выкаблучиваются. Но вдруг вспыхивает на кухне нестерпимо яркий свет, и конец празднеству – разбегаются тараканы куда глаза глядят. Только один великан – черен, как ворон, рогат, как бык – на закопченном потолке созерцает мир вверх ногами.

«Инсект петербургский и ладожский Мурий», – представляет юноша Бесплотных великана.

Великан шевелит могучими усами, приветствуя студентов.

«Симпатичный инсект, – находит студент Лебедев, – тараканий философ, видать. Вон как расположился мечтательно. И света не боится – привык».

«Дайте швабру, – морщится студент Никифоров, – я этого философа смахну оттуда».

В комнате Бесплотных вечеринка затянулась заполночь. На трехногом столике пенятся бокалы красного молдавского вина, слезятся золотые полоски сыра, черствеют карельские горбушки с изюмом. Откупоривает Никифоров очередную бутылку:

«Отчего тараканов прусаками прозвали? Неужели с давних пор так прусаков ненавидели? Откуда такая нелюбовь к храбрым рыцарям средневековья?».

«Есть у меня одна теорийка, – подставляет бокал Бесплотных. – Дело в том, что тараканы, которых еще называют прусаками, – это заколдованные русские витязи. По предашло, они происходили от некоего Пруса и обладали колдовскими знаниями. Умели обращаться хоть в серых волков, хоть в сизых орлов, хоть в мелких мурашиков. Конечно, все эти мурашики, все эти прусаки – метафоры древнего мифического сознания. А в действительности голодная варягорусская дружина, возглавляемая, скажем, Ильей Муромцем, становилась в славянской деревне, подчищала все, что было припасено в избушках, и щедро расплачивалась. Народная примета говорит: много прусаков в избе – значит, к богатству, к прибыли, к достатку. Ничего случайного не бывает. С чего бы таракану служить олицетворением золота?»

«Ну вот, приехали, – Никифоров делает большой глоток. – Могучий богатырь Илья Муромец оказался тараканом. Это случайно не он у тебя в кухне на потолке сидит?»

«Почему бы Илье Муромцу не стать инсектом? – ничуть не удивляется Лебедев. – Известно, что в природе происходит круговорот душ. Вон Платон еще писал, что душа певца переселяется в соловья, а душа Орфея – в лебедя. Так что у меня – орфическая фамилия».

«Ну а моя фамилия победоносная, – приподнимается Никифоров. – Дайте швабру, пойду на кухню сражаться с Ильей Муромцем».

«Не тронь философа! – умоляет Лебедев. – Философ – это святое. У него душа имеет крылья, он видел свет истины».

«Этот инсект был плохим философом, иначе его не приговорили бы к тараканьей жизни. Дайте швабру!»

«А может, он исправляется. Может, он согрешил в первой жизни и теперь в другой жизни грехи замаливает, молится на свет Божий».

«Какие могут быть грехи у Ильи Муромца? Он же причислен к лику святых! Его же мощи в Киево-Печерской лавре лежат!»

«Есть один грех, – вмешивается в перепалку Бесплотных. – Илья Муромец убил поэта, убил Соловья – славянского Орфея».

Тонкою струйкой медовой сочилась из крана луна, утекала в кособокую раковину, таяла. Восковым был рассвет, туманным. Завершился пир ночной, отшумели споры бессонные. Уходили студенты на занятия – жадно пили луну из-под крана и завязывали шнурки непослушные на кроссовках. Долго шуршали кроссовки по гулкой лестнице.

Инсект петербургский и ладожский Мурий думал.

Пустошка

На площади Двенадцати Коллегий нет прежней пустынности и гулкости – посредине новый памятник зеленеет медью. Как будто вышел из темного леса горбатый старичок-лесовичок, взобрался на кочку болотную и чуть не упал от изумления – ноги подкосились и на пенек оперлись обомшелый. А чему изумился старичок-лесовичок, неведомо: то ли солнышку ясному, то ли приволью голубоглазому, то ли статуйке своей колченогой – какой умелец слепил такое чудо?

«Кикимора зеленая!» – спешит мимо статуйки студент Никифоров.

«Лешак лысый!» – поспешает за ним студент Лебедев.

«Вожак демонической фауны! – заключает юноша Бесплотных. – Занесен в красную книгу и охраняется государством».

