
Полная версия:
Евгений Стужин Маяк памяти
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Про запрет на брак не написала. Не потому, что скрывала, — просто это не имело отношения к её жизни.
Она перечитала письмо и вычеркнула фразу «здесь всё хорошо». Написала вместо неё: «Мне страшно, но Освальд не врёт о том, чего не знает».
Потом достала из сумки записку Ларса.
Долг не отменяет остальных вопросов.
Положила рядом с уставом, который Бригитта велела изучить до конца недели. Два текста не спорили напрямую. От этого противоречие становилось только труднее.
Когда чернила высохли, Освальд принёс стеклянную трубку с каплей крови.
— Завтра первый полный просмотр, — сказал он. — Доброволец знает, что вы ученица. Задача простая, ответ запечатан отдельно. Он будет держать руку на камне сам.
Эмма посмотрела на тёмную каплю. В ней умещалась целая жизнь, если знать, как открыть.
— А если я увижу не то?
— Увидите. Вопрос не в этом.
— А в чём?
— Сумеете ли понять, что это не то, и вернуться.
Глава 8
Добровольца звали Олле Берг, и он смеялся так, будто предоставлял Эмме не всю свою жизнь, а возможность выиграть пари.
— Левое запястье, четырнадцать лет, — повторил он, устраиваясь в кресле у стены. — Сломал на причале. Потерял вещь. Что за вещь, записано там.
Он кивнул на маленький конверт под чёрной печатью. Олле было под семьдесят; кожа на лице огрубела от ветра, левое запястье срослось криво. Он много лет возил людей к Тьерну и несколько раз помогал Освальду обучать новых служителей.
— Вы можете отозвать согласие до входа, — сказала Эмма.
— Могу. Не стану.
— И во время?
Олле перестал улыбаться.
— Как я это сделаю, если вы будете внутри?
Эмма перевела взгляд к Освальду.
— Сигнал телом, — сказал тот. — Два движения большим пальцем. Если владелец без сознания или не способен подать сигнал, внешний наблюдатель прекращает вход при заранее названном условии.
— Какое моё условие? — спросил Олле.
— Резкое изменение дыхания или попытка выдернуть руку, — ответила Бригитта. — Я наблюдаю за вами, Освальд — за Эммой.
Эмма повторила условие вслух. Только после этого Олле протянул руку к подлокотнику.
— Биологический ключ потенциально открывает всю жизнь. Я буду искать только названный эпизод, но могу ошибиться.
— Значит, увидите, как я однажды украл у Бригитты пирог.
— Мне было девять, — сказала Бригитта от двери. — И пирог украли у моей матери.
Олле просиял.
— Видите? Маяк даже не понадобился.
Освальд не улыбнулся. Он проверил печати на трубке с кровью и положил её в неглубокую каменную чашу.
— Вы не ищете событие как страницу в книге, — сказал он Эмме. — Сначала откроется поле жизни. Сильные воспоминания заметнее. Яркость означает силу чувства, оттенок — его характер, но не добро и зло. Радость убийцы может быть светлой. Праведный страх — тёмным.
— А вы будете рядом?
— Достаточно близко, чтобы вы нашли дорогу обратно. Недостаточно, чтобы выбрать её за вас.
Эмма встала перед чашей.
Освальд сел на табурет за кругом — не рядом, а именно за чертой, — и положил трость поперёк коленей. Бригитта осталась у двери.
— Вслух, — сказал старик.
Эмма набрала воздуха.
— Ключ Олле Берга, отданный им самим. Ищу день, когда ему было четырнадцать, и вещь, которую он потерял на причале. Не ищу ничего, что было после того дня.
Слова прозвучали в пустом зале глупо и чересчур торжественно. Эмма всё равно повторила последнюю фразу — Освальд говорил, что именно её теряют первой.
— Теперь опоры.
— Эмма Вейн. Внутренний зал. Тиль. Холодный край чаши под ладонями.
— Господин Берг.
Олле подошёл, вытер ладонь о штанину и положил её на край камня — широкую, изуродованную канатами, с кривым запястьем.
— Так?
— Так. Убирайте, когда захотите, — сказала Эмма. — Не спрашивайте меня и не ждите, пока я закончу.
— А вы что почувствуете?
— Не знаю. Мне ещё не убирали.
Олле хмыкнул и остался стоять.
Эмма коснулась стекла.
