Барон Нейдшильд и его дочь, ворочаясь домой, сидели в карете молча, задумавшись. Барон под тяжестью своих размышлений согнулся, опустил голову и глядел на коврик экипажа. Так сидят выздоравливающие или совсем дряхлые старики, или, наконец, убитые горем люди.
Красавица Ева, напротив, как-то особенно выпрямилась, даже слегка закинула голову назад и только крайне бледное лицо и необычный тревожный огонек в глазах всегда ясных и спокойных выдавали ее нравственное настроение. Когда свет фонарей, уже зажженных на улице, освещал ее фигуру в карете, она казалась не живым существом, а красивым привидением.
Молча доехали они домой, вошли и разошлись в столовой, направляясь в свои горницы. Однако, через несколько минут, побродив по своему кабинету, барон вышел, прошел на половину дочери и постучался в ее дверь.
Она откликнулась. Барон вошел и выговорил, как бы извиняясь:
– Ева, надо поговорить… Молчать хуже.
Молодая девушка не отвечала и вздохнула.
– Надо поговорить, – повторил барон, опускаясь в кресло. – Может быть, что-нибудь выяснится… Придумаем, что делать…
Ева тихо подошла, села около отца и произнесла твердо:
– Нечего делать, батюшка… И сколько бы мы ни говорили, придумать ничего нельзя. Вы хотите утешить и успокоить меня беседой. Это напрасный труд, я спокойна. Притом же я знаю, что никакие беседы, хотя бы они длились целый год, ничего не решат. Вы скажете снова мне, что он безродный, подкинутый или купленный приемыш, и, что, несмотря на свое звание флигель-адъютанта, он мне не пара…
– Конечно, милая моя!
– Да. Но я отвечу вам, что я его люблю. Вы скажете, что он дурной человек, очень дурной, дурно воспитанный, с дурными наклонностями, даже с пороками, что в нем нет ничего привлекательного, что он человек без нравственности, без религии, без сердца, не так ли?
– Ты знаешь, что это все видно из всех его поступков. Я говорю не наобум.
– Ну, да. А я отвечу вам на это, что все это верно, справедливо, но… но, что я его люблю!
– Подумай! – воскликнул барон. – Если ты признаешь в нем все, что ты говоришь, сама убеждена в этом, а не просто повторяешь чужие слова, то подумай – за что ты любишь его? Почему?
– За что и почему, я сама не знаю! За то, что он – именно он, а не другой. Отнимите у него все его недостатки и пороки, сделайте его другим – добродетельным – и тогда, пожалуй, я перестану любить его.
– Это ужасно, что ты говоришь!..
– Да, конечно, но поверьте, что чувство, которое во мне, еще ужаснее. Мне кажется иногда, что я в борьбе с каким-то чудовищем, которое овладело мною. Этот человек и мое чувство к нему так мало похожи на мои прежние грезы о счастии, что, размышляя, я только более запутываюсь. В нем есть, конечно, хорошее, но сравнительно мало: недостатки и даже пороки преобладают. И вот это все дурное в нем я тоже люблю. Я бы не желала, чтоб он изменился. Быть может, вы думаете и даже вы однажды говорили, что я напрасно надеюсь, что он изменится, что, будучи женой его, я буду тщетно стараться его изменить. Я об этом не думаю. Я не желаю, чтобы он переменился. Пускай остается он тем же дурным человеком, а я буду любить в нем, помимо хорошего, и все это дурное.
– Ева! Ведь это сумасшествие! – снова воскликнул барон в отчаянии. – Ты обманываешь себя. Твое воспитание, характер, твоя религиозность не могут допустить тебя до этого!
– Все это было, – едва слышно, упавшим голосом, отозвалась Ева.
– Что было?
– Все это было, – повторила Ева.
– Да что все?
– Все что была ваша дочь Ева, все это где-то далеко, будто потеряно на дороге, все это не нужно… Все это лишнее… Без всего этого можно жить. А теперь есть одно, чем живешь – чувство к этому человеку.
– Ева, что же это?! А отец?..
