В Москве молодой вдовец и богач был принят в распростертые объятия. Для москвичей он был прежде всего хлебосолом-хозяином, у которого можно было всегда попировать, а кроме того, он был и женихом…
Но судьба, очевидно, хотела преследовать князя и посмеяться над ним всячески на все лады. Однажды, на каком-то гулянье, в толпе горожан князь повстречал девушку в простом ситцевом платье, с красным шелковым платком на голове. Девушка поразила князя. Разумеется, для него нетрудно было немедленно справиться, чтоб узнать, кто такая эта незнакомка.
Девушка замечательной красоты, не русского типа и происхождения, была разыскана через два дня. Она оказалась цыганкой из бедной и даже несколько подозрительной семьи. В маленькой лачуге, около Козьего Болота, проживала семья цыгана, который занимался разными темными делами. Жена его вела хозяйство, а его старуха мать, страшная на вид, была гадалка и, как говорили, колдунья. Три сына постоянно бывали в разъездах, тоже по каким-то особым делам. Дочь, известная в околотке своею красотой, оставалась дома и сидела у окошечка от зари до зари, ничего не делая.
Узнав все, князь послал за отцом. Объяснение было короткое: князь желал взять цыганку в свои наложницы, обещая, конечно, золотые горы и все, что угодно: прежде всего – дом и содержание всей семье.
Цыган заявил его сиятельству, что душой бы рад, да мудрено по отношению к своим, к цыганам. Осудят. Но это бы еще ничего, а главное, у дочери, по имени Маюрка, есть жених.
Слушая цыгана, князь только удивлялся. Он думал, что через час цыганка будет привезена к нему в дом, а отец болтал всякое несообразное.
Цыган обещался через два дня побывать снова с ответом, и аккуратно явился. Кратко доложил он князю, что дочь ничего и слышать не хочет, и видеть не желает князя, а желает выйти замуж за своего жениха.
С этого дня у князя явилась новая забота – сломить волю красавицы, которая его пленила.
Возня с семьей цыган продолжалась долго. Денег к отцу перешло много. Семья уже давно жила в просторном красивом доме. Маюрка приезжала к князю в гости, оставалась с ним наедине, пела свои песни, гуляла с ним по саду бутырского дома, но при закате солнца всегда отправлялась домой.
Однажды князь не совладал с своею страстью и задержал девушку насильно, решаясь идти на все… Маюрка была им задержана почти до полуночи. Князь объяснил ей, что надо кончить. И к величайшему своему изумлению, он должен был уступить. Маюрка вынула складной нож из кармана и так просто, так естественно обещала ему зарезаться у него в кабинете при малейшем насилии, что князь, как и всякий бы на его месте, поверил и отступил.
После этой бурной сцены Маюрка была у князя снова дня чрез три. Точно так же пошли они, как всегда, гулять по саду и затем уселись вместе на скамейке. На второй скамейке в средней аллее! И здесь в первый раз Маюрка долго и страстно целовала князя и много плакала. На его расспросы, в чем дело, отчего она так ласкова, но вместе с тем так грустна, – Маюрка ничего не отвечала.
– Объясни хоть что-нибудь. Скажи хоть словечко, – умолял князь, тоже чуть не со слезами на глазах.
– Ничего я не скажу! – отзывалась красавица, мотая головой.
Затем она простилась с князем на этой же скамейке. Страстно обняв, она нежно и много целовала его. Тревожное предчувствие невольно закралось в душу князя.
– Ты будто прощаешься совсем! – вымолвил он.
– Что вы! Что вы! Как можно! – возразила она. – Завтра же в эту же пору опять буду.
Но этого «завтра» уже не было!
Прождав Маюрку напрасно целый день, князь, мучимый предчувствием беды, даже не мог лечь спать. Он всю ночь пробродил по дому… Загадочное поведение цыганки, которая прежде никогда не бывала с ним так ласкова, не выходило у него из головы.
Под утро он почти решился на такой поступок, которым, конечно, смутил бы всю Москву.
Князь Телепнев после внутренней борьбы с самим собой решил жениться на Маюрке и, уехав с ней в вотчину, никогда более не заглядывать в столицу.
– Что мне в этих чертях. Не в них счастье жизни! – говорил он про знакомых москвичей.