Стекло было тёплым — вот первое, чего она не ожидала: кровь чужого человека, запечатанная в трубке полгода назад, лежала под пальцами тёплой, как кожа, и Эмма едва не отдёрнула руку, а потом дно каменной чаши ушло из-под ладоней, и падать оказалось совсем не страшно, потому что падать было некуда.
Жизнь Олле открылась перед ней бесконечным тёмным простором — не комнатой, не полем и не небом, а чем-то, у чего одновременно не было ни верха, ни границ, ни расстояния, и в этом просторе висели пятна света, ближние и дальние, и все они, до последнего, были им.
Некоторые горели ровно и тепло, как окна в чужом доме зимой: женщина, спящая у него на плече, и тяжесть чужой головы, от которой затекает рука, и нежелание пошевелиться; первый самостоятельно проведённый паром, где до сих пор пахло новой пенькой и страхом; лицо дочери за окном, освещённое снизу лампой. Другие рвались наружу светом, почти болезненным для глаз, которых у Эммы сейчас не было. Оранжевое пятно пахло дымом и палёной шерстью. Синее отдавало ледяной водой так близко, что заныли зубы. А дальше, за всем этим, мерцали тысячи, десятки тысяч слабых точек — завтраки, дороги, разговоры о погоде, чиненые сапоги, — и каждая из них была прожитым днём человека, который сидел сейчас в четырёх шагах и сжимал ткань брюк двумя пальцами.
Эмма впервые поняла, почему Освальд никогда не говорил «посмотреть». Смотреть было нечем и не на что. В чужую жизнь входили целиком.
Левое запястье. Четырнадцать лет. Причал. Потерянная вещь.
Эмма повторила ориентиры и почувствовала, как поле ответило. Боль зажглась сразу в нескольких местах: старый Олле падал на лестнице, взрослому зажимало руку канатом, ребёнок обжигался о печь. Синее пятно ледяной воды вспыхнуло ярче остальных.
Причал, подумала Эмма. Это должно быть оно.
Она шагнула.
Море ударило в лицо, и удар был не образом, не картинкой и не воспоминанием, а самой водой: солёной, ледяной, лезущей в ноздри и под веки, забивающей рот раньше, чем успеваешь его закрыть, — и вместе с ней пришло всё остальное сразу, потому что чужая память не разворачивается постепенно, как рассказ, она уже идёт, когда ты в неё входишь.
Олле было девятнадцать, не четырнадцать.
Их было четверо на палубной лодке, возвращавшейся с дальних сетей: он, старший брат Хальмар и двое нанятых работников, отец с сыном из Нижней слободы. Шторм догнал их у самых рифов, когда до бухты оставалось меньше часа.
Молния разложила мир на белое и чёрное и снова убрала. Мачта треснула у самого гнезда и легла за борт вместе с парусом, но не отделилась: снасти держали её на воде, и она превратилась в плавучий якорь, который разворачивал лодку боком к волне. Отец с сыном вычерпывали воду. Хальмар полез рубить снасть.
Он успел перерубить две из трёх. Третья, самая толстая, была натянута, и когда топор пошёл вниз, волна подняла мачту.
Канат лопнул сам.
Свободный конец ударил Хальмара под колени и смёл его за борт вместе с обломком весла. Другой конец остался в руках Олле — он держал его страховкой, как держат брата, который работает над водой.
Дальше было тридцать секунд, о которых Олле не рассказывал никому пятьдесят лет.
Мачта, освободившись, всплыла и пошла на лодку. Держать канат означало держать брата в шести шагах за кормой. Но тот же канат теперь шёл через сорванный блок к вантам, и, пока он был натянут, лодку тянуло лагом — боком к следующей волне, — а на палубе, по колено в воде, стояли отец и мальчик лет пятнадцати, который не умел плавать и который час назад показывал Олле, как отец учил его вязать узел.
Хальмар держался. Хальмар был сильный. Хальмар кричал что-то, чего не было слышно.
Олле думал не «кого спасти». Он думал: «ещё три секунды, и я вытяну».
Волна пришла на второй секунде.
Он отпустил.
Не решил, не выбрал, не взвесил — руки сами разжались, когда лодка легла, и это было единственное, что можно было сделать, чтобы она не легла окончательно. Канат ушёл в воду. Лодка выпрямилась. Отец с сыном удержались.
На одно мгновение — короче вдоха, но Эмма прожила его целиком, до самого дна, — пришло облегчение: руки перестало рвать из плеч, палуба вернулась под ноги, и внутри у Олле поднялась горячая, животная, ни в чём не виноватая радость оттого, что он жив и что двое за его спиной тоже живы.