Девушка двинулась со своего места, опустилась на колени перед бароном, взяла его за руки и, целуя их, опустила на них голову и прижалась лицом.
– Стало быть, и меня ты любишь меньше. И я ему пожертвован?..
– Неправда! – отозвалась Ева. – Я чувствую, что это неправда. Но теперь я не могу ничего разъяснить ни себе, ни вам. Не будем говорить об этом… Время все разъяснит нам обоим.
– Время! Да… Но теперь ведь ты несчастлива?.. Неужели рассудок твой не может придти к тебе на помощь? Тогда будем говорить вместе. Чаще…
– Нет, батюшка, напротив. Дайте мне слово, что это наш последний разговор о нем. Что мы больше об этом говорить не будем, что мы имени его ни разу не произнесем. Дайте мне слово! Иначе я не могу… Это, действительно, мучение и мне, и вам. Для меня будет уже маленьким утешением знать, что мы больше с вами о нем никогда говорить не будем. И вы должны мне дать честное слово, что не заговорите обо всем этом долго, долго… покуда я сама не заговорю, сколько бы времени это не продолжалось. Дайте мне слово! Это будет мое единственное утешение.
Нейдшильд взял дочь за голову и поцеловал ее в лоб дрожащими губами. Слезы показались на лице его.
– Даете слово? – ласково спросила Ева, целуя отца.
– Даю…
– Никогда ни слова ни о чем, как если б его не было, как если б ничего не случилось. Даете?..
– Даю слово.
– Ну, вот! – с грустной улыбкой произнесла девушка, поцеловала руку отца, поднялась и, отойдя к зеркалу, стала поправлять прическу.
Но ее собственное лицо с каким-то незнакомым ей самой выражением во взгляде, с какой-то новой странной полуулыбкой на губах вдруг поразило ее. Она будто испугалась самой себя и быстро отошла от зеркала.
Нейдшильд, тяжело поднявшись, молча вышел и, придя к себе в кабинет, не зажигая свечей, сел в кресло и произнес шепотом:
– Надо уехать! Увезти ее подальше, надолго… А если она не захочет, то надо…
Он запнулся и мысленно добавил:
– Но ведь это будет счастье на один месяц, на полгода… Ужасно!..
Тотчас же после ухода барона явился лакей и доложил барышне о приходе Пашуты. Легкий румянец вспыхнул на щеках Евы. Вместо того, чтобы велеть позвать девушку, которую она уже видела в этот день, Ева быстро двинулась сама. Пройдя в прихожую и увидя Пашуту, она взяла ее за руки и потянула за собой, ни слова не вымолвив.
Усевшись на кушетке и усадив Пашуту, как часто бывало прежде, на скамейке у себя в ногах, Ева выговорила тихо:
– Говори все!.. Что-нибудь новое есть?.. Все говори, что знаешь… Ты видела его теперь? После поединка?..
– Да-с. После…
– Что он говорит? Как себя чувствует? Он не был в опасности?..
– На нем рукав сорочки разорвала пуля.
Ева схватила Пашуту за руку и вдруг замерла, потом вздохнула, покачала головой и потупилась.
Пашута говорила что-то, но она не слушала.
– Как же это понять? – произнесла вдруг Ева. – Когда мне сказали: фон Энзе убит, со мной этого не было. А теперь, узнав только про рукав… Бог знает что… Ну, говори, что он? Рад, доволен, что избавился от фон Энзе… Радуется и смеется со своими секундантами, с приятелями?..
– Нет, барышня. Как можно! Он не такой, как все… Ведь он чудной! Дверь была долго растворена к нему в спальню, и я все до единого слова слышала.
– Что же?
– Он говорил, так ему скверно, что не знает, что лучше: убить ли или быть убитым. Говорил, что уж лучше бы фон Энзе его убил, легче бы стало. А они все над ним смеялись… Он сказал, что и говорить об этом не станет и поминать не хочет. Уж очень тяжело.
– Да, это так… Это он! – тихо произнесла Ева. – Я так и думала. Это он! И про этого человека говорят, что он дурной, порочный… И сам он считает себя порочным. И ты ведь считаешь его извергом и злодеем.
– Да, барышня, считала! А теперь и у меня ум за разум зашел. Теперь я и сама не знаю, какой он человек. Должно быть, он, барышня, знаете что?.. – вдруг произнесла Пашута.
– Что?..
– Колдун он.
– Да, правда твоя, Пашута, – улыбнулась Ева, – именно колдун!
– Вот что, милая моя барышня, – заговорила Пашута, опуская глаза. – Я ведь к вам не сама пришла, меня послал Михаил Андреевич.
Ева схватила девушку за руку и сжала ее. Она не вымолвила ни слова, но глаза ее ясно сказали:
«Говори скорей!»
Пашута рассказала подробно свой разговор с Шумским и передала то положение, в котором он находится благодаря своей последней шутке с каретой. Она объяснила Еве, что Шумский настолько верил в свою неминуемую смерть, что не побоялся дерзкой выходкой нанести страшное оскорбление Аракчееву. Но вышло все иначе. Он остался невредим. Карета расписная наделала много шуму в Петербурге. А он ждет отместки от графа. Все сводится к тому, признается ли он графу или будет отрицать. А все это: погибель его или спасение, зависит от нее – Евы. Если у него будет надежда, что прежнее возвратимо, то он выгородит себя и не сознается Аракчееву.
– Все зависит от вас, барышня, – кончила Пашута.
– Что же я могу сделать? Скажи ему, чтобы он надеялся, что все еще устроится.
– Этого мало. Он хочет видеть вас, говорить с вами или у вас, или…
Пашута запнулась и опустила глаза.
– Или у нас, или где? – произнесла Ева.
– Понятно там…
– Где там?..
– У нас, – вымолвила Пашута тихо.
Наступила пауза. И, наконец, Ева произнесла тихо:
– У него?
Пашута не ответила.
Наступило молчание и длилось долго.
Пашута, державшая руку Евы в своих обеих руках, вдруг почувствовала, что маленькая ручка вздрагивает все сильнее, она подняла глаза на свою дорогую барышню и увидала, что Ева плачет.
– Что вы, барышня? Вы оскорбились и на меня. Я передаю чужое… Это не я… – взволнованно заговорила Пашута.
– Скажи ему, – заговорила Ева, но голос ее прерывался от слез и спазмы в горле. – Принять его в доме отца я не могу без его позволения. Здесь все его. Это значит нарушить его права. Стало быть, можно видеться только там… у вас. Скажи, что это может быть. Не скоро, но будет. Понимаешь? Я чувствую, что это будет. Но затем, после, тотчас же все кончится благополучно или мне останется только самоубийство.
– Ах, что вы! – воскликнула Пашута.
– Ах, милая, давно ли ты говорила мне сама, что жизнь может так повернуться, что другого выбора нет. Давно ли ты говорила, рассказывая о себе, что это вовсе не так трудно, как кажется, что ты много думала об этом, будучи в Грузине. Ну вот я теперь в положении, которое, пожалуй, хуже твоего. Тебе грозят мучениями, пытками, но не душевными. Тебя будут наказывать, придумывать всякие истязания, но душу твою не тронут, а ведь мне грозит много худшее…
Пашута молчала и волновалась. В голове ее неотступно стоял вопрос: говорить ли баронессе все или нет? Говорить ли, что задумал Шумский? Каким образом он хочет заставить барона согласиться на их брак. И Пашута не решалась. Она будто боялась, что, испугав баронессу, она не выполнит поручения Шумского и предаст ей его. Умалчивая, она ему предает то существо, которое обожает. Давно ли она ненавидела этого человека, считала врагом и злодеем Евы. А вдруг теперь в ней борьба, кого из двух предавать.
И, наконец, Пашута, мысленно решив умолчать, по крайней мере на время, произнесла:
– Барышня, позвольте мне завтра опять придти?
– Конечно, приходи. Всякий день приходи. Я батюшку попрошу дозволить это. Я знаю, он согласится. У меня теперь только одно утешение, тебя видеть. Но я одного боюсь, Пашута. Ты можешь всякий день, всякий час попасться полиции. Тебя схватят и опять отвезут в Грузино, а там твоя погибель. Я хочу опять просить батюшку, не боясь Аракчеева, укрыть тебя где-нибудь. Там ты не в безопасности… там, на Морской… у него…
И Ева почему-то не решилась назвать Шумского по имени.
