Простреленная дверь была выстрелом растворена настежь. Из дома все убежали. Полная тишина воцарилась тут.
Вдали шумели и кричали голоса. Там, на выезде из деревни, в первой карете сидел проезжий сановник, и тот же лакей докладывал барину невероятное приключение.
– Чуть было не убил, ваше сиятельство. Пуля около головы шаркнула в дверь.
Проезжий высунулся в окно кареты и призадумался.
– Да не безумный? – отозвался он наконец на доклад лакея.
– Никак нет-с. Непохоже. Рассуждает порядливо.
– Не пьян ли?
– Помилуйте! Никакого вина с ним нету. Кашу сидит да без масла уписывает, – усмехнулся лакей.
– Сказал ты, кто мы?
– Кажись, сказывал. А подлинно не могу доложить. Помнится, собирались мы с хозяином сказать, да он не давал слова молвить. Знай рвет и мечет. Как рот разинешь, так и крикнет на тебя.
– Чудно! Первый раз со мною эдакое. Отвори дверку.
– Что вы? Куда вы! – фамильярно выговорил лакей.
– Ну, ну, отворяй! Пойду погляжу.
– Что вы! Помилуйте. Как возможно! Убьет ведь. Здесь дело дорожное и ночное. Убьет да и убежит. Вон и лес недалече.
– А вы-то, олухи, на что же? – выговорил, смеясь, проезжий, вылезая из кареты. – Как же это так? Это совсем срам будет. Меня человек убьет вот зря, а вы его упустите. Хороши гуси!
Целая толпа щегольски одетых люден, обступив проезжего, стала просить не ходить в избу Карпа.
Трудно было разобрать, что это за народ. Одни из них казались дворянами по их одежде, но разговаривали с проезжим с тою же холопскою покорною вежливостью; другие были дворовые люди разных наименований: камердинеры, гайдуки, скороходы, казачки. В числе прочих был тут один диковинный человек, который тоже визгливо упрашивал барина не ходить в избу и притом выражался убийственным российским языком. Несмотря на темноту ночи, видно было, что он много чернее всех остальных. Это был арап. Под его распахнутым плащом виднелся край ярко-красного кафтана, а на ногах такие же красные сапоги.
Галдение свиты, обступившей кругом, все усиливалось.
– Да ну! Молчать! Оглушили! – вдруг вскрикнул сановник и двинулся вперед. Все расступились перед ним.
Проезжий этот не только головой, но почти и плечами выше всех, настоящий богатырь с виду, был одет в бархатный темный кафтан, с ременным поясом, с обыкновенного дорожною шапкой на голове. Он спокойно двинулся к дому Карпа, но, оглянувшись и увидя за собой целую вереницу своих, крикнул:
– Куда вы-то полезли! Убить может, коли в кучу-то шаркнет, – выговорил он совершенно серьезно. – Ванька, и ты, хозяин, вы одни за мной идите.
И хозяин, и Ванька, по которому уже палил офицер, снова начали было упрашивать барина не ходить, но тот резким восклицанием и крепким бранным словом заставил замолчать обоих.
Поднявшись на крыльцо Карповой избы, он смело шагнул в сени и отсюда глянул в горницу.
За столом сидел, опершись локтями на стол и закрыв лицо руками, такой же богатырь, как и он сам, в поношенном офицерском мундире.
Проезжий тотчас же признал мундир Измайловского полка, и это заметно поразило его. Идя сюда, он предполагал, что имеет дело не с гвардейским офицером.
Он хотел было тотчас же войти в горницу, но, заметив на столе пред сидевшим большой пистолет, приостановился и колебался.
«Долго ли взять да выпалить! – подумал он. – Да в такую тушу, как я, и промахнуться мудрено», – прибавил он шепотом, как бы себе самому.
И, став на пороге горницы, он крикнул добродушно:
– Эй! господин офицер! Войти можно?
Галкин пришел в себя, отнял руки от лица и опустил их на стол.
В этом движении сказалось что-то особенно беспомощное. Проезжий богатырь понял верно это движение, а равно сразу заметил бледное лицо офицера.
– Войти можно? – повторил он.
– Можно, – глухо отозвался Галкин, не глядя.
– У него их два, – шепнул сзади Карп.
– Палить в меня не будешь? – спросил богатырь, уже с участием приглядываясь к незнакомцу.
– Нет, – как-то безучастно и бессмысленно снова отозвался этот.
– Ну и хорошее дело. А то ведь не ровен час и убить можно! – смешливо произнес проезжий, входя в горницу, но все-таки не спуская глаз с рук офицера. Он сел на лавку к столу и сразу ловко опустил руку на пистолет.
– А все лучше я припрячу его! – выговорил он.
– Припрятывайте. А я этот возьму, – выговорил Галкин, доставая другой пистолет, который был у него на коленях.
Но вдруг он прибавил:
– Нет! Что же? Будет!.. Берите и этот…
И он подал ему пистолет.
– Зачем? – отозвался, смеясь, проезжий. – Куда мне разряженный? Я лучше этот приберегу.
– Берите этот. У вас разряженный. Нате. Оба берите. Впрочем, я очухался совсем. Хотите занять обе горницы и меня на улицу выкинуть, занимайте. Довольно. Я и так начудил, осрамился. Я ведь не проходимец какой. Видите, что на мне? Не чуйка!
Галкин поднялся, взял свой мешок и, обращаясь к вошедшему в горницу хозяину, произнес, подавляя вздох:
– Тащи мой чемодан вон да вели лошадей закладывать и меня догонять. А я вперед пешком пойду.
Голос Галкина, его лицо, его блуждающие глаза – все удивило проезжего. Он сразу понял, что с этим офицером недавно случилось что-нибудь особенное. Он, очевидно, не пьян, в своем уме, и только человек душевно расстроенный.
– Нет, стой! – выговорил он. – Я тебя, или вас, господин офицер, не выпущу. Вместе ночуем здесь и побеседуем. Шутка ли! Я должен тут целый час один ужинать. Не с холопами же мне беседовать. В них мне ничего любопытного нет… А вот вы оставайтесь. Я вас угощу. У меня всякое есть с собой. И вино хорошее. Поужинаем, выпьем. А там заляжем спать. Выспимся, завтра вместе в Москву поедем.
– Спасибо вам, – несколько спокойнее выговорил Галкин. – Я не в Москву. Я из Москвы, в полк.
– Ну, разъедемся в разные стороны. А все-таки малость сегодня покалякаем.
– Нет, увольте, – выговорил Галкин вежливее.
По мере того, что приезжий разговаривал с ним, он заметил, что имеет дело действительно с кем-то из крупных вельмож Петербурга. Ему казалось даже, что он видел где-то этого богатыря и что с его лицом, его фигурой связывается какое-то странное, особенное воспоминание. Если бы ему сказали, что этот человек крайне высокопоставленное лицо, пожалуй даже приближенное к монархине, то Галкин согласился бы тотчас же. Какое-то внутреннее чувство подсказывало офицеру, что самое лучшее поскорее убраться от сановника, особенно после того, что он здесь начудил.
– Нет, избавьте, увольте, – заговорил он несколько конфузливо.
Проезжий встал с места, приблизился к Галкину, положил ему руки на плечи и вымолвил:
– Ну, голубчик, не знаю, как вас звать. Ну, дорогой мой, соколик… Сделай милость. Ну, пожалуй, ну оставайся! Куда же вам идти? Ночевать негде, ехать в эдакую темь, тащиться будете да в яме заночуете… Да что тут толковать, не пущу я вас. Пожалуйте мешок.
Проезжий взял из рук Галкина мешок, бросил его на лавку и потащил его снова на прежнее место за стол.
Фигура и голос этого человека вдруг так подействовали на офицера, что он смягчился, сконфузился и не знал, что отвечать.
– Как прикажете, – вымолвил он наконец виновато.
– Приказывать не смею, а прошу. Гей, вы! – крикнул проезжий. – Тащи живо ужинать. Мы сейчас тут с вами плотно поедим и выпьем. А затем ты мне, господин стрелок, пояснишь, за что изволишь так палить по проезжим.
Богатырь сбросил с себя шапку, расстегнул ремень и, распахнув кафтан, уселся за стол, куда уже насильно засадил своего нового знакомого, совершенно такого же богатыря.
Чрез несколько минут после отданного приказания горница в Карповом доме преобразилась как бы в сказке. Вереница слуг прошла перед глазами сидящих, и каждый что-нибудь принес. Пред Галкиным, который, смущаясь и раскаиваясь, сидел около проезжего сановника, уже был накрытый скатертью стол, а на нем фарфор, хрусталь, серебро, разные холодные яства и разнородные бутылки вина. Когда все было уставлено, едва помещаясь на столе, сияя и блестя, лакей внес большой канделябр о пяти розовых свечах. Камердинер, по которому стрелял Галкин, остался один в горнице и, став у порога с салфеткой, выговорил шутливым голосом:
– Ле супе леверси!
– Чучело гороховое! – рассмеялся проезжий, весело принимаясь прежде всего за швейцарский сыр.
– Что ж. Опять не так? – отозвался лакей фамильярно. – Ну, так скажем… Ле супе лесерви. А по-моему, «леверси» лучше. Не так, что ли? скажите.
– Скажите. Это, братец, всякий учитель, коему деньги платят – откажется, – отозвался барин. – Так тебя до светопреставления и обучать все одному слову. Убирайся! Мы теперь такую беседу поведем, при которой тебе быть не подобает.
Лакей тотчас вышел тихо, затворив за собою простреленную дверь, и невольно тряхнул головой, поглядев на дыру.
– Ну-с, господин встречный-поперечный, – заговорил сановник. – Чокнемся! За ваше здравие и путешествие. Кушайте еще и ответствуйте… Как вас звать? По порядку. Имя ваше крестное, так сказать…
– Алексей, – отозвался офицер.
– Что? Вот как! Славно! Ну, а по батюшке?
– Григорьевич…
– Что-о? Что вы? Балуетесь, что ли? – удивился проезжий, откидываясь на лавке и прислоняясь к стене.
– Нет-с. Да что ж вам тут кажется чудесного? Алексей Григорьевич – самое простое наименование.
– Простое-то простое. Да не здесь, при мне, на Московской дороге, в этой избе… Да еще после нашего стрельбища. Чуда нет, а диво есть.
– Виноват, не понимаю…
– А фамилия?
– Галкин.
– Галкин! Час от часу не легче… Тоже птица. Скажи на милость! Вот так финт! Галкин?
– Да-с. Фамилия несколько смешная для других. Но я привык.
– Ничего нет смешного. Мало ли эдаких, так сказать, птичьих фамилий: Воронов, Сорокин, Воробьев, Грачев, хоть бы и Орлов.
– Да-с. Все эти прозвища, конечно, все одно. Только не Орлов. А уж особливо теперь.
– Почему же это… теперь?
– Потому, что в наши времена проявились графы такие… Орловы.
– Точно, но ведь они тоже по птице орлу прозываются, как и вы по птице – галке.
– Орел и галка! – рассмеялся Галкин. – Сходствия мало.
– Немного. Но обе – птицы.
– Сказывается, видать, птицу по полету. Уж я бы никак не мог стать графом Галкиным. Смеяться бы стали еще пуще.
– Нет. Перестали бы совсем, дорогой мой, – улыбаясь добродушно, сказал незнакомец. – Вот и с Орловыми было то же. Говорили все, что очень смешно выходит: дворянин Орлов, да вдруг граф… А теперь все привыкли. Да и они-то сами привыкли, что графы… Сдается, будто и родились таковыми, и никакой перемены не было.
– Нет-с. Сами-то Орловы много изменились, как все сказывают, – заметил Галкин. – Были товарищами в гвардии, каких мало. Золотые парни. А ныне сама гордость. Увидят Орловы радугу на небе – сторонятся или нагибаются, опасаются, шапкой бы не зацепить.
Незнакомец разразился громким и веселым хохотом.
– Это вы так сами надумали? Или слышали? – воскликнул он.
– Слыхал. Да, эта притча к ним подходящая. Они страсть как горделивы и самомнительны стали.
– Нахалы! Зазнались!.. Вот что! А вы с ними знаетесь?
– Нет-с. Даже и не видал никогда.
– И не любопытствовали поглядеть?
– Да зачем же? Что же мне в них любопытного?
– А вот тогда знали бы верно и лично – правду ль про них зависть болтает.
– Так, просто повидать случая не было. А пойди я к ним в Петербург… знакомиться, мол, пришел с вами… Так ведь выгонят.
– Беспременно выгонят! – опять рассмеялся незнакомец. – А хотите, я вас познакомлю с Алексеем Григорьевичем?
– С Орловым?
– Ну, да.
– Очень вам благодарен. На что же он мне?
– Как на что? Пригодится может во всяком деле, по службе, к примеру.
– Нет… Прежде, пожалуй, я бы и рад был, – грустно вымолвил Галкин. – А теперь моя жизнь так обернулась, что я, может быть, до Питера не доеду и пулю себе в голову всажу.
– Вишь стрелок какой… Ну, сказывайте мне теперь… Отчего вы такой горячий и своенравный да гордый? К примеру сказать… Сейчас тут вот пришел лакей проезжего боярина не из последних – просить горницы уступить. А вы по нем из пистолета. Могли убить, и могло вам за это быть нехорошо. Ну-с, как же таким горячкой на свете жить? Вы завсегда такой?
– Нет-с. Никогда я ничего подобного и во сне не видал, не только не делал… А это все приключилось от московских моих бедствий.
– Каких таких бедствий? В карты проигрались? В Москве, говорят, что ни дом, то азартник живет… Какая же беда? Говорите. Вы мне полюбились, и я вам помогу, чем могу. А могу немало… Так сказать, все могу… Говорите по душе…
– Увольте. Неохота. Это дело не такое, чтобы… чужому человеку, встречному, на дороге сказывать. Хотя я вижу, вы человек богатый, а по видимости, и знатный, но в моем деле вы помочь не можете. Никто не может. Один Господь тут властен.
– И царица помочь бы не могла?
– Ну, это другое дело… Захоти царица, так, пожалуй бы, сейчас повершила все в мою пользу…
– Стало быть, не один же Господь властен в этой вашей беде, а и человеки властны… Царица ведь тоже человек. Ну, вот вы мне поведайте ваше горе. Может быть, я вам помогу.
– Нет-с. Вы не можете. Да и притом, извините меня, но я все-таки еще не имею чести знать, с кем я беседую и чей хлеб ем.
– Как меня, тоись, звать?
– Да-с. Вы не изволили мне себя назвать.
– Зовут меня так же, как и вас. Имя то же и отчество то же. А фамилия тоже по птице, только не по галке. Вот вы и догадайтесь…
– Вас звать Алексей Григорьевич?
– Да-с. А фамилия по птице.
– Воронов или Сорокин?
– Нет. И не Воробьев, и не… Ну, да что вас пытать – Орлов мне имя.
Галкин вытаращил глаза, потом двинулся и конфузливо встал из-за стола.
Галкин растерялся совершенно и молча с минуту оглядывал незнакомца с головы до ног.
– Ну, баста… А то сглазишь еще, любезнейший… встречный-поперечный, – рассмеялся Орлов добродушно.
– Извините меня, ваше сиятельство, – выговорил Галкин и взялся за мешок. – Я, право, был так расстроен. И не догадался даже спросить… Извините…
– Куда же вы… Нет, голубчик, садись и сиди. Это судьба! Начертано было в книге небес. Вот что! И пальба ваша – судьба! Я, как турки, верю в звезду человека. Вас судьба на меня натолкнула затем, чтобы я в ваше дело впутался… Ну, сказывай теперь графу Орлову, какое такое стряслось горе. Может быть, оно и поправимое. Коли тяжба из-за ябеды – правый суд найдем.
– Нет-с. Какая ябеда. Это дело сердечное…
– Тем лучше. Проще. Садись, стрелок, и рассказывай всю подноготную.
Офицер снова сел за стол. И, вглядевшись внимательнее в лицо Орлова, вспомнил, что он действительно встречал его не раз в Петербурге, но не знал и не любопытствовал узнать, кто этот богатырь.
Галкин был теперь более всего поражен тем веселым добродушием, которое было характерною особенностью лица Орлова, и той простотой, которая была в его манере говорить и держаться.
Совсем не такими воображал он себе знаменитых любимцев царицы.
После двух-трех бутылок выпитого вина и на повторенные усиленные просьбы Орлова поведать свое горе – офицер решился и рассказал подробно все… Свое пребывание в Москве, любовь, сватовство и гордый отказ князя Телепнева. Офицер рассказал даже невероятный «афронт» князя, выславшего к его тетке своего камердинера.
Орлов слушал все внимательно и только изредка качал головой. Когда Галкин кончил, он вымолвил:
– Слыхал я про этого Телепнева… В прошлом году слыхал… На него есть узда, но взнуздать-то… мне не в силу. Только одна царица это может. Ну, а я, голубчик, государыню беспокоить просьбой о твоем счастье не могу и не стану… Надо нам будет самим как-нибудь… Съезжу я к нему сам. Буду ломать. Может, и уломаю. Почто его Филозофом-то зовут?
– Уж не знаю, ваше сиятельство. За его удивительный образ действий, что ли. Или за нелюдимство.
– Нелюдим – мизантроп, говорится. А филозоф – это, стало быть, человек, не обращающий должного внимания на все, что другим людям важно. Инако я объяснить не могу сего прозвища.
– Должно быть, оно именно так и есть, – заметил Галкин.
– Но выходит, друг любезный, противоречие. Выходит на мой рассудок, что князь Аникита – просто комедиант, глаза отводит добрым людям, прикидывается.
– В чем же, собственно? – удивился Галкин.
Орлов подумал, потом налил два стакана верхом, себе и офицеру, из вновь откупоренной уже второй бутылки кипрского вина.
– Ну-тка! Сразу и враз! – весело произнес он. – Хлопнем за успех того, что мне в голову вдруг полезло. Диковинное! Выпьем, чтобы не опростоволоситься.
Оба выпили вино залпом.
– Эдак я, пожалуй, ваше сиятельство, – заметил Галкин, показывая на бутылки, – пожалуй, нальюсь и из благоприличий выйду.
– И палить опять захочешь, по мне или по моим людям, – рассмеялся Орлов.
– Бог с вами! И поминать не надо. Такое на меня с горя затмение пришло.
– Ты как в вине – умнее или глупее?
– Ей-Богу, не знаю…
– Ну, слушай теперь меня… Коли не поймешь – завтра я еще поясню тебе натощак. Слушай. Коли твой Аникита Телепнев воистину самородный, а не самодельный филозоф, то он не должен был отказывать тебе в руке своей дочери. Ведь он тебя в глаза не видал, говоришь ты, никогда!
– Ни единого разу.
– Какой-сякой ты молодец – не знает…
– Нет-с…
– Большой ли, махонький, умный ли, глупый, добрый ли, злющий – ничего он не знает.
– Ничего-с.
– Понравиться ты ему лично не мог. И опостылеть тоже не мог. Ни медом, ни горькою редькой стать ему не мог. Так ведь?
– Вестимо. Коли никогда не видались… Да он черт и свинья! Вот что он! – вскрикнул офицер, пьянея, и стукнул кулаком по столу.
– Этого не делай, братец, – усмехнулся Орлов. – Стол, поди, худ, подломится, и все на полу будет, а я без десерта и без вина. Слушай.
– Простите… Я это… Я пьян…
– Слушай в оба. Аникита Телепнев знает про тебя только две вещи. Первое, что у тебя нет ни алтына за душой, а второе, что ты прозываешься по птице галке. Так?
– Да-с… Должно быть… Кружится у меня…
– Ну, вот, стало быть, ему как истинному филозофу след был иметь свой собственный суд и рассудить противно тому, как все люди судят. Для московских родителей, у коих дочь невеста, – ты бедный жених с глупою фамилией. Поэтому для Аникиты ты жених отличный, коего лучше не найти.
– Как же так?.. Я пьян! Ни черта… Я ничего, ваше сиятельство, не понимаю… – пробормотал офицер.
– А ты помалкивай да слушай, тезка! – вскрикнул Орлов. – Для филозофа деньги – трын-трава, сор презренный и дурацкий предмет. А прозвище человека – един лишь звук. Пойми! Звук, а не обстоятельство… Стало быть, кому другому, а Аниките, князю Телепневу, филозофу, бедняга Галкин, коего любит его дочь и кой сам врезался в нее, есть совсем подходящий жених, против коего у него ничего быть не может, по той причине, что он его никогда не видал и судить не может, а будет он по-филозофски рассуждать, то его рассудок долженствует ему… якобы филозофу… Стой!.. Уехало!.. Мой тоже рассудок, что долженствует… то по дороге растерял… Да и ты, вижу, ничего, ни бельмеса не смекаешь… Оба мы подгуляли!
– Н-нет… Я все… – глупо отозвался Галкин, хлопая глазами. – Я все… Только ни черта не могу понимать…
– Ну, стало быть, обоим спать пора, – рассмеялся Орлов. – Ты пьянее вина, а я сравнялся с ним. Спать! А завтра я тебе расскажу, как я тебя женю на Телепневой княжне.
Галкин вытаращил глаза. Несмотря на то что голова его кружилась – слова Орлова поразили его.
– Вы что это?.. Как вы жените?.. Вы это, ваше сиятельство… с вина. И я с вина…
– Ладно. Завтра приедешь в Москву – ты сразу поймешь, как увидишь мои подходы к Аниките-филозофу…
– Я ведь в полк…
– В Москву, а не в полк! В полк после, с молодой женой… Эй! Ванька! Эй! Родные мои! Не погубите. Раздевайте барина! – закричал Орлов на всю избу.
Люди тотчас же явились гурьбой, одни втащили несколько охапок сена, белье постельное, подушки… Другие принялись быстро убирать все со стола.
– Господину стрелку рядом со мной постилай. Мы с ним тезки и приятели, – смеялся Орлов, раздеваясь.
На следующий день, около полудня, поезд графа Алексея Григорьевича въезжал в Москву чрез Тверской вал и, миновав заставу, повернул на Никитскую.
Здесь, невдалеке от маленькой приходской церкви Вознесенья, близ урочища, именуемого Всполье, весь поезд завернул в ворота и въехал в обширный двор.
Еще не так давно здесь стоял небольшой деревянный дом дворянина Григория Ивановича Орлова, исконного москвича. С той поры прошло лет пятнадцать и много воды утекло… Дворянин Орлов был на том свете, а его сыновья были уже графами Орловыми, и старший из них, граф Иван Григорьевич, никогда не служивший и не выезжавший из Москвы в Питер, жил на том же месте, где он и братья его жили еще детьми… Но теперь о маленьком деревянном домике и помину не было.
На Никитской, в глубине двора, с большим садом кругом, высились каменные боярские палаты с флигелями и службами. И здесь останавливались всегда братья Орловы, когда гостили в Москве.
Сам же граф Иван Григорьевич сделался чуть не первым сановником в Москве, силой, человеком властным, разумеется чрез своих братьев. И хотя он и не имел крупного чина, тем не менее начальствующие лица часто приезжали к нему с поклоном, постоянно прося при случае «засвидетельствовать их всенижайшее почтение братцу графу Григорию Григорьевичу».
Едва только Москва, чиновная и дворянская, узнала, что граф Алексей Орлов прибыл, как начался нескончаемый ежедневный съезд и разъезд в палатах на Никитской.
Сам Алексей Григорьевич тоже сделал несколько визитов. Всех москвичей, которых он видел, граф озадачил сообщением, что хотя он и приехал в первопрестольную по случаю ожидаемого в ней пребывания монархини, но главным образом явился с благою целью, давно уже содержимою на душе, – жениться на девице-москвичке.
– Кто же эта счастливица? – спрашивали все, озадаченные, что еще ничего не слыхали о невесте и о предполагаемом браке графа.
– Сам еще не знаю! – отвечал и изумлял всех Орлов. – Поищу, посмотрю… Времени-то у меня мало. Да авось, Бог даст, успею.
Братья Орловы были давно известны своими затеями, «финтами и коленами» и, казалось, ничем уже никого удивить бы не могли. Поэтому подобная диковинная новость хотя и озадачила всех, но показалась совершенно «орловскою».
– В два дня разыщет невесту, а на третий и обвенчается, – говорили москвичи. – На то он и Орлов.
Разумеется, приезд графа Алексея Григорьевича с намерением жениться – стал происшествием, ибо совсем смутил много московских семей, где были налицо девицы-невесты. На всякого отца семейства напала таинственная тоска днем и бессонница ночью.
– Шутка ли? Наша Машенька или Дашенька. Да вдруг! Ведь и денег-то у него… И сила правительская… Чрез дочку и я могу… Ах ты, Господи!..
Однако сами московские Машенька и Дашенька хотя и взволновались тоже, но на особый лад. Они сразу только испугались и оставались день-деньской в испуганном состоянии. Некоторым из них, поглупее, новый диковинный жених представлялся даже в виде какого-то страшилища, за которого скрутят родители – не говоря худого слова.
Дошел слух о приезде графа Орлова и о цели этого приезда и до князя-филозофа… И он заволновался.
«В доме ведь тоже дочь невеста. И чем Юлочка хуже других девиц московских? Собой не дурна, полная, румяная, веселая… По имени и нрав – сущая юла! К тому же старинного дворянского рода. Князья Телепневы почище этих, новоиспеченных, графов. И самой Москвы-то еще не было, а Телепневы, поди, уже были».
– Да… Обстоятельство изрядное! – говорил сам себе вслух Филозоф. – Стань вдруг Юлочка графиней Орловой – все потерянное когда-то, благодаря дружеству и водительству с Бироном, – все можно вернуть сразу. Да на что оно теперь нужно, в старости? Ну, все-таки… Чины да регалии вестимо не нужны… А власть – иное дело…
Видеть вокруг себя москвичей, ползающих на животах, ради протекции при зяте… Это всякого и в восемьдесят и в девяносто лет прельстит. Так сказать, защекочет человека где-то вот, под ложечкой, что ли?..
И хотя князь-филозоф тайно сердился на самого себя за эти мысли, а думать об этом «изрядном обстоятельстве» не переставал.
Давно ли он, живя в своей вотчине на Калужке, обращался мысленно к своему прошедшему и видел, что вся его жизнь – незадачливая, – пропала ни за грош… Раз сбился на проселок со столбовой дороги, и возврата нет. Сызнова жить не начнешь, утерянного не вернешь – умирай сереньким князем.
«А вот теперь, нечаянно-негаданно… Какая оказия! Вернуть все через Юлочку?!»
Таким образом приезд в Москву графа Орлова наделал более шума, чем когда-либо. Всегда все Орловы, заглянув в первопрестольную на побывку к старшему брату, заставляли немало говорить о себе праздных московских дворян. Но на этот раз и в Благородном собрании, и в частных домах, на обедах и на вечерах было особенно много пересудов и даже споров о том, кто на днях станет в городе силой, человеком власть имущим чрез своего негаданного зятя.
Сам Алексей Григорьевич времени не терял. У него были серьезные дела в городе, конфиденциальные поручения царицы, разнообразные поручения брата-фаворита, важные и любимые занятия по коневодству… Но вместе с делами явными и тайными он не забывал и дело о выборе себе подруги жизни. Бросив по приезде несколько слов вскользь о своем якобы намерении жениться, он замолчал и более не говорил о невестах и браке. Но зато, приглашенный всякий день на обеды и вечера, постоянно удалялся от мужской компании и каждый раз вмешивался в кружок девиц, в их танцы или игры, участвовал и в «веревочке», и в «жмурках», и в «фантах» и даже однажды попал в круг, изображая мышку. Вряд ли Москва когда видела дотоле или увидит вновь такую мышку, исполинского роста, с Александровскою кавалерией на груди,[17] с шутками и прибаутками – чисто русского ума. Многие из участвующих в этой «кошке и мышке» долго помнили потом – до преклонных лет вспоминали, – как играл с ними, заставляя всех своим добродушно-острым словом смеяться до слез, «один из стаи славных».
Действительно, екатерининские «орлы» были русские люди, каких почти не бывало ни до нее, ни после нее. В их природе, в их разуме и сердце был какой-то особенный размах… Будто ширь и простор их отечества отражались в них, воплощались в них… Эти люди были способны и на спокойное хладнокровие северного жителя, и на огневой порыв, страстность или увлечение уроженца юга. Отсюда являлась их способность изумительная и редкая – мешать дело с бездельем, вести государственное предприятие и смехотворную скоморошью затею рука об руку. И одно не мешало другому, не противоречило. Что бы диковинное ни сотворили они – современникам казалось, что так и быть должно.
Выстроить новый город в полгода! Завоевать, с маху, целый край, целую страну и поднести царице в ее именины в виде кренделя! Купить и спалить несколько кораблей в иностранном порте, ради иллюминации!.. Побороться с медведем!.. Выпить чуть не ведро сивухи без передышки… А то взять вражью твердыню без единого выстрела, пообещав солдатам на выбор либо сидеть голодом неделю, либо пообедать тотчас в неприятельской крепости.
«На все руки», – говорится по-русски, и говорится верно.
Но ведь надо их «все» иметь от природы. А это тоже особый дар Божий. И посылается он, право, наипаче русскому человеку.