Рано утром князь выехал из дому и поехал к Тверским воротам, где при выезде из города поселился цыган с семьей в новом просторном доме, купленном на деньги князя… Дом оказался пуст…
Князь потерялся, чуть не упал в обморок. Он сидел в карете, не имея даже силы что-либо приказать своим лакеям… Люди догадались сами и бросились расспрашивать соседей.
Вести, принесенные ими барину, были ударом, который отозвался на всю жизнь князя.
Оказалось, что семья цыган накануне покинула Москву, уехав куда-то далеко. Кто говорил, в Полтаву, а кто уверял, что за границу, в королевство Польское.
Дом был продан мещанину, содержателю соседнего постоялого двора.
Князь вернулся домой близкий к умопомешательству. Он заперся и бормотал наедине:
– Вот она, любовь! Да! Какая любовь! Да вот… Она… Да… Первая и последняя… А я не знал. Еще вчера не знал. Думал, прихоть… Искать? Где? В России, в Малороссии или в Польше! Половину всего отдам на поиски, но чую, что не найду. Так должно было все приключиться. Нет мне счастия и удачи. Проклят я при рождении…
Чрез двое суток явилась в бутырский дом какая-то старая цыганка и все объяснила…
Она явилась по поручению исчезнувшей красавицы, чтобы поведать князю, что Маюрка его любила и век будет любить, что жениха у нее не было и нет. Все это налгал ее отец, который ни за что не хотел, чтобы дочь стала наложницей князя, и даже грозился убить ее в случае неповиновения. Куда уехала вся семья – цыганка не знала. Может, за сто верст, а может, и за тысячу… Она знала только одно, что сама видела: как Маюрка плакала, рекой разливаясь, и взяла страшную клятву со старухи, что она пойдет и скажет князю всю правду.
– Уж лучше бы мне не видать всего этого! – воскликнул князь. Ах глупые люди! Если б они знали, с какими мыслями собрался я к ним…
Князь заперся в своем бутырском доме и полгода прожил в нем, не пуская к себе никого. Наконец буря улеглась в его сердце, и он решил, что надо вернуться к прежним мечтам, к честолюбивым замыслам.
– Сделаться сановником! Выслужиться!
И князь Телепнев стал хлопотать, чтобы получить гражданский чин и должность товарища наместника. Снова начал он водить хлеб-соль со всею чиновною Москвой и ухаживать за властными людьми. Так прошел в хлопотах целый год и не принес ничего. Князь Телепнев узнал, что, пока здравствует императрица Елизавета Петровна, ему нечего и пробовать.
– Вы в Питере на архинемецком счету! – заявили князю.
Несчастье в любви и полная неудача в честолюбивых мечтаниях еще более ожесточили сердце князя. Он был, по его убеждению, несправедливо обойден судьбой и глубоко оскорблен людьми. Виноват без вины! У него было все, чему люди завидуют, за исключением того, чего сам он хотел. Он отдал бы все состояние и свое древнее имя или за Маюрку-жену, или за высокое положение по службе. Ни то, ни другое не далось…
И князь Аникита Телепнев возненавидел общество, в котором не мог занять то место, которое бы желал.
– Не хочу я жить в Москве простым князем и дворянином. Этого добра здесь и без меня много! – решил он.
Уехав из столицы на время в ближайшую свою вотчину по Калужской дороге, князь так и застрял в ней, лишь изредка бывая в Москве на короткое время. Первые пятнадцать лет князь прожил один… Но затем, однажды, приехал в Москву с намерением взять в жены «встречную девицу».
Князь нанял квартиру в четыре комнаты, на Варварке,[14] и поселился в ней с двумя людьми, прозываясь дворянином Никитиным… Он стал ходить пешком к службам по разным храмам, а равно и по гуляньям, высматривая себе «будущую княгиню». При этом князь решил, что возьмет в жены ту девицу из дворянок, которая, при встрече с ним в храме или на гулянье, первая заговорит с ним о чем бы то ни было…
Более месяца прошло, а ничего подобного не случилось. Да и мудрено было, чтобы подобная затея осуществилась. С какой стати заговорит вдруг с незнакомым девушка-дворянка.
Наконец однажды желанное случилось. Князь выходил из прихода после всенощной, и в толпе, на паперти услыхал голос за своею спиной:
– Хорошо это нешто – с добрыми людьми не здороваться!
Разумеется, он не обратил внимания на слова шедшей за ним, хотя девичий голосок понравился ему своим ласковым звуком.
Тогда рука легла ему на плечо, и тот же голосок проговорил:
– Вишь как в себя ушли – и не слышите.
Князь обернулся. За ним была хорошенькая, черноволосая девушка, со вздернутым носиком и веселыми черными глазками.
– Ах, извините… – вымолвила девушка, страшно оторопев и прижимаясь к шедшей около нее старухе, нечто вроде няньки.
– Вы ошиблись… – выговорил князь, робея от случая и глядя во все глаза на незнакомку.
«Неужели это – моя жена!» – стукнуло у него на сердце.
– Виновата! – проговорила девушка и отвернулась.
Князь пропустил ее вперед, но пошел сзади и проводил до дому…
Через день он знал, кого судьба посылает ему в жены.
Девушка оказалась круглою сиротой, дворянкой, дочерью капитана, убитого на войне, и жившею из милости у дальней родственницы.
Князь представился и стал бывать в доме бедной дворянки все-таки под именем Никитина и стал ухаживать за Верочкой Безсоновой.
Чрез месяц девушка-сирота стала княгиней Телепневой и уже была с мужем в вотчине на Калужке.
Новая княгиня оказалась самым тихим существом, какое когда-либо рождалось на свете. Князь не мог быть несчастлив с такою женой, несмотря даже на свой нрав.
За первые семь лет супружества княгиня подарила мужу трех детей. Старший ребенок, сын, умер; вскоре второй, Егор, стал баловнем отца, пока не родилась дочь Юлия.
Через два года после рождения на свет девочки княгиня внезапно скончалась, и князь Аникита снова овдовел.
Дети жили с отцом-нелюдимом в вотчине на Калужке безвыездно и увидели Москву в первый раз, когда князю-сыну минуло уже 18 лет.
Наконец, два года назад, князь явился в столицу снова, чтобы только женить сына на страшной богачке купчихе, и снова уехал к себе.
Теперь, ради приезда государыни в Москву, он снова решился показаться, да кстати попробовать выдать дочь замуж.
– За какого нового генерала, а то и графа… Их ныне ведь напекли, что блинов об Масленицу!.. – рассуждал филозоф, обиженный судьбой.
Не прошло часу с приезда князя Аникиты Ильича, как уже к бутырскому дому двигались из города три экипажа четвериками цугом.
В первой карете был молодой князь Егор с женой, во второй – княжна с маленькою, сморщенною фигуркой, по имени Зоя Карловна, постоянно сопровождавшею ее повсюду в качестве гувернантки.
В третьем большом рыдване елизаветинских времен ехала двоюродная сестра, вдова Егузинская.
Разумеется, все родственники могли отлично поместиться в одной карете вместо трех, но не посмели сделать этого, отчасти боясь князя Аникиты Ильича, а отчасти и ради соблюдения парада.
Но главная причина была – опасение получить тотчас же выговор от князя, который считал, что ездить в чужом экипаже – то же самое, что носить чужое платье. Когда двоюродная сестра приехала к нему однажды в Калужскую вотчину вместе с племянником, то старик встретил ее словами:
– Что, сестрица, порасстроилась кармашком? В приживалки попала и в чужих каретах ездить начала.
Что касается до княжны, то филозоф, отпуская дочь в Москву, строго наказывал ей: при выездах всегда быть в собственном экипаже и в сопровождении Зои Карловны.
Въехав во двор и выйдя на крыльцо, родственники точно так же постарались соблюсти этикет. Прежде всех двинулись во внутренние горницы молодой князь с женой. За ними, обождав минуту, пошла княжна, оставив свою спутницу в столовой. Егузинская задержалась в прихожей, делая вид, что оправляется. Остановившись пред зеркалом, она стала перекалывать на себе дорогую турецкую шаль, полученную еще в приданое и надеваемую только в особо важных случаях.
Люди, бывшие в прихожей, все по очереди подходили здороваться с господами к ручке.
Когда Егузинская переколола шаль, в переднюю вышел камердинер Фаддей – спутник попугая – и точно так же подошел к ручке.
– Ну, что? Как у вас живется? – спросила Егузинская.
– Ничего, ваше превосходительство. Все то же. Схиму, почитай, приняли. Иноками живем.
– Веселитесь от зари до зари? – вымолвила Егузинская, улыбаясь.
– Да уж, матушка! Такое у нас веселье, какое разве на кладбищах бывает. Круглый-то год муха пролетит – слышно.
– Ну, а как князь здоровьем?
– Вот изволите увидеть. Кажется, ничего.
– Ну, а кровь горит?
– С личика как будто еще потемнее стали. Пред самым выездом привозили на Калужку столичного дохтура. Очень он князя просил, да и я просил, кровь пустить. Но только зря разгневали мы его. «Давай, – сказали ему князь, – вместе! Ты себе пусти пол-лоханки, и я дамся. А эдак-то, братец ты мой, незаконно! Вы-то, говорят ему, коновалы, всех ковыряете да цедите, а сами-то небось свою кровь бережете!» Так ни на чем и покончили.
– Да на голову не жалуется? – спросила Егузинская.
– Жаловаться не жалуется, а ин бывает… Я сам вижу: встанет с утра, малость потемнее; а коли что уронит на пол, кличет. Сам нагнуться боится.
– Нехорошо это, Фаддей.
– Чего же тут хорошего. Вы бы тоже, матушка…
Фаддей хотел что-то добавить, но в эту минуту выглянул из дверей и рысью подбежал к генеральше Финоген Павлыч. Егузинская сейчас же заметила по лицу бутырского управителя, что с ним приключилось что-то горестное. Она видела старика дней за пять пред этим, и он был совершенно доволен и счастлив, ожидая князя.
– Что с тобою, Финоген? – удивилась Егузинская.
– Матушка! Ваше превосходительство. Заступитесь! За всю мою службу, на старости лет, посулено мне на скотный двор идти! Буду скотине служить. Как князь уедет восвояси, так и меня отправят. А чем прогневил, и сам не знаю.
– Да что было-то? – спросила Егузинская.
Финоген Павлыч рассказал все, что уже успело приключиться в доме с приезда князя.
– Двух часов нету, что прибыл, – пробурчала вдова, – а уже начудил! За что же он скамейку-то изрубить да сжечь приказал?
– Кто ж его знает, матушка! А главная сила, что солнышко проглядывает в диванную! В этом я провинился. А что ж я поделаю! Ведь десять лет, матушка! Человек старится! Так как же патрету не портиться? Заступитесь!
– Трудно, Финоген, сам знаешь. Сказать – скажу, так и быть. Братец меня выбранит, да это не беда! Но толку не будет. Отличися чем – простит. Ты знаешь его повадку. Отличись.
– Трудно, матушка! Как же я отличусь? Я бы вот хоть с крыши рад спрыгнуть во дворе. На все нужен тоже случай. А как тут теперь отличишься?
Егузинекая вспомнила, что в разговорах задержалась не в меру в прихожей, и быстрыми шагами двинулась к кабинету князя.
Между тем сын с женой, а затем дочь, по очереди явившиеся в кабинет, подошли к отцу, поцеловались с ним, поцеловали руку и уселись на больших креслах. Князь сделал несколько кратких вопросов о здоровье, о том, когда именно ждут в город царицу, затем заметил, что если не рад видеть поганую Москву, то рад поглядеть на бутырский дом.
– Все-таки молодые годы здесь я прожил! Войдешь сюда, на сердце будто тише станет.
– Вам бы, батюшка, завсегда и жить бы здесь, чем на Калужке, – заметил сын.
– Пустое болтаешь! – сурово отозвался князь. – Ты все по-старому! Двигаешь языком, не соображая, о чем он у тебя на ветер выщелкивает.
Князь хотел обратиться с вопросом к дочери, но в эту минуту вошла Егузинская.
Князь, встречавший сына, невестку и дочь сидя в кресле, медленно, якобы с трудом, поднялся при виде сестры и сделал два шага вперед. Егузинская поспешила подойти. Они расцеловались трижды.
Князь снова сел. Егузинская собиралась опуститься на ближайшее небольшое кресло, но князь тотчас обернулся к сыну и выговорил:
– Егорушка! Она, я чай, тебе тетка. Можешь побеспокоиться!
Молодой князь вскочил с места, озираясь и не зная, что, собственно, приказывает отец.
– Подай вон большое-то кресло.
Егор и жена его, а за ними и княжна бросились к огромному креслу, стоявшему поодаль, и потащили его.
Пронзительно завизжали несмазанные колеса кресла, десять лет стоявшего спокойно на своем месте. Князь поморщился. Когда все уселись, он обратился шутливо ко вдове-сестре:
– Ну, Пелагея Сиротинишна! Ваше превосходительство! Что поделываешь в первопрестольной Москве? Живется-то вам тут, поди, содомно и соромно. Замуж не собираешься вторично? Женихов не ловишь?
– Собралась бы, – отвечала Егузинская тем же тоном, видя, что князь хочет шутить, – собралась бы, братец, за какого, за молодого, так лет двадцати.
– Вот как! Так что ж?
– Да не берут молодые-то, а старого сама не хочу! – отшучивалась вдова.
– А ты лови… Соли иному франту на хвост посыпь. К колдунье поди, приворота попроси.
– Был у меня, братец, один жених недавно, да годами своими не подошел, – рассмеялась Егузинская. – Под девяносто ему. Поп венчать не захотел.
Князь тоже засмеялся, но таким сухим, дребезжащим голосом, который был настоящим подражанием визгу колесиков только что подвинутого кресла. Видно было, что и князь лет десять не смеялся; что и ему теперь понадобилась бы своего рода смазка.
– Ну, а ты что, Юла? – обратился князь к дочери, – рада-радехонька, что вынырнула с Калужки! Поди, тут, в Москве, ног под собою и головы на плечах не чаешь! Прыгала много?
– Нет, батюшка.
– Как нет?
– Всего не больше разиков двух в неделю бывали балы.
– А тебе бы всякий день по два?
– Что ж! Это бы хорошо, – отозвалась Юлочка и начала хохотать.
В ту же самую минуту раздался другой хохот, удивительно схожий. На этот раз смеялся попугай. Все обернулись на него.
– Ах! Сократушка! – вскричала княжна, – с тобой-то поздороваться я и забыла!
Юлочка вскочила, побежала к клетке и просунула палец. Попугай тотчас же подставил свою голову, и княжна начала бережно гладить его.
– Не тревожь его, Юлочка: он с дороги – поди, тоже уморился. Он с Фаддеем в тарантасе приехал. Пыль да ветер и птице не в удовольствие. Хотел было с собою в карету поставить, да свиньи-люди осмеют. Сядь-ка вот расскажи мне. Жениха не высмотрела себе в Москве?
При этих словах князя сидевшая пред ним дочь и все остальные как-то встрепенулись, переглянулись, но молчали.
Князь странно кашлянул и затем промычал:
– Должно, я промаху не дал! Видать, что у вас что-то есть. Ну-ка сказывай, дочка, кого высмотрела?
Юлочка взволновалась, вспыхнула и обернулась к тетке, как бы прося помощи.
– Ну, ты сказывай тогда, коли ее стыд берет, – обернулся князь к двоюродной сестре.
Егузинская точно так же заволновалась, задвигала руками, два раза разевала рот, чтобы сказать что-то, но смолчала.
– Вона как! – произнес князь. – Дело непростое! Ну, а ты, сын, тоже поперхнешься?
Молодой князь улыбнулся и, храбро двинув рукой, собрался отвечать, но, взглянув на тетку, остался с разинутым ртом.
– Тоже застряло в глотке, – пробурчал князь Аникита Ильич, не обращаясь ни к кому.
Наступило неловкое молчание, которое длилось несколько минут.
– Стало быть, вы, чада и домочадцы, – заговорил наконец князь, – изволили тут в первопрестольной начудить, наболванить? Такое у вас тут накувыркалось, что и сказать нельзя? Ловко! Хорош и я гусь, что к вам дочь на побывку отпустил! Юлочка! ты уж не повенчалась ли?
– Как, батюшка?
– Да так! Уж не повенчалась ли с кем?
– Да с кем же-с?
– Не знаю. Тебе знать! С разносчиком, с учителем, с Иваном Непомнящим.
– Что вы, батюшка!
– Да я-то ничего! А вот вы-то все и очень чего! Ты сестру еще не повенчал ни с кем? – язвительно и насмешливо обратился князь к сыну.
– Помилуйте, батюшка, – отозвался князь Егор.
– Отчего же вы все задохлись, когда я стал спрашивать, не выискала ли Юлочка жениха?
– А потому, – вдруг храбро заговорила Егузинская, – потому что вы, братец, верно отгадали. Есть у Юлочки жених, сватается. Сватает его Бахреева. Достойнейшая женщина, – сами ее знаете.