Потом он обернулся.
Обломок весла качался пустой.
И облегчение, которое ещё не успело закончиться, встретилось с этим, и с тех пор так и осталось внутри — сросшимся, неразделимым, отравленным. Вина прожила в нём следующие пятьдесят лет: она окрашивала каждую воду, каждую верёвку, каждое счастливое возвращение к берегу и каждую минуту, когда он смеялся и вспоминал, что смеётся. Эмма чувствовала её не как рассказ о чужом выборе и даже не как сочувствие, а как совершенно собственную, ни с чем не спорящую правду: она разжала руки, она обрадовалась, что осталась жива, и она должна была умереть вместо него.
Кто-то звал её издалека.
— Имя.
Имя утонуло. Она была Олле. Нет — братом Олле, потому что именно его тело должно было находиться в воде. Она не помнила, кто спасся.
— Назовите своё имя.
— Хальмар, — выговорила она. Так звали погибшего.
Голос Освальда стал жёстче.
— Нет. Вы видите Хальмара только глазами брата. Ваше имя находится снаружи этого шторма.
Снаружи ничего не было. Только ледяная вода и канат, ушедший из рук.
— Место, — повторил Освальд. — Не лодка. Настоящее место.
Под коленями оказался камень. Не палуба. Камень Маяка.
— Внутренний зал.
— Близкий человек.
Брат.
Ларс тонет. Нет, Ларс дома. Тиль держит зелёное стекло. Оба живы.
— Тиль.
— Ощущение.
Эмма искала холодный край чаши, но кисти сводило от каната. Тогда нашла другое: игольный укол на указательном пальце, почти заживший и всё же её.
— Палец.
Шторм разорвался.
Она стояла в поле Олле, тяжело дыша. Синее пятно продолжало звать, но теперь Эмма знала: это не нужный возраст. Не перелом. Не задача.
— Я ошиблась, — сказала она.
Освальд был рядом светлым неподвижным ориентиром.
— Ошибка уже произошла. Сделайте её полезной. Чего не хватало в поиске?
— Сначала выйдем полностью, — сказала Эмма.
Она сама не ожидала, что возразит. Синее пятно тянуло обратно, а вина Хальмара — нет, вина Олле — мешала различать даже собственное дыхание.
Освальд несколько мгновений смотрел на неё.
— Хорошо. Назовите опоры ещё раз.
Эмма вернулась в зал, выпила воду и спросила Олле, хочет ли он продолжать. Старик сидел бледный. Два пальца правой руки сжимали ткань брюк.
— Вы увидели шторм? — спросил он.
— Да.
— Хальмара?
— Глазами, которыми вы его видели.
Олле закрыл лицо ладонью. Бригитта шагнула к нему, но он опустил руку сам.
— Продолжайте.
— Вы уверены?
— Нет. Продолжайте всё равно.
— Неуверенность не отменяет согласия, — тихо сказал Освальд Эмме. — Но требует проверить, понял ли человек выбор.
— Если мы остановимся, вы сможете вернуться в другой день, — сказала она Олле. — Вам не нужно заканчивать ради моего урока.
— Я знаю. И хочу закончить сегодня.
Только тогда Эмма снова назвала вслух всё три раза подряд — чей ключ, что ищет, чего не ищет, — и Олле снова положил ладонь на камень.
Четырнадцать. Левое запястье. Причал. Потерянная вещь.
Боли оказалось недостаточно. Причалов — сотни. Потерянных вещей — больше, чем Олле мог вспомнить.
— Что он видел? — спросил Освальд. — Чем пахло? Кто был рядом?
Она знала только задачу, но тело Олле ответило на слово «четырнадцать»: смола под ногтями, голос младшей сестры, белая стружка на тёмной воде. Не буря. Летний день. Он ещё не был лодочником — помогал отцу чинить настил.
Эмма собрала ориентиры вместе.
Поле сузилось. Слабое золотистое пятно едва выделялось среди обычных дней.
Она вошла осторожнее.
Здесь пахло нагретой смолой и водорослями, солнце стояло высоко, доски настила жгли босые ступни, и четырнадцатилетний Олле бежал по причалу с деревянной чайкой в руке — птицу вырезал отец, грубо, тупым ножом, с одним крылом короче другого, и мальчик знал наизусть каждую зазубрину на её спине, потому что таскал её с собой третий год. Младшая сестра плакала на нижней ступени: её игрушечная лодка отвязалась и уходила с отливом, медленно, издевательски медленно, всