Куковеров поднимает лицо, закрытые глаза, улыбку:
– Капли – вы слышите? До чего огромна кажется капля – или, может быть, не то, но вы понимаете? Я знаю: я их буду слышать всегда – всю свою…
Он хотел сказать: «всю свою жизнь» – и споткнулся. Улыбка белеет, он стоит на коленях молча, потирает лоб вот здесь, над правою бровью – один палец на руке желтый от табаку.
Внутри, в Тале, как живой ребенок, поворачивается сердце с такой болью, что хочется крикнуть и всю себя – что-то, самое невозможное, самое трудное – только чтобы ему этот час или два…
Куковеров сине, удивленно открывает глаза – потому что вдруг слышит ее смех.
– Слушайте – ну, до чего же я глупая! Ведь я же забыла вам самое главное… Я сейчас с ним говорила – с Дордой, он говорит, что завтра… что вообще вас не… Я не помню… я торопилась – он сказал, что вас перевезут в город – он устроит, чтобы…
Глаза у Куковерова – круглые, как у ребенка, – все синее, все шире.
– Но… но он мне – совсем другое – только что… Мы с ним здесь…
– Нет, нет! Потому что я просила, может быть… Я не знаю – он сказал, я же вам говорю!
Папиросу. Спичек нет – красный язык в лампе дрожит и вытягивается вверх. В голове у Куковерова, жужжа, сумасшедше несется, как в часах с лопнувшей пружинкой; выскочившие из клетки слова – друг через друга:
– Да, да, ведь мы когда-то с Дордой вместе… Ему это очень… Вот это вот его папиросы – понимаете? И если… И потом мы бы с вами куда-нибудь… Это очень просто: фамилию можно… Смешно – откуда это? Фамилия была – Пупынин, Пантелей – понимаете? И человек подал прошение, чтобы переменить на «Робеспьер» – Пантелей Робеспьер! Именно, именно: Пантелей Робеспьер!
Тале нужно засмеяться вместе с Куковеровым, потому что если она не засмеется… Одна пустая, страшная, без дыхания секунда, потом смех – кусками, комьями – совершенно сухими, тотчас же рассыпающимися в пыль. Куковеров – опять что-то такое об этом – как они вместе с ней будут… Будут? И больше уже нет сил. Таля кричит:
– Замолчите! Не надо! Я не могу!
Тишина. Капли о камень. Куковеров на коленях, его голова у Тали в руках – вот так, обеими руками, крепко сжать эту голову и не дыша смотреть, еще, еще – чтобы запомнить его на всю жизнь.
В Куковерове навеки – до завтра – отпечатываются чуть холодные, как сирень в сумерках, девичьи губы. И когда он потом целует сквозь шелк, Таля, кружась и дрожа – дрожат и холодеют руки – всю себя, что-то самое немыслимое – быстро расстегивает платье, вынимает левую грудь – так вынула бы ее для ребенка – дает Куковерову:
– Вот… хочешь так?
Капли – за тысячу верст. Горячей щекой, губами – Куковеров слышит всю ее – и ее спутанные, соскочившие слова:
– Когда он обыскивал меня – мне показалось… Я подумала, что я могла бы и это – да, могла! Я хочу, чтобы ты – ты… Я хочу, чтобы ты оставил во мне себя, чтобы… Нет-нет-нет, это совсем не потому, что я думаю, что завтра… нет! Я же говорю: он сказал мне – я же говорю! Но разве нужно, чтобы всю жизнь вместе есть и ходить гулять? Ведь самое главное, чтобы…
Капли о камень, огромные в тишине. И огромно, легко, как Земля – Куковеров вдруг понимает все. И понимает: да, так, это нужно; и понимает: смерти нет.
Идет к двери, прислушивается, накидывает крючок. Запоминается навеки – до завтра: под крючком на дереве полукруг – это прочертил крючок, качаясь часы, годы, века. И еще: окно уже побледнело, черный крест рамы, тучи, какой-то громадный, далекий – круглый гул все ближе.
Сквозь миллионоверстные воздушные льды, кружась все неистовей, со свистом мчится звезда – чтобы сгореть, сжечь – все ближе. И там – трое последних. Освещенные новым, красным, последним светом – они, не считая, жадно пьют оставшийся воздух, пьянеют, дышат так, как здесь, на звезде дышали люди давно, тысячи кругов назад. О, один раз в жизни – не думая, без счету – телом, ртом, грудью!
Мужчина и женщина обнялись тесно: двое – одно. И та, старшая, Мать – над ними, над всем. В красное зарево неба врезан ее профиль, брови и губы крепко сжаты, она мра-морна, как судьба, чуть согнуты под какой-то тяжестью плечи, стоит, ждет. И вот – пол под ногами вздымается, как живое тело, залитые красным, прорезываются трещины в тысячелетних стенах, звон стеклянных брызг – …
Тишина. В пустынях острые зубчатые тени опрокинутых скал. Зажженные алыми искрами ледяные глыбы стекла, под ними – как сквозь лед на дне – темные груды машин, книг, тел, три мгновенно замерзших, тесно друг к другу, трупа.
В тишине – капли о камень, от капли до капли – века, секунды. В какую-то назначенную секунду – вдруг рушатся тучи вниз, на ослепительно белом – переплет рамы черным крестом, молнии – столбами, сверху – камни, грохот, огонь.
Из ворочающихся, как медведи, встающих на дыбы изб – выскакивают келбуйские, орловские, и все бегут куда-то, падают в горячие трещины. Земля раскрывает свои недра все шире – еще – всю себя – чтобы зачать, чтобы в багровом свете – новые, огненные существа, и потом в белом теплом тумане – еще новые, цветоподобные, только тонким стеблем привязанные к новой Земле, а когда созреют эти человечьи цветы – …
1923