– Как не знать! Бахреева! Достойнейшая! Родную мать на тот свет спровадила, чтобы наследовать. У соседа, мелкопоместного дворянина, полтысячи десятин лесу оттягала судом. Да еще одно хорошенькое дельце за нею есть: какое – я при дочери-девице и сказать не могу. Вы, сестрица, я чай, помните. Как же можно! Достойнейшая!
Наступило молчание.
– Так, стало, – заговорил снова князь, – вот эта самая достойнейшая дама и сватает? Кого ж бы это?
– Своего родственника, племянника, – уже не смело, а слегка раздражительно заговорила Егузинская.
«Была не была! Что ж с ним поделаешь! – думала она про себя. – Хватить сразу! – хуже не будет».
– Коли племянника, а не сына родного, – отозвался князь, – так оно лучше. С соседнего дерева яблоко. Кабы родной сын ее был, так уж прямо бы вперед можно знать, что мерзавец. Ну, а этот-то кто такой? Фельдмаршал?
– Офицер петербургский.
– Очень лестно, – отозвался князь, улыбаясь. – С позументами и при шпорах. На красной подкладке пустые карманы? Лестно! На голове золотой кивер, а во щах вместо крупы – шпареные тараканы! Как же по фамилии?
– Фамилия его… – начала Егузинская и приостановилась, чувствуя, как будто ее заставляют, с фитилем в руке, подойти к громадной пушке и выпалить из нее. Егузинская даже руку подняла, как если бы в самом деле у нее был фитиль.
– Ну-с, что же? – выговорил ожидающий князь. – Такая фамилия мудреная, что десятерым надо вместе враз сказать? Одному-то не под силу.
– Галкин, – выговорила Егузинская.
– Что ж! Прозвище хорошее. Это мои нынешние единственные собеседники. Я у себя, на Калужке, помимо галок, никого не вижу. Зато их – тьма-тьмущая! Поутру как прилетит туча да сядет по деревьям около дома – такая музыка, что хоть танцевать ступай. Одной больше, одной меньше будет на Калужке – это все равно… Ну-тка, Юлия Аникитовна Галкина, когда же мне на свадьбу собираться?
Но хохотунья княжна слишком хорошо знала отца и по голосу его поняла многое. Она вспыхнула, потупилась, но затем лицо ее тотчас же стало бледнеть.
– Славно устроила! – вымолвил князь. – Всего от вас ждал. А все же удивили! Вы бы, сестрица, сами-то за галку вышли, чем племянника ее сватать.
Князь замолчал. Родственники сидели кругом него, потупившись. Никто не хотел начинать разговора. Мертвая тишина наступила в кабинете и, вероятно, продолжалась бы долго, если бы вдруг не появился новый дворецкий и управитель, заменивший уже Финогена Павлыча.
– Генерал-губернатор пожаловал, – доложил он.
Князь быстро поднялся. Все повскакали с мест. На лице старика промелькнуло довольство. Но тотчас же он умышленно насупился и двинулся ровною походкой из кабинета в парадные горницы. Все последовали за ним. В прихожей уже шумела челядь, и когда князь приблизился к дверям ее, то к нему шел навстречу дряхлый, едва передвигавший ногами старик, московский генерал-губернатор Салтыков.
– Приветствую редкого московского гостя, – дряблым голосом, пришептывая, выговорил Салтыков. – Шутка ли! Сдается, сто годов не видались.
– Зато, ваше сиятельство, и вы пожаловали. Два часа тому въехал я в усадьбу, а правитель судеб московских – уж вот он – приветствует меня. И за эту честь земно кланяюсь я ему. А живи-ка тут князь Телепнев завсегда, так, поди, всемогущий правитель всего бы разика два за десять лет заехал.
– Все такой же! Все такой же, – прошамкал Салтыков. – Что на уме, то и на языке. Нелюдим и пила! Все пилишь! А? Все пилишь людей. И своих, и чужих…
Но князь, не отвечая, подал руку дряхлому старику и повел его в гостиную.
Князь Салтыков, посидев немного у князя, двинулся обратно в Москву, а вскоре после него собрались и дети с теткой. Князь хотел удержать дочь, но княжна заметила, что ей нужно самой собрать все вещи в дом, а к вечеру она явится уже совсем.
– Ну что ж, – отозвался князь, – один лишний раз – не беда. Повидайся последний разок с галкой и простись.
Девушка вздрогнула всем телом от меткого удара. Она действительно ехала обратно в Москву не ради того, чтобы собрать свои пожитки, а чтоб успеть съездить ко всенощной и там повидаться с возлюбленным.
Княжна потупилась и стояла недвижно.
– Поезжай! – снова выговорил князь. – Говорю тебе: один лишний раз – не беда. Повидай галку. Скажи ей, что она нам совсем не нужна. У нас, скажи, на Калужке – страсть их сколько! Хоть десять десятков в минуту наловить можно.
Старик вернулся в свой кабинет, опустился на кресло и глубоко задумался. Известие, привезенное сестрой и детьми, или, вернее, тайна, которую он выпытал у них, серьезно смутила князя.
«За что девочку зря реветь заставлять? – думалось ему. – Дурафья сестрица! Да и сын-то разиня. Девочка все-таки деревня, хоть и княжна. Первые красные фалды за сердце схватили. Они проморгали. А теперь реветь будет. И нашли же кого! Галку выискали, питерского скакуна. В каждом кармане блоха на аркане. Жених! Для Телепневой княжны?!»
Между тем князь Егор с женой, княжна и Егузинская снова расселись по своим экипажам и выехали со двора. Но, отъехав с полверсты от усадьбы, Егузинская остановила свою карету и следовавший за ней экипаж племянницы и пересадила девушку к себе.
Едва только княжна была с теткой вместе, как Егузинская проговорила:
– Ты не сердись. Я уже смекнула. Нынче ли, после ли, все одно! Родитель твой ни за что согласья на брак этот не даст. Или у него свое что есть на уме, или просто выждать хочет.
Княжна ничего не ответила и начала плакать.
– Да ты не плачь! Такое ли в жизни бывает. В жизни бывает такое, что люди топятся, режутся. А любовь что? Тьфу! Это то же, что хворость: нынче ломит, а завтра прошло. А там, гляди, выйдешь за другого какого и рада будешь, что не за Галкина! И то сказать, фамилия для брака – мудреная. Юлия Аникитовна Галкина. Мудрено.
– Нет, тетушка! Я в монастырь пойду.
– Ну, так! Ишь ведь вы! Точно по заученному! «В монастырь!» А повези тебя отец – не то что постригать, а хоть в послушницы, так ты топиться побежишь. А повези он тебя топить, ты бы в монастырь убежала!
До самой Москвы тетка с племянницей говорила все о том же – о неудачном сватовстве. Уже въезжая в Москву, княжна робко проговорила:
– Тетушка! Голубушка! Вы только одно мне сделайте – поедемте ко всенощной к Воскресению Славущему.
Егузинская подумала немного и отозвалась:
– Что ж! Поедем. Поглядите еще разик друг на дружку – беды не будет. Да, кстати, что его томить? Я ему в церкви, обиняком, скажу все, что из сватовства Бахреевой вышло. Только помни, Юлочка, не задумай ты самокруткой венчаться! Твой родитель тебя по миру пустит: с ним шутить нельзя. А что я тебе могу оставить по смерти – на это шибко не заживешь. Ты не вздумай, племянница, крутить.
– Что вы, тетушка. Где мне!.. И рада бы, да не сумею…
– То-то… Молодежь шустра, да глупа! Обвенчаться недолго, а жизнь прожить – не поле перейти. А еще говорится: покрутишь – карман натрутишь.
– Как, тоись, натрутишь?
– Карман или мошну надорвешь… Худой карман будет. Обвенчается коли кто самокруткой, то уж от родителей ни приданого, ни наследия не жди, а бедствуй без гроша денег. Я-то, вестимо, тебе свое оставлю во всяком случае. А родитель не простит и лишит и благословения, и иждивения. А небось ведь скажи по совести, толкал тебя Галкин на самокрутку…
– Нет, тетушка, как перед Богом, таких разговоров у нас не было. Он очень тихий, жалостливый. Где ему крутить. Я за эту тихость его и люблю.
И княжна, сморщив вдруг свое хорошенькое лицо, заплакала.
– Полно! Полно! – заговорила Егузинская. – Обожди разливаться. Еще, может, дело твое не стоит слез. Все на свете, волей Божьей, к лучшему потрафляется. И пакость-то всякая, и та якобы, сказывают, к лучшему.