Певец вскочил со стула и кинулся вслед за беглянкой. Но не тут-то было: кисть на двух пальцах, как на двух прелестных женских ножках, словно загнанная красавица в логове насильника, начала метаться из стороны в сторону по всей комнате.
Когда же Данко настигал ее или загонял в угол, то инстинктивно пытался схватить беглянку правой опустевшей рукой. Кисть поначалу боялась и испуганно прижималась в угол. Но затем, убедившись в напрасных усилиях своего экс-хозяина, начала наглеть и вытанцовывать перед пустой культей различные кренделя и, как показалось вконец обезумевшему Данко, даже издавать какое-то подобие звуков, похожих на веселый мотивчик.
Тогда в отчаянии певец решил схватить часть своей оторвавшейся плоти другой, левой рукой. Но и из этого ничего не вышло. Левая рука отказывалась слушаться своего хозяина и находилась в явном сговоре с правой. Осмелев, оторвавшаяся сама собой кисть принялась вместо языка показывать кукиш и пускаться вприсядку.
В конце концов Данко даже стало казаться, будто все части его тела постепенно начали жить какой-то своей самостоятельной жизнью. И от него уже ровным счетом ничего не зависело. Подписав злополучный контракт, певец тем самым окончательно утратил власть над собственным телом.
Потом на помощь к получившей полную свободу правой руке подоспели какие-то парамедики в белых халатах и с марлевыми повязками на лице. Они бесцеремонно ворвались в квартиру, распахнули дверь на кухню. Рука сама кокетливо запрыгнула к ним в контейнер со льдом.
Действовали хамоватые парамедики деловито, что называется, профессионально: быстро скрутили певца, связали его, как буйнопомешанного, по рукам и ногам и начали со знанием дела осматривать другие части тела, еще не оформленные контрактом.
Тут вновь появился Айзенштуцер и вновь начал уговаривать Данко подписать соответствующую бумагу, указывая то на ногу, то на левую руку, а то и на голову.
Данко пытался возражать в том духе, что он, мол, не левша и поэтому ничего подписывать не станет. Правая-то рука уже сбежала…
– Ничего, – уверял его Айзенштуцер, – любую закорючку поставь. Хоть левой, хоть ртом, хоть задницей – не важно. Нам главное твоим согласием заручиться, конвейер запустить, а там дело само пойдет. И деньги, понимаешь, деньги ручьем, да что там ручьем – Ниагарой на твою голову обрушатся. Не «запорожец» какой-нибудь! Давай – соглашайся!
И Данко сначала начал ставить неразборчивые закорючки левой рукой.
Тут же парамедики пометили ее фломастером. На левом запястье расцвел красный крест. Это означало, что левой рукой пользоваться запрещалось.
Пришлось зажать ручку зубами и поставить очередную закорючку где-то в контракте, который подсунул под нос Айзенштуцер.
Шустрый представитель медперсонала тут же прочертил большой красный крест по всему лицу. Все: подписываться зубами нельзя. Продано. Данко продал всю голову, включая мозги.
Пришлось ставить очередные закорючки сначала левой, а затем и правой ногой. Их также пометили жирным крестом.
Теперь неутомимый Айзенштуцер пытался пристроить ручку parker между ягодицами певца, для чего Данко быстро перевернули на живот. Но из этого ничего не вышло: задницей расписаться на документе так и не удалось. Слишком размашисто получилось. И неразборчиво даже для непритязательного в юридическом отношении Айзенштуцера. Эту часть тела пришлось оставить в покое и крестом не помечать. Хотя какая-то тетка уже и начала марать фломастером певческие ягодицы. Тетку оттащили и крест стерли, смочив тампон спиртом, отчего в воздухе быстро распространился характерный больничный запах.
Нам лишнего не надо! – скомандовал парамедикам Айзенштуцер, который явно был здесь за главного.
Потом в комнате появился какой-то парень в рабочей робе и с бензопилой в руках. Он деловито дернул за шнур. Бензопила чихнула. Запах спирта сменил запах бензина – и спальню буквально затрясло от мощной вибрации.
Данко заорал как резаный:
– Укол, укол давай! Сука, Айзенштуцер, обманул! Сэкономить решил, гад!! На артисте экономишь, сволочь!