– Там тебя скорее разыщут и схватят. Я даже не понимаю, как до сих пор тебя не нашли. Приходи завтра же. А я сегодня переговорю с батюшкой. Прежде он не хотел, но теперь после всего этого, он согласится укрыть тебя. Если же мы уедем к себе в Финляндию, а кажется это так и будет, то мы возьмем тебя с собой. Там и Аракчеев тебя не достанет. За русской границей, в Финляндии, ты уже не крепостная. Мне это говорили знающие люди.
Баронесса расцеловала свою любимицу и, прощаясь с ней, говоря: «до завтра», почувствовала себя несколько бодрее.
Мысль, что завтра она снова будет с Пашутой говорить все о том же, чем полно ее сердце, полон разум, делала ее почти счастливой. Это была все-таки надежда на нечто, что осуществимо, что завтра непременно будет.
Беседа с Пашутой о Шумском казалась ей теперь тем же, чем когда-то, давно, было для нее свидание с ним самим… с секретарем Андреевым.
Едва только Пашута вышла из дома барона и прошла несколько шагов, как увидала около фонарного столба хорошо знакомую фигуру. Она сразу узнала ее и, приостановившись на мгновение от безотчетного чувства страха, двинулась навстречу еще быстрее.
Это был ее брат, которого Пашута никак не могла ожидать встретить здесь в эту минуту, так как он жил, скрываясь у Квашнина.
– Что такое?.. Беда какая?!.– воскликнула Пашута.
– Вестимо, беда, – ответил Копчик, – а то что же другое ждать можно. Я тебя целый час тут караулю.
– Что ж такое?
– Меня накрыли, чуть не взяли… И тебя ждут у Михаила Андреевича, чтобы заарестовать.
– Полиция?..
– А то кто ж!
– Господи, что ж теперь делать! – с отчаянием произнесла Пашута.
«Хоть бы дали денька два-три чужое горе уладить, – подумалось ей, – а самой-то все равно».
– Ну, иди скорей! И тут негоже время терять. И сюда могут нагрянуть. Да вон смотри, на извозчиках едут… Вишь кивера… Поди они же и есть.
Копчик схватил сестру за руку, и они пустились быстрыми шагами в противоположную сторону, но через несколько мгновений Копчик оглянулся и выговорил тревожно:
– Побежим скорее!
И брат с сестрой пустились по панели бегом. Звук дрожек замолк вдали, но им было не видно, остановились ли предполагаемые полицейские у дома барона или свернули куда-либо в сторону.
– Ну передохнем! Покуда миновало. Что-то дальше будет? – выговорил Копчик.
– Куда же мы, Вася?
– А вот сейчас узнаешь, все расскажу; а теперь шагай, что есть мочи.
– Да ты скажи только куда идем?
– Одно у нас место осталось, Пашута. Последнее. Да и то неведомо, пустят нас или выгонят. Думаю пустят. Он добрый, добреющий!..
– Кто?..
– Капитан Ханенко – приятель барина. Он не пустит, пойдем прямо за заставу, в поле. Больше некуда.
– Вряд ли пустит. Я его раз как-то мельком видела… Был он вечером у Михаил Андреевича. Хохол ведь он? Хитрый, опасливый. Почему ты надумал к нему идти?
Но Копчик на вопрос сестры махнул рукой и выговорил:
– Идем скорей! Успею все рассказать!
И они быстрой походкой, почти бегом двинулись далее, поворачивая из одной улицы в другую. Через полчаса ходьбы, они были уже перед маленьким домиком, в котором жил капитан. В окошках было темно. Копчик зашел во двор и спросил денщика капитана, которого, разумеется, знал давно.
Маленький и тщедушный солдатик по имени Григорий, которого Ханенко звал уменьшительным «Гришуня», принял беглецов. Он впустил их в крошечную прихожую и объяснил, что капитана нет дома, да вряд ли он и вернется на ночь.