Старичок-лесовичок никак не отвечает на змеиные шепотки. Только тощим животом поводит и ногою кочку болотную нащупывает – здесь ли твердь земная?

Славная профессорша Пустошка – короткие волосы на голове дыбом стоят, огромные серьги в ушах тимпанами гремят – врывается в аудиторию вихрем, императивным и буйным. Полы пиджака алыми крыльями вьются, роговые очки грозными молниями льются. В общем, не профессорша, а настоящая богатырша – опасная оруженосица ученого звания. Лекцию читает, что полком засадным командует:

«Сегодняшняя тема: происхождение слов. Этим занимается наука ороксология, то есть восточно-западное доказательство. Запишите эпиграф из халифа Мансура – Багдад. По-русски это слово означает – Бог дал. В 762 году халиф основал на берегах Тигра новую столицу великой арабской державы. Он посчитал, что ему это дал Бог. Так и назвал город. А вот что вам Бог дал, покажет экзамен».

Весь академический час марширует Пустошка около доски, где время от времени появляются отдельные слова, как пугливые мордочки лисьи из утреннего тумана. Аудитория поскуливает тоскливо, по-щенячьи. Лебедев сидит, как на жердочке, воробьиным носом поклевывает, а Никифоров с богатырского размаху вечным пером, точно шелапугою, мечет.

«Какая умница эта Пустошка! – восторгается юноша Бесплотных. – Ничего не сказав, сказала все. Это она так концепцию вольного ветра отстаивает. На днях Сам призывал защитить русский язык от иностранщины. Но язык небесен, имеет душу ветра и не знает границ. Господа Бога с людьми и чертогом от персов навеяло, древнюю избушку с витязем и стрелой – от скандинавов, а хлев с котелком – от готов. Такова русская роза ветров. Таков великий и могучий русский язык – словцо у Коцебу, стих целый из Вольтера. И никаких сомнений, никаких тягостных раздумий».

«И последнее слово “одр”, – диктует Пустошка. – Происходит от скандинавского “etar”. Лебедев, проснись! На смертном одре будешь почивать! Лекция закончена. Ать-два».

У памятника старичку-лесовичку «джип» останавливается. Юноша Бесплотных, стоя у запыленного окна, любуется автомобилем, на черном боку которого серебрится название Международного юбилейного фонда – «Незабываемое торжество». А за тонированными стеклами неизвестность укрылась, терпеливо кого-то дожидается. И вдруг – откуда ни возьмись! – славная профессорша Пустошка лихо вскакивает на подножку, хлопает дверцею, и несется автомобиль по прямым Васильевским линиям.

Куда ты мчишься, черный «джип» – снаряд дорожный, иноземный, железным схваченный винтом? Собрал тебя расторопный японский мужичок с локоток, да не на скорую руку, не тяп-ляп, вот и вышел корабль, а добросовестно, с умом и компьютерным разумом. И не в кирзовых сапогах водитель, а в галантных итальянских сапожках жмет на педали и жизни искрометной радуется – только солнце блестит на дисках, только дорога шелестит зернистою лентою, да глядит вослед застывший в изумлении старичок-лесовичок, завидуя высокому полету и зеленея тоскливой медью. Куда же ты несешься, черный «джип», на крыльях свободы и пятой скорости?

Старик емшан

«Кто имеет медный лоб, тот имеет миллион, как Тутанхамон», – мурлычет про себя Киргиз-Кайсацкая, летя в черном «джипе» с трехцветными федеральными значками. Песенку эту написал старик Емшан – благородный рыцарь, по четвергам возглавляющий независимое движение «Рокеры против наркотиков». Правда, злые языки именуют это движение не иначе как «Пчелы против меда», но старик Емшан всегда тверд и непреклонен в своих устремлениях, будто шприц, заостренный на посиневшую вену. Он стоически проповедует здоровый образ жизни, слегка обнадеживая больных друзей:

 
Степной травы пучок сухой,
Он и сухой благоухает!
 

Старик Емшан был наставником гламурной Гульнары – юной дочери Киргиз-Кайсацкой. Об ином наставничестве рассказывают непристойные басни. Но не таков благородный рыцарь Емшан – талантливый выпускник свободолюбивого Невского проспекта и близлежащих подворотен. Поутру приходит он в книжную лавку как завзятый филобибл и заклинает: «Автомедонт, уведи меня в кущи блаженства!».

Ясное дело, уводит его Автомедонт в букинистические кущи, где звучат амурные вирши и поются египетские песенки, а благочестивый Аретино, облачившись в черную сутану, подслушивает за узорчатой дверью откровения двух куртизанок: «Как-то мне пришла фантазия научиться бренчать на гитароне, не потому, что мне это нравилось, а потому, что мне хотелось казаться женщиной, которая интересуется искусством. Ведь это лучший капкан для ротозеев, если девка отличается еще и каким-нибудь артистическим даром».

 

Бренчит семиструнная гитара в зимнем саду Киргиз-Кайсацкой – гламурная Гульнара обучается мусикийской гармонии. Старик Емшан, закрыв очи, отстукивает такт башмаком. «Кто любит, тот любим, – вьется в воздухе юный голосок, – кто светел, тот и свят». Струится голосок мимо зыбких растений зимнего сада и, взметнувшись, разбивается в серебряные дребезги у самых ног Киргиз-Кайсацкой. Умиляется Киргиз-Кайсацкая семейной идиллии, любуется издали стариком Емшаном: «По профилю он, конечно, слесарь, но зато анфас – ну чистый кесарь».

И действительно: огненные волосы, собранные в высокий гребень, напоминают старинный шлем, украшенный перьями, и придают рокеру вид сурового римского воина. Впрочем, по паспорту его так и зовут – Воин Георгиевич Емшан.

По четвергам «рокеры против наркотиков» собираются в кафешке на слякотной Лиговке – там, где змеятся в тумане вечерние поезда Московского вокзала. Попивают рокеры балтийскую шипучку и лениво, вполуха слушают златокрылую поэму Бордюрчикова про ангела, который сидит на Петропавловской игле триста лет и вот-вот низринется, обколотый, в невские глубины. И лениво, с кривой улыбочкой разглядывают гламурную Гульнару Киргиз-Кайсацкую, что медитирует медиатором с грехом пополам. А потом поют нестройным хором емшановскую песенку про медный лоб миллионера. И такая тоска гремучая, такая безысходность великая сквозит в каждом звуке, что чудится – выйдут они сейчас на слякотную Лиговку и всей толпою, бесприютной и неприкаянной, постригутся то ли в схимники, то ли в скинхи.

Закон Нумбакулы

Еще на слякотной Лиговке есть рок-магазинчик «Костыль», где продаются модные прибамбасы – черные куртки, отделанные косыми молниями и заклепками, черные футболки, оттиснутые желтыми черепами, стальные подвески в виде гробиков со скелетами. «Жизнь отстой, – философствует рокер, – а смерть навсегда». У магазинчика пацаны дурачатся – невпопад пасуют друг другу маленький мешочек:

«Гей, Фома!»

«Гей, Ерема!»

Испуганно шарахаются в сторону прохожие, когда летит через улицу мешочек, где не мелкая свинцовая дробь погремливает, но обыкновенная перловая крупа. Впрочем, пугаются они не мешочков, а воинственного обличья ходячих мертвецов, украшенных железной символикой смерти. Этим свирепым «готам» – глаза подведены черным, ногти намазаны черным, а гребень драконий зализан набок – не хватает только солдатского котелка на ремне.

«Солдатский котелок – весьма удобный сосуд, – рекламирует старик Емшан священную утварь древних германцев, – здесь можно хранить пучок степной травы». Иногда же облачается старик Емшан в оранжевую куртку-кенгурушку и рассказывает пацанам об австралийском племени акильпа, таинственно исчезнувшем в пустынях пятого континента.

Легенда об акильпа

Верховным божеством племени акильпа был Нумбакула. Он создал первого человека – первого акильпа, научил племя охотиться и ловить рыбу, строить шалаши и разводить огонь. Он установил для акильпа строгие правила жизни – кому поклоняться и кого бояться, куда следует идти, а куда – ни шагу. Затем Нумбакула срубил дерево и соорудил из него столп истины. По этому столпу он взобрался на небеса и поселился там, наблюдая с заоблачных высот, как акильпа соблюдают его божественные законы.

Акильпа остались без предводителя и не знали, что делать. Раньше Нумбакула безошибочно приводил их к густым чащам, где гнездились птицы, к быстрым рекам, где водилась рыба. А теперь никто не представлял, куда направляться – на север или юг, на восток или запад. Неожиданно столп накренился, и акильпа догадались, что это Нумбакула подает с небес добрый знак – показывает им дорогу. Мужчины взвалили бревно на плечи и двинулись в путь.

Многие годы акильпа кочевали по земле и всюду носили с собой столп истины, с помощью которого они поддерживали связь с небесами и своим божеством. Придя на новое место, они устанавливали столп посередине, украшали его зелеными ветвями и совершали жертвоприношения. А потом, когда наступала необходимость, просили его показать верную дорогу. Но однажды случилось непоправимое. Одряхлевший от времени столп рассыпался на куски, и акильпа вновь оказались на распутье. В полной растерянности они уселись на корточки вокруг обломков и стали дожидаться смерти. С тех пор о племени акильпа никто ничего не слыхал.

«Закон Нумбакулы гласит, – старик Емшан поднимает кверху указательный палец, – каждый народ тащит на себе свое бревно. Если оно разрушается ветром или пожирается огнем – народ погибает. Сегодня мы с вами сидим на пепелище, глядим на черные головни идей и безнадежно загибаемся. Но я говорю: гей, акильпа! Давайте разыщем свой столп истины и украсим его зелеными ветками жизни! Давайте устроим субботник мысли!»

Так появились на сумрачных петербургских улицах оранжевые куртки-кенгурушки, которые жонглировали щепочками правды:

«Гей, акильпа Ерема!»

«Гей, акильпа Фома!»

Телефонная интермедия

«Слышала, Маша замуж за чеченца собралась?»

«О Господи!»

«Платок с головы не снимает».

«О Господи!»

«Питается объедками со стола».

«О Господи!»

«На рынке овощами торгует».

«О Господи!»

«Он так из нее шахидку сделает!»

Белый волк

В синих сумерках выходит Белый волк на охоту. Глухие питерские дворы – вот его долины. Кривые питерские подворотни – вот его ущелья. Темные питерские крыши – вот его небо. Вспышки ярой ненависти озаряют его мысли. Гремучие песни Паука отворяют его слух:

 
Ночь вернулась. Что случилось?
Но не спит никто во мгле.
Где ангел – ангел снов и мглы?
Здравствуй, друг. Я – добрый ангел.
Я могу тебя убить.
 

Белый волк – ровесник несказанной ярости, торжествующей на просторах распавшейся империи. По ночам снится ему детский сон о зеленом коридоре свободы: жаркая, душная мгла, нависшая над руинами, а между стонущими камнями – дорога, по которой спешат беженцы, и он с мамой спешит, увязая по щиколотку в жидкой, глинистой надежде. И старая баба Рая рядом спешит, и остальные, кто жил ту долгую бесконечную ночь в подвале разрушенного дома, пока кто-то не бросил сверху листовку: «Все, кто не покинет город, будут считаться террористами и будут уничтожены». Дневная мгла раскалывается грозненскими громами – идет минометный обстрел. Очередной взрыв раздается поблизости, густо смешиваясь с истошными криками. Невидимые куски железа свистят в воздухе над толпою, и мама остается лежать на этой жуткой дороге к счастью. «Вставай, мамин красавец, – плачет старая баба Рая, дергая его за рукав. – Бежать надо, мы за мамой потом придем!» И все опять поднимаются, опять бегут к выходу, где дрожат зыбкие тени солдатиков и неясные спасительные блики.

Белый волк слышал, что Сам, пролетая однажды над зеленым коридором свободы, ужаснулся диким руинам и нестроениям. И тогда сказал Сам то слово сокровенное, святое, героическое, которое эхом отозвалось в сердцах жаждущих жить, жаждущих любоваться небом и солнцем, жаждущих мечтать о любви и тихой радости. Он сказал: «Война!».

И потому выходит Белый волк в сумерки на охоту – на запястье намотана стальная цепь, на ногах скрипят армейские ботинки – бесстрашный, белый, гордый. Начинается охота на задворках Сенного рынка, где сладок запах гниющих корнеплодов, где беззаботен шорох разноцветных оберток, где притаилось в сумраке заветное желание. А вот и торговец – веселый, цыганистый, сухоруконький. Постреливая взглядом, приглашает в сторонку, за темный угол подворотни, и протягивает пучок смерти: «Хорошая травка!».

Озирается Белый волк – никого вокруг, только поблескивают напротив чертовски насмешливые глаза. «Здравствуй, друг, – ухмыляется он в ответ. – Я добрый ангел. Я против наркоты». И расширяются глаза, оттененные внезапным испугом, и зыркают затравленно из стороны в сторону, и потухают в заискивающей жалобности и страдании, но слишком поздно, слишком поздно, слишком поздно. И пусть теперь до хрипоты зовут торговца подельники: «Иса, Иса!».

Он не откликнется.

И летит Белый волк на черных крыльях, отделанных косыми молниями и заклепками, мимо вечерних огней, отраженных в маслянистых разводах Фонтанки, мимо однообразных деревьев, по-армейски постриженных, – к новой весне, к новой войне.

Нарцисс

Зажигает юноша Бесплотных свою настольную лампу барбитос, подходит к настенному зеркалу, любуется своим тонким греческим телосложением, ощупывает крепкие, налитые молодой кровью, бицепсы на руке, словно проверяет на прочность и настоящесть: «Я не бесплотен!». А потом, устроившись на диване под пледом, раскроет небольшую книжечку, где три мудреца рассуждают о Нарциссе.

«Самодостаточность черного квадрата не грозит Нарциссу, – скажет один мудрец. – Собственное, удвоенное, а затем и бесконечно размноженное отражение приводит к гиперинфляции: сказки Шахерезады не просто повторяются, они записаны на пленку, склеенную в кольцо. Казалось бы, воплощенная нарциссическая утопия. С другой стороны – полное одиночество, нет никого вокруг, только плодящиеся знаковые манифестации».

«Мир навсегда утратил уникальное свойство необычного, рискованного и вызывающего, – вздохнет другой. – Начиная со времен Колумба и великих географических открытий все и в самом деле является открытым. Но открытость эта особого рода, обратной своей стороной она имеет замкнутость мира в себе, отсутствие сакральной географии».

«Мультикультурность – это очередная попытка заглушить несчастное сознание, – добавит третий мудрец. – Если человек, удостоверившись в комфорте, отказывается от прививки опасности, от глотка радикально иного бытия, то он теряет нечто существенное. Происходит измельчение рельефа, не формируются чистые состояния души, такие как настоящий гнев, настоящая радость, настоящая ярость».

Задумается юноша Бесплотных и, отложив книжечку, подойдет к окну. Темна набережная и пустынна – лишь один черный рокер, поблескивая молниями, стремится вдоль классических чугунных оград. «Милые смешные философы! – грустно улыбнется юноша. – По Белому волку тоскуют – господа!»

Заслуженный соловей

Заслуженный соловей Чудат – черная аристократическая бабочка, потертый джемпер шерстяной – шествует вечером в театр на собственную премьеру. В сумерках Гостиного двора киоскер предлагает ему яркие эротические журнальчики, где на обложках писаные красавицы в прозрачных кружевах блистают.

«Когда итальянец изобретал скрипку, он думал о мадонне, просиявшей под флорентийским небом, – осматривая журнальчики, вспоминает Чудат бородатый анекдот. —

Когда испанец изобретал гитару, он думал о сеньоре, блеснувшей в мавританском окне. А вот о чем, интересно, думал русский мужичок, когда изобретал балалайку? Среди волнистого поля наблюдал он звезду-девицу, облаченную в сарафан, расшитый медяками. В отличие от европейцев, он думал не о прекрасной наготе – его целомудренное воображение, отстраняясь от реальности, возносилось к высокой абстракции. Он улавливал в женщине главное – равнобедренный треугольник гармонии, пифагорейский конус красоты. Русский мужичок создавал свою музыкальную геометрию любви. Его балалайка – это невинная девушка в сарафане. Ну а скрипка с гитарою – это обнаженные девицы, сверкающие голыми лядвами, как на этих обложках».

И оставил Чудат журнальчики, противный.

Над театральным подъездом фонари цветут венецианской ярью. Под фонарями два поэта стоят статуйками позеленевшими, а великий кумир Пушкин в отдалении бронзовеет – на гранитном пьедестале, в фиолетовом сумраке ветвей. «Единако дивную музыку сочинял Глиэр! – восклицает Поребриков. – Он обладал умственным зерцалом, мыслил отраженными видениями. Ему всегда был надобен образец высокой чистоты херувимской. Сей образец он возлагал на поставец и долго любовался им, а потом краски преображал в ангельские звуки. Говоря кратче, Глиэр всю жизнь строил чудесную гармонию в квадрате».

В доказательство Поребриков указывает, что известную картину Репина композитор превратил в Запорожскую симфонию, богатырское полотно Васнецова – в героическую песнь про Илью Муромца, а композицию Медного всадника – в классический балет. Но – вот ирония судьбы! – он не предполагал, что когда-нибудь найдется верный продолжатель этого тонкого зеркального дела, который возьмет его торжественный мотив как образец для вдохновения.

«Скажи, Хоть, ты ведь наверняка знал о глиэровской методе? – приветствует Бордюрчиков приближающегося соловья. – Как пить дать знал – признавайся!»

Польщенный, Чудат скромно улыбается. Целый год он состязался с академиками, предложив депутатской комиссии собственные словеса к мелодии Глиэра, объявленной величальной песнью великому городу:

 
 
Дыханье твое Медный всадник хранит.
 

Академики же предложили комиссии пушкинскую поэму «Люблю тебя, Петра творенье!», несколько переделав ее под музыкальную фразу. Руководствуясь духом Дельвига, комиссия постановила, что поэму великого русского поэта переделывать негоже, утвердила представленные словеса и присвоила Хотею Годовичу Чудату звание заслуженного соловья.

Поребриков, поздравляя победителя, напевает незабвенную строчку и неожиданно разражается тощим кашлем. Бордюрчиков сочувственно похлопывает приятеля по спине, извиняясь: «У всадника в зобу дыханье сперло».

Польщенный вторично, Чудат улыбается еще скромнее и обращается к афише. Тут его глаза сбиваются в кучу, а черная аристократическая бабочка сбивается набок. «Надули!» – кричит соловей, исчезая в подъезде. Поребриков недоуменно глядит на Бордюрчикова, Бордюрчиков недоуменно глядит на Поребрикова. Затем оба вперяют взгляды в театральную афишу.

К 300-летию Санкт-Петербурга

Величальная песнь великому городу

Премьера

Музыка Р. М. Глиэра

Слова Л. С. Пушкина

В Администраторской толстячок, сладкощекий и розовобровый, сидит за столиком и отбивает чеканную дробь барабанными палочками. «Не обращайте внимания, – предупреждает секретарша. – Иван Иванович с детства стучит. Он был лучшим барабанщиком в пионерском отряде. Его даже приглашали в симфонический оркестр».

«Надули!» – врывается Чудат в Администраторскую. Толстячок добарабанивает до конца энтузиастический марш Дунаевского и, отложив палочки в сторону, усаживает взволнованного соловья на диван служебных перестукиваний.

«Товарищ, успокойтесь! Я сейчас вам все объясню. – Он вежливо поправляет Чудату сбившуюся бабочку. – Товарищ, рассудите сами: музыка Глиэра, слова Пушкина – звучит? Еще как звучит! Ну а музыка Глиэра, слова, простите, Чудата – звучит? То-то и оно! Согласитесь, публика нас не поймет. Чего доброго, еще сочтет сумасшедшими. Вы ведь не хотите лечиться в больнице имени Скворцова-Степанова? Я тоже. Поэтому в наших общих интересах, чтобы на афише значилось другое, известное имя. Товарищ, не волнуйтесь: мы ведь знаем, что подлинный автор величальной песни – вы, а не Пушкин. У вас, должно быть, и постановление есть?»

«Есть, – выдавливает ошеломленный соловей. – Дома».

«Ну, вот и славненько. – Толстячок опять берется за палочки. – Ступайте, товарищ, домой, а завтра приходите с постановлением».

Под гранитным пьедесталом, в фиолетовом сумраке ветвей, сидят на скамейке друзья. «Радуйся, поэтиче! – успокаивает Поребриков окаменевшего Чудата. – Сам Пушкин сочетал свое славное будущее с тобой, когда пророчествовал: “И славен буду я, доколь в подлунном мире жив будет Хоть”. Это судьба, это промысл Божий! Твои стихи войдут в пушкинскую сокровищницу, аки смарагд или яспис».

«Да бесстыжий это промысл, а не Божий, – задрожав, шепчет Чудат. – Это не судьба, это катастрофа! Меня имени лишили одним взмахом барабанной палочки!»

И наводит Чудат дикие угорские взоры на великого кумира, что, осиянный нимбом, возвышается в сумрачной высоте Петербурга. И мерещится Чудату, что протягивает ему кумир дружескую руку и усмехается снисходительно: «Да ладно тебе, чудак! Читай лучше Лао-цзы!».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44 
Рейтинг@Mail.ru