В следующий момент Данко выбросило из сна, как катапультой. Правая кисть по-прежнему лежала рядом на кухонном столе. Целехонькая. Певца начал бить озноб, и холодный пот выступил на лбу крупными каплями. Одна из них с характерным звуком, словно последний завершающий аккорд в этой мрачной ночной симфонии, упала в пустую рюмку.
Все! Все! Завтра же порву контракт. – Данко с жадностью, что называется винтом, влил в себя водку из горла. Раздалось характерное бульканье.
В дворники пойду, бомжевать стану, но ничего отрезать себе не дам, – повторял он как заведенный. – Накось – выкуси, Айзенштуцер, сам себе руби чего хочешь, сука! Я вам покажу, как русских людей калечить! – И правая кисть послушно сложилась в кукиш, а рука взлетела к потолку, согнувшись в локте в виде неприличного жеста.
Разговор в зале, во время выступления певца Данко
– Ну, и когда он себе отрубит чего?
– И правда, скучно. Скачет, скачет – а все без толку. Тут неделю назад одна певичка чуть голову ятаганом не отсекла.
– Правда, что ли?
– А то!..
– Обкурилась, наверное?
– Посуди сам: в здравом уме кто себе чего рубанет?
– А с головой как?
– Тише! Дайте песню послушать.
– Во дает! Да кто сюда ради песен ходит?! Наивный: здесь фанера одна. Народ на шоу прется. А какое сейчас самое крутое шоу? Правильно, когда они себе чего-нибудь рубить начинают. Песни по старинке только наивная провинция слушает. Что? Угадал, меломан? Из Крыжополя, поди, приехал?
Ни из какого я не из Крыжополя.
А чего акцент такой?
После столь острого выпада оппонент, любитель музыки, замолчал.
Да брось ты его, – вмешался собеседник. – С головой-то, с головой как?
С какой головой?
Которую чуть ятаганом того?..
Обошлось.
Жаль. Я бы и сам посмотрел.
Не то слово. Девчушку эту мы освистали.
За что?
Во-первых, с самого начала ясно было, что ятаганом она никакой головы себе не отрубит.
На понт, значит, брала. Видимость создавала.
Вроде того. А во-вторых, девице, видно, захотелось круче самой Примадонны стать.
Смотри-ка, какая бойкая молодежь пошла!
О чем и речь. Нет! Ты с пальчиков, с пальчиков начни. А голову себе лишь Алла отрубит.
А что, есть такой слушок?
Поговаривают, что целая программа готовится. «Прощай, сцена» называется.
Слушай, а мне рассказывали, что сейчас будто и головы пришивать научились.
Для Аллы все сделают. Уверен.
Представляешь: она себе голову рубанет, ее, голову то есть, назад пришьют. Алла со сценой попрощалась, а потом раз – и вновь под софиты, нас своими песнями радовать?
Это риск, конечно. Связки пострадать могут.
Да у нее и сейчас голос – как хрип повешенной.
Ты мне только святого не трожь. Я с Аллой, можно сказать, вырос. Я ее с колыбели знаю, понял?
Атмосфера в зале постепенно начала накаляться. В партере, да и на балконе поднялся шумок. Все ждали кровавого катарсиса и в ожидании начали громко разговаривать между собой. На сцену и на прыгающего по ней певца уже никто не обращал внимания.
А Данко между тем, словно не замечая неодобрительного ропота, как марионетка на веревочке, все прыгал и прыгал.
Тогда толпа осмелела и решила нагло потребовать свое. Кто-то, встав во весь рост и сложив ладони рупором, громко крикнул:
Расчлененку! Расчлененку гони!
Лозунг понравился, и его дружно подхватили.
Так на стадионе болельщики кричат: «Шайбу! Шайбу!»
Фонограмма зазвучала, как заезженный винил, а затем смолкла.
Господа! Господа! – взмолился в установившейся мрачной тишине певец. – Я еще не допел.
Дома допоешь! – зло ответили ему с мест.
Медсестрам – в больнице, – пошутил кто-то.
И толпа дружно рявкнула хохотом, как на концертах Петросяна.
Артист на сцене в один миг потерял весь свой недавний лоск. Он стал до слез жалок. Хохот отгремел, и настроение толпы начало заметно меняться. Появились те, кому паренька стало искренне жаль. Но при этом никто его просто так отпускать не хотел.
Слышь, мил человек, отсеки себе чего-нибудь, и мы пойдем, – прозвучало как приговор.
После этого наступила уже гробовая тишина. Со сцены Данко видел лишь, как жадно блестят глаза тех, кто собрался на его так называемый концерт. За кулисами парамедики принялись с кем-то интенсивно переговариваться по рации. Утром Айзенштуцер лишь сделал вид, что аннулировал контракт, а в действительности все подготовил заранее. Парня сама публика наставляла на путь истины.
Отступать было некуда.
Сволочи! – тихо выругался в микрофон певец.
Служители сцены тут же вынесли маленький изящный топорик, их теперь начали изготовлять на заказ и за большие деньги, и выкатили плаху на колесиках, испачканную чужой запекшейся кровью. Порыжевшие пятна решили не отмывать для пущей убедительности.
Молодец!!! – истерично взвизгнула какая-то девица из группы поддержки. – Покажи! Покажи им, что ты настоящий артист!
Господа! Я боли ужасно боюсь! – взмолился певец. – Пожалейте. Христом Богом прошу. Мама очень переживать будет.
В ответ зал взорвался аплодисментами.
Я не шучу, господа. Мне правда ничего рубить себе не хочется. Я не сумасшедший.
Зал встретил эти жалостливые, а главное, искренние слова новыми овациями.
Помилосердствуйте, прошу вас, – неожиданно для самого себя перешел Данко на высокий литературный стиль.
Эти мольбы были встречены уже самым настоящим шквалом аплодисментов. Так накатывают волны на морской берег и затем с грохотом разбиваются о скалы. Шквал как неожиданно взорвался, так неожиданно и стих. Все как по команде стали жадно ловить каждое слово певца. Слишком убедительно и искренне молил он о пощаде. Публике такой поворот событий явно пришелся по сердцу. У некоторых на глазах заблестели слезы.
Так наши в Чечне боевиков умоляли, а их резали, резали, резали, – уже шепотом, чтобы не нарушить торжественности момента, определил жанр тот, кто был на этих концертах не первый раз и у кого был явно богатый армейский опыт.
Господа! – не унимался певец. – Маму! Маму пожалейте хотя бы. Она у меня хорошая.
И опять шквал. Мама явно пришлась к месту. Кто маму не любит? Таких сволочей в зале не нашлось. В партере послышались тихие женские всхлипывания.
Ой, как хорошо! – прошептала какая-то дамочка. – Лучше сериалов всяких… Парнишечку жалко. Кому он без руки-то нужен будет?..
Черт! – выругался Айзенштуцер. Он следил за всем через мониторы в комнате инженера сцены. – Это же ход! На жалость брать надо. Свое ноу-хау, собака, нащупал.
А зал между тем продолжал неистовствовать, взрываясь аплодисментами после каждой удачной реплики артиста. Такого даже самый гениальный актер не сыграет. Система Станиславского казалась детской игрушкой, сплошным кривляньем в сравнении с реальным и неизбежным членовредительством, да еще на публику. Всех подкупал этот реализм, эта искренность обреченного, поэтому все как один неожиданно почувствовали себя Герасимом, который, обливаясь слезами, топил ненаглядную и дорогую сердцу Муму.
Повсюду засветились огоньки кинокамер. Поднялся всеобщий неподдельный ажиотаж. Данко был обречен на всенародную любовь, вызванную детскими воспоминаниями каждого о молчаливом и упорном сострадании к замученной тургеневской дворняге. Сколько раз учителка твердила о крепостном праве и о суровой русской действительности, пытаясь оправдать поступок олигофрена-великана. Всем, с одной стороны, было жалко щеночка, а с другой – до смерти самим хотелось оказаться на месте Герасима и бросить его, беззащитного, с камнем на шее в воду. Ни в одной стране мира на примере этой сомнительной сказки на протяжении многих поколений не корежат учителя детскую психику на удивление простым и понятным поступком, достойным подражания: задуши, утопи, замучай, а потом пожалей, попеняй и расплачься.
С криком «Мамочка!» Данко рубанул, наконец, себя топориком по правой руке. Как артист он почувствовал, что настал нужный момент. Аплодисменты его свели с ума и оказались сильнее любого наркотика.
Словно черти из табакерки, на сцену повыскакивали парамедики из МЧС. Каждый из них пытался попасть в объектив телекамеры. Им хотелось примазаться к чужой Славе…
Зрители бросились на помощь. Бросились бескорыстно, мешая медикам оказать первую необходимую помощь и проявляя при этом типичную русскую черту, желая во что бы то ни стало суетливо и бестолково помочь ближнему в беде. Всем хотелось спасти свою Муму, приласкать и прижать ее мокрое тельце к самому сердцу. Все бросились искать отрубленную кисть, постоянно вырывая ее из рук парамедиков, как мяч в регби.
Отдайте! Отдайте руку! Господа! Товарищи! Граждане! – наперебой кричали медики.
Но их никто не слушал. За рукой началась самая настоящая охота. Женщины толкали мужчин, мужчины – женщин. Кончилось тем, что рука исчезла, в суматохе завалилась куда-то. Медики начали кричать, что они теперь ни за что не отвечают, что потеряно драгоценное время. И тут какая-то рыжая девочка с косичкой и в очках неожиданно нашла кисть и подняла ее над самой головой.
Кровь залила ей линзы очков, потекла по веснушчатому личику. Мать тут же отобрала трофей и засунула его себе под кофточку. Ее сбили с ног одним ударом и вытащили запястье. Матч продолжился с удвоенной энергией. Сильнее всех оказался какой-то здоровяк двухметрового роста, наверное, бывший спецназовец. Он отшвыривал толпу, как медведь надоедливую собачью свору, пробираясь к певцу, который в сердцах крыл всех трехэтажным матом, корчась от боли.
Отдайте руку, сволочи! – надрывался из последних сил Данко.
На, – протянул верзила отрубленную десницу, как военный трофей, прямо под нос очумевшему певцу. Так старший брат забирает у хулиганов игрушку и возвращает ее назад плачущему мальцу. – На. Возьми, парень.
И Данко, увидев свою беглянку, грохнулся затылком об пол. Ночной кошмар стал реальностью. Кровь била фонтаном. Парамедикам удалось вновь завладеть кистью и засунуть ее наконец в контейнер. Затем у потерявшего сознание артиста принялись перетягивать жгутом рану.
Публика словно с ума посходила. Она забыла, что это концерт. Шоу незаметно перешло из разряда постановочных в разряд reality. Барьер между сценой и залом рухнул. Был достигнут эффект, о котором мечтали многие театральные деятели начиная со знаменитого Мейерхольда.
Айзенштуцер не сделал певцу спасительного укола, так как контракт формально был расторгнут по просьбе одной из сторон. Но без укола вышло убедительнее. Отсутствие страховки – и на тебе шедевр убедительности. Одно регби с оторванной кистью чего стоило. Интересно, успели игру заснять на камеру? Надо эти броски на телевидение продать, и подороже. Один крупный план рыжей девочки в очках чего стоил!.. Это могло потянуть на мировую сенсацию: русские забавляются!
А с уколом каждый дурак себе чего хочешь отсечет и даже не заметит. Это все равно что петь под фонограмму. Искусственность всем надоела. Айзенштуцер был на седьмом небе от счастья.
Теперь он всерьез подумывал об изменении псевдонима своего подопечного. Горьковского Данко следовало срочно поменять на более удачное тургеневское Муму. Кажется – в лоб, но people уважает простые и понятные решения. Да и звукопередача неплохая. Скрытый намек на фанеру, с одной стороны (не поют, а мычат, как глухонемые) – ирония, стеб, молодежи должно понравиться, а с другой – понятно, на что народ прется. Не за песнями, не за песнями, конечно, а чтоб чпок – и чавкающие кровавые звуки, как всплеск воды за бортом лодки. И чтоб самим, самим в этом поучаствовать! Но сначала мольбы эти, причитания. Сначала завести до предела: мол, помилосердствуйте, граждане. Стиль, стиль каков! Литература!!! Классика!!! И откуда чего взялось у парня? Интересно, второй раз он сможет так, чтоб от души, от души шло!
А на афише написать надо: «Му-Му», через черточку. Пусть дизайнеры поработают. Ах, черт, закусочная уже такая есть, и так же на вывеске написано. Сволочи – идею замарали. Может быть, «Му-Му» заменить на «Мы-Мы»? Нет. Не подходит. «Идущих вместе» напоминает. Хотя, с другой стороны, говорит о национальной идентификации: Муму – это Мы. Это наше все. И патриотично, а патриотизм нынче в моде. Шрифт надо какой-нибудь подобрать. Может быть, по-английски как-то? Но цвет обязательно красный, кровавый, чтобы звуки напоминали звуки захлебывающегося в собственной крови человека. Ничего головка – работает. Это вам не лапцы себе топориком на публике рубить. Это интеллект, креатив, мать твою! Куда вы без меня денетесь, без раскрутки-то?
Но новый псевдоним и его оформление следовало обсудить с головастыми помощниками, один из которых был филологом с ученой степенью. Затем с юристами: надо было не задеть авторские права известной закусочной. Зацепиться за то, что кулинары шли от коровы, а мы – от собаки. Разные животные – значит, под закон об авторском праве не подпадает.
Но, несмотря на возможные трудности, Айзенштуцер внутренне поздравил себя с удачной находкой и первым удачным «выступлением» своего подопечного, превратившегося прямо на глазах публики из героя Данко в жалостливую собачку Муму.
Декабрь. Канун католического Рождества. Арбат
Дверь квартиры доцента Сторожева.
– Так, значит, нас нет, Арсений, – не унимался обескураженный профессор Воронов, поднимаясь вверх по лестнице на третий этаж, – нас нет, и мы себе только кажемся, как голограмма какая, да?
– Да не расстраивайся ты так, Женька, сейчас поедим, почитаем, – успокаивал приятеля доцент Сторожев, вставляя попутно ключ в замочную скважину. Руки его при этом заметно дрожали…
– Арсюша! – вся в слезах выскочила навстречу Сторожеву седовласая старушка в кружевном воротничке, украшенном изящной камеей, и в длинном старомодном платье курсистки начала прошлого XX века. – Гогу только что по телевизору показывали. Он сделал это!..
И старушка, так и не назвав, что это, склонила голову на грудь доценту и разрыдалась.
– Что? Что Гога сделал, Амалия Михайловна? – допытывался Сторожев, стоя на пороге.
Профессору, чтобы не оказаться за дверью, пришлось бочком протиснуться в прихожую.
– Руку, руку – вот так. – И старушка провела ребром ладони по запястью правой руки. – Вот так себе отхватил.
– Черт! Черт! Черт! – топнув ногой и замотав головой, выругался сторонник голограммной вселенной. – Я так и знал. Так и знал, что этим все и кончится. Алхимик несчастный!
Профессор сдернул с головы теплую кепку и учтиво поклонился старушкиной спине. Смущаясь, произнес:
– Здравствуйте…
– Знаешь, – вдруг обратился к нему Сторожев, – я, видно, напрасно тебя зазвал: сегодня никакого обеда не будет. Тут, понимаешь, маленький инцидент с одним нашим бывшим членом произошел. Короче, все отменяется. Прости. Прости великодушно. Но так уж случилось.
– Понимаю, понимаю, – залепетал Воронов, хотя ровным счетом он так ничего и не понял.
Сторожев отставил старушку влево и дал профессору свободно выйти на лестничную площадку. А затем бесцеремонно перед самым вороновским носом захлопнул дверь.
«Черт знает что такое! – выругался в душе профессор, нахлобучивая свою кепку. – Ведь знал же, знал, что от него чего угодно ждать можно. Зазвал, наговорил три бочки арестантов, а в конце – пожалуйте бриться, дорогой профессор: дверь в нос и вали отсюда!»
Но объясниться Сторожеву все-таки пришлось. Объяснение произошло через несколько дней в студенческой столовке под веселый хохот бурсы и звон посуды. Все вокруг только и говорили о раскрытом инкогнито писателя Грузинчика и о его впечатляющем членовредительстве.
Видишь ли, Женька, ты уже, наверное, знаешь, что Гогой, о котором так сокрушалась Амалия Михайловна, оказался не кто иной, как успешный писатель Грузинчик, известный больше под псевдонимом Эн. Гельс.
Об этом, дорогой мой, вся Москва знает. Тоже мне секрет.
Не кипятись. Я понимаю: обидно, когда перед самым носом дверь закрывают. Но поверь, в той ситуации поступить иначе было просто невозможно.
Ладно. Проехали. Меня, Арсений, любопытство гложет: какое отношение писатель Грузинчик имеет к твоей арбатской квартире и к читательскому клубу? У него что, проблемы с пищеварением?
Прямое. Прямое отношение он ко всему этому имеет. Грузинчик в нашем клубе и начинал, пока его эта вездесущая Стелла не сцапала и не заставила контракт с издательством подписать.
«Фауст» какой-то.
Это ты на контракт намекаешь?
Как догадался?
Читали-с, знаем.
Арсений Станиславович! Арсений Станиславович! А у нас сегодня лекция будет? – с шумом подскочила стайка студенток.
Будет, деточки. С чего бы ей не быть?
Девчонки от радости, что смогли хоть так пообщаться с любимым педагогом, вспорхнули и разлетелись в разные стороны.
После короткой паузы Сторожев продолжил:
Мы с Грузинчиком почти ровесники. Он старше меня лет на пять, не более. Значит, сейчас ему чуть больше сорока, хотя на вид и не скажешь. Гога внешне словно заморозился, стоило ему контракт под диктовку Стеллы подписать.
Оставим мистику, Арсений. Ближе к делу.
Гоге очень понравилась эта игра – читать всякую белиберду во время обеда. Поверь, он хороший филолог, знает не то 5, не то 6 языков – и вдруг не на шутку увлекся низкопробной беллетристикой. А главное, начал эту самую беллетристику ножом и вилкой, словно анатом какой, вскрывать и внутренности исследовать.
Дальше что?
Исследовал, исследовал и наткнулся.
На что наткнулся?
На философский камень наткнулся.
Не понял?
Арсений Станиславович! Арсений Станиславович! – защебетала новая стайка влюбленных в Сторожева студенток.
Ну что вам? – мотнул головой доцент, слегка утомленный всеобщим обожанием.
А у нас лекция будет?
Будет, будет, деточки.
Ой, как хорошо!
И пожалуйста, передайте другим деточкам, что лекция непременно будет, но чтобы нас с профессором Вороновым не отвлекали пока. У нас разговор серьезный, понятно?
Девчонки дружно закивали головами и, получив важное задание, с веселым смехом выпорхнули из столовки.
Это какую такую ты лекцию читаешь, Арсений, во время сессии?
Так. На бис девчонки попросили. О чем мы, впрочем?
О философском камне.
Верно. О философском камне.
Поясни. Я ничего не понял, Арсений. Что за камень такой? Насколько мне известно – это что-то из алхимии.
Правильно, профессор, из алхимии.
Ты не выпендривайся давай, а поясни, умник.
И Сторожев вмиг стал необычайно серьезным и заговорщическим тоном начал:
– «Тысячи, миллионы разнообразных идей ежедневно рождаются и умирают в человечестве. Бесполезные и неоформленные, подобные мертворожденному младенцу, одни уходят из жизни, не успев прикоснуться к ней, другие идеи, более счастливые, увлекаются круговоротом общественного мнения, переносятся с места на место, подобно тому, как ветер носит и кружит по полям и лугам бесчисленные семена растений».
Это цитата, что ли?
А что ты еще хотел от литературного негра?
Всегда завидовал твоей памяти, Арсений.
Profession de foi, дорогой.
Что означает: профессия обязывает.
Верно. Я ведь тоже на эту Стеллу работаю. Она мне за подобные цитаты деньжат подбрасывает.
Ну и к чему сия цитата?
А к тому, что Гога решил в бессмысленной на первый взгляд массовой беллетристике искать семена блуждающих, но никем не замеченных великих идей. Понял?
Не понял. Поясни.
Охотно. Одна из великих алхимических аксиом гласит: «Во всем есть семена всего». Следовательно, каждая песчинка содержит не только семена драгоценных металлов и драгоценных камней, но и частички Солнца, Луны и звезд.
Так это же учение о монадах Лейбница.
Похоже.
Но при чем здесь философский камень и прочее? При чем здесь бессмысленная беллетристика и Гога Грузинчик с ножом и вилкой у тебя в клубе?
А вот при чем. Во всех этих бессмысленных романах, во всех этих шпионских сагах о Джеймсе Бонде, о Гарри Поттере и прочем Грузинчик смог разглядеть семя, зародыш Большой Великой Идеи, или Большого Романа, Большой Книги, понимаешь?
Так что ж он ее, Большую Книгу, не написал, а все про какого-то Придурина шпарил?
Не знаю. Наверное, сбой какой вышел. Однако согласись: Придурин ему много золота принес. Чем тебе не философский камень и не алхимия? Может быть, эта самая Большая Книга ему просто не далась. Может быть, сага о Придурине – это только подступ, первый шаг, или испытание, испытание золотом, причем настоящим, не выдуманным. Другой бы радовался, а Гога все совершенства ищет. Вот он себе руку в сердцах и рубанул, чтобы с Придуриным покончить и вновь с чистого листа начать.
Начать что?
Как ты не понимаешь, Женька? Поиски Большой Книги… Которая помаячила и ускользнула, а в руках оставила только Придурина. Чем тебе не версия случившегося?
Я что-то в существование этой Большой Книги, растворенной в миллионах малых ничтожных книжек, не очень верю. Алхимия она и есть алхимия. Чего с нее взять-то?
Не веришь? Что ж, имеешь право. Когда Гога нам читал первые главы своей саги, то мы тоже не верили и расценили затею как бред. Один Гога никого не слушал и все экспериментировал и экспериментировал, словно проктолог какой в дерьме копался. Такие романы в классе шестом пишет каждый второй. Одна сплошная сублимация, по Фрейду. И вдруг успех, причем успех грандиозный. В навозной куче оказался настоящий самородок. Да ты и сам знаешь, что первые книги Роулинг с ее «Гарри Поттером» издатель поначалу в корзину выкинул. В корзину! Это мировой-то бестселлер! Каково!
И правильно сделал. Дерьмо оно и есть дерьмо.
Согласен, но миллионы, миллионы читают. Значит, в этом что-то есть?
Глупость. Одна сплошная глупость в этом только и есть и больше ничего. Мир сошел с ума – вот и зачитывается всякой ерундой.
Прав ты, Женька. Ты же профессор у нас. Тебе по статусу всегда правым надлежит быть.
Иронизируешь?
А ты сам посуди. Возьми того же Гюго. Сколько в его книгах обычной мелодрамы? Жан Вальжан – беглый каторжник. Да это сразу придает книге интонацию тюремной романтики. А что у нас сейчас популярней всего в стране? Правильно: тюремный шансон. Вот они наши Жаны Вальжаны – взяли да и выродились в Шуфутинских и Трофимов. Герой Гюго запел по автомобильному радио – вот что произошло. Каторжник любит Козетту сначала как дочь, а затем начинает ревновать ее к Мариусу как соперник. Сколько здесь скрытой неподдельной сексуальности. И как понятно это народу: суровая, убеленная сединами мужественность и неопытная, хрупкая юность, отношения любовников как отца и дочери. В этом есть и блуд, и высокая романтика. А Бальзак? Да его роман «Блеск и нищета куртизанок» вообще на триллер похож. Там тебе и преступный мир Парижа, и тайная полиция, и политические интриги, а все замешано на том, как бы продать богатому финансисту проститутку Торпиль за миллион франков. Ну разве это не триллер, не Марио Пьюзо какой-нибудь с его «Крестным отцом»? Любая великая книга – это почти всегда простая история Хуана и Марии, как сказал Ортега-и-Гассет. Это почти всегда волшебная сказка, а потом уже долгие авторские отступления для интеллектуалов. Достоевский сюжеты почти всех своих романов брал из газет, а точнее – из раздела криминальной хроники. Детектив придумали американские романтики, Эдгар Аллан По, «Убийство на улице Морг». А он – классик из классиков.
И тут Воронов сам невольно вспомнил, как летом 1995 года после трагедии в Нефтекамске поднял где-то на вокзале смятый листок «Московского комсомольца». На первой странице сообщалось о страшном землетрясении, в результате которого погиб весь поселок нефтяников: хрущевские пятиэтажки сложились как карточные домики. В глаза бросилась одна фотография: испуганное и очень взрослое лицо пятилетнего мальчика, наполовину закрытое мужской спиной. Подпись внизу создавала душераздирающий сюжет, сюжет ненаписанного романа: «Мальчика удалось вытащить живым из-под завалов после двух суток. Все восприняли это как чудо. Спас мальчика труп отца. Отец и держал все это время на себе тяжелую плиту». И вдруг Воронова буквально пронзила простая догадка: о чем две ночи и долгие дневные часы мог говорить пятилетний сын со своим отцом, который и после смерти заботился о нем и продолжал спасать жизнь своему ребенку? А ведь они говорили, говорили тогда, и смерть не могла сковать им уста. Вот она, простая житейская история. Вот он, роман, состоящий из сплошного молчаливого диалога, диалога Отца и Сына. И как не хотелось, наверное, им расставаться, как не хотелось прерывать это единение, эту молчаливую беседу, но одному надо было оставаться жить, а другого уже заждался старик Харон на своей лодке, который раз нетерпеливо окликая замешкавшегося пассажира: «Скорей! Работы и так много: целый город перевезти в одночасье надо!»
Все так, не спорю, – выйдя из задумчивости, согласился профессор.
Тогда почему ты не можешь даже предположить, что и в макулатуре может затеряться крупица чего-то большого? Ведь моют старатели золото в мутной речной воде?
И Воронов вновь вспомнил о том смятом газетном листке, на который он сначала наступил, а затем поднял и прочитал.
Не знаю. По-другому воспитан, что ли. Брезгливость не позволяет.
Пойми, Женька, макулатура – это тоже литература. Плохая, даже ужасная, но литература. Так?
Предположим.
Уже хорошо. Предположим. Что их сближает: я имею в виду беллетристику, чтиво и так называемую высокую литературу?
Фабула, событийная канва объединяет.
Верно. Событийная канва. Образы и идеи я оставляю в покое. Подтекст, психологизм и прочее тоже трогать не будем. Этого в чтиве днем с огнем не найдешь.
Согласен.
Итак, остается только фабула, или событийная канва.
Ну.
Но ведь и это немало. Хорошо выстроенная, закрученная фабула держит тебя в напряжении до самой последней страницы. А сюжет – это уже то, как ты эти события выстраиваешь, в какой последовательности, это целая концепция, можно сказать, особая точка зрения на мир. Это модель, конструкция, это творческая попытка переделать мир, попытка заставить этот мир двигаться по другим рельсам, по другим законам, известным только тебе. Но нечто подобное творит и Бог. Он придумал для нас для всех один сюжет, и мы, как простые беллетристы, лишь варьируем Его. Приглядись только, Женька, приглядись: сколько жизней прожито, как самый посредственный роман. Мне кажется иногда, что люди вообще книг серьезных и не читали. Они своими судьбами только и делают, что тупо повторяют давно кем-то написанное.
Думаю, – возразил профессор, – что дело здесь не только в общей образованности. Посмотри, сколько наших коллег-филологов, несмотря на прочитанные книжки, живут по пошлым сценариям. Сколько у нас в университете ты, Арсений, оживших чеховских персонажей встретишь?
До черта лысого я этих персонажей встречу. Беллетристика, Женька, одна сплошная беллетристика.
И Воронов вновь впал в состояние задумчивости, меланхолично помешивая чай в стакане. Он вспомнил о друге. Вспомнил, как они с Димычем любили смотреть кино. В советскую эпоху это было уголовно наказуемым делом, потому что кино они хотели смотреть все больше западное. Профессор тогда не был даже кандидатом и доцентом и работал методистом в странноватой организации под названием «Городская фильмотека». Таких контор по типу ильфо-петровской «Рога и копыта» в Москве тех времен было немало. Страна дружно делала вид, что трудится, живет, работает, а на самом деле пребывала в летаргическом сне. Там, в этой самой фильмотеке, расположенной в тихом московском переулке, между австрийским и датским посольствами, рядом со студией знаменитой скульпторши Мухиной, создательницы композиции «Рабочий и колхозница», Воронов со своим другом Димычем и предавались идейному растлению. Предавались они этому растлению, что называется, с азартом, можно сказать, взахлеб. Договорившись предварительно с начальницей фильмотеки, Марикой Григорьевной, молодые люди решили по вечерам устраивать в этой самой богадельне закрытые просмотры для друзей и знакомых. Рискуя собственной свободой, Димыч каким-то образом сошелся с культурным атташе из соседнего итальянского посольства, и ему давали на один вечер фильмы, которых никогда и ни под каким предлогом в советском прокате появиться не могло.