– Отчего! – ахнул Копчик.
– Вам лучше знать! – отозвался Григорий. – Из-за вашего барина все приключилось. Капитан сказывал, что ему ночевать придется в крепости и что если он на ночь не придет, чтобы я справлялся там и первым делом халат ему снес. Он ведь без халата не может! Что там не случись на свете, а ему халат. Он ведь сказывает завсегда: ты, говорит, Гришуня, коли я помру и в гроб смотри не забудь мне халат положить, чтобы было в чем на том свете ходить.
Григорий, улыбаясь, широко раздвинул свой огромный рот с черными зубами и удивился, что прибывшие не рассмеялись, а продолжали тревожно смотреть на него.
– Аль с вами беда какая? – догадался он.
– Да… то есть особенного ничего… – спохватился Копчик. – Мне… Вот нам с сестрой нужно капитана видеть. Даже так тебе скажу: не придет он на ночь, мы все равно его тут прождем всю ночь. Мне так указано и сестре тоже: сидеть тут и ждать капитана хотя бы трое суток.
– Ну что же, сидите! – нерешительно выговорил солдат. – Коли приказано, так делайте. Токмо одна беда, коли капитан не вернется суток двое, трое, что же мы тогда все трое-то жрать будем. На меня одного хватит, а на троих где же…
– Об этом не заботься, у нас деньги есть, а у вас тут лавочки есть… Мы и тебя угостим.
– Ну, это дело иное! – быстрее выговорил солдат. – Оставайтесь. Эдак хоть месяц можете ожидать. Да ведь может, капитан сейчас придет. Все это неизвестно. А самоварчик я все-таки сейчас поставлю.
Копчик с сестрой остался в маленькой прихожей, а Григорий отправился в кухню, чтобы похлопотать об угощеньи. Пашута, как вошла, села на полуразломанный стул и сидела теперь, опустив голову и глубоко задумавшись. Она почти не слыхала разговора брата с денщиком. Копчик сел на какой-то сундук и окликнул сестру:
– Что ты? Устала, что ли?..
– Нет, не устала. А что ж нам делать. Он что говорил – капитана нет.
– Подождем, может, все врет. Да я и думаю, что врет. Если бы капитану приходилось садиться в крепость, так и наш барин уж сидел бы, и Петра Сергеевича уже заарестовали бы; а ведь полиция-то была ради меня.
– Как же ты все узнал? Как спасся? Говори! Ведь я по сию пору еще ничего не знаю.
– Дело простое и ожидать этого надо было. Я ждал…
И Копчик рассказал сестре, что в сумерки, вернувшись в квартиру Квашнина, он совершенно спокойно сидел в передней. Через несколько времени приехал Квашнин, передал ему вкратце подробности поединка и объяснил, что ожидает ареста.
Он только, что вернулся от Шумского, за которым уже приезжал офицер, требуя его к графу Аракчееву. Квашнин тоже предполагал, что в тот же вечер, а может быть наутро, его арестуют и посадят на гауптвахту или свезут и прямо в крепость.
Не прошло получаса, как в квартире Квашнина позвонили. Копчик выглянул в окошко и увидал полицейских. Не отворяя дверь, он бросился к барину и доложил ему. Квашнин немножко смутился, но развел руками и выговорил:
– Делать нечего. Пускай…
Копчик двинулся было отворять дверь, но кухарка Квашнина предупредила его. В передней слышались уже голоса и один из полицейских спрашивал, здесь ли в доме крепостной человек графа Аракчеева по имени Василий. Кухарка отвечала, что есть какой-то человек, но звать его Копчиком, а не Василием.
В это же самое мгновение Квашнин, прислушивавшийся к говору, схватил его за плечо и шепнул:
– Не за мной!.. Тебя!.. Удирай!
Копчик почти не помнил теперь, как выскочил он из дому через заднее крыльцо, как пробежал двор, как бросился на него какой-то солдат и задержал его за ворот и как отмахнулся он, сшиб солдата с ног и вылетел за ворота.
Первая его мысль была, конечно, о сестре. Он нанял извозчика и поехал на квартиру Шумского. Барина не было дома. Он был у графа, а Марфуша сказала ему, что Пашута ушла к Нейдшильду. Когда Копчик рассказал ей про свое бегство от Квашнина, Марфуша посоветовала ему предупредить и сестру, что она встретила какого-то полицейского в соседней лавке и узнала от лавочника, что его расспрашивали о жильцах в квартире флигель-адъютанта Шумского.
И Копчик решил идти ждать сестру около дома барона.
– Что же теперь-то делать? – произнесла Пашута, когда брат замолчал.
– Что? Ничего! Рано ли, поздно ли быть нам в Грузине, быть нам изувеченными, быть в «Едекуле», быть и в Сибири. Все будет! Да, Пашута, всё будет. Не жить нам на свете. А с чего все это пошло, и уразуметь-то нельзя. Все перемололось, для других мука вышла, а мы все мыкаемся. Для других беды прошли, а над нами все висят. Ты предала Михаила Андреевича, он тебя засадил в чулан. Я тебя выпустил. Он нас отвез к ведьме Настасье. Мы оттуда бежали. С ним ты помирилась, его слугой стала. На меня он тоже не злобствует, как прежде. А беда как была, так и осталась. Даже и понять мудрено. Был бы он человек богобоязный, так справил бы теперь все, выпросил бы нас обратно к себе, а он и думать забыл.
– Ему теперь не до того, – отозвалась Пашута. – После все как-нибудь уладится. Лишь бы день, два оттянуть.
Солдат явился звать незванных гостей в кухню пить чай. Пашута, сильно озябшая, обрадовалась возможности согреться. Устроив гостей в кухне и налив им чаю, Григорий стал размышлять о том, где и как устроить их на ночь.
Теперь денщик был вполне уже убежден, что барин его к ночи не вернется и что завтра утром придется ему путешествовать по всему Петербургу с халатом, заглянуть и в крепость, побывать и на всех гауптвахтах.
– А все это из-за вашего барина, – объяснил Григорий. – Нешто можно трем господам офицерам эдакое дело делать. Взяли эдакого же офицера, как и они сами, заперли его в темный чулан, да там и застрелили.
Копчик, знавший все подробности поединка, при этом неожиданном объяснении солдата невольно прыснул со смеху.
– Что?.. Что?.. – выговорил он. – Заперли офицера в чулан да там застрелили?..
– Вестимо! – ответил солдат, но при этом уже весело улыбался.
Копчик счел было нужным объяснить Григорию, как именно был убит фон Энзе, но в ту же самую минуту раздался звонок, и все трое вскочили с мест. Чуть не все трое выговорили в один раз:
– Слава Богу!
Помимо капитана звонить было некому в такой поздний час. Григорий пошел отпирать, а Пашута, взглянув на брата, выговорила тихо:
– А выгонит?.. Куда же тогда?
Брат с сестрой стояли молча и прислушивались к голосу капитана, опрашивавшего денщика. Квартира была настолько мала, что хотя разговор шел за три комнаты, можно было слышать все от слова до слова.
Ханенко удивлялся появлению бывшего лакея Шумского, якобы с важным поручением. Он догадался, что это вздор. Но затем еще более удивился он, узнав, что вместе с Копчиком его сестра, которую он видел не более двух раз мельком, когда та приходила от баронессы к Шумскому. Капитан помнил смутно смазливенькое личико и помнил, что эта горничная смахивает на барышню.
Последнее обстоятельство заставило теперь Ханенко призадуматься. Ни разу еще в его квартире не появлялась ни одна женщина. Появление же в такой поздний час барышни-горничной несколько смутило капитана. Он вошел, насупившись, в свою маленькую гостиную и велел позвать неожиданных посетителей.
Григорий зажег свечку, поставил на стол и пошел в кухню. Когда при тусклом свете сальной свечи появились в горнице Копчик и Пашута, капитан при виде бледного лица и блестящих черных глаз красавицы Пашуты вдруг сразу как-то окрысился. Лицо его изменилось, голос стал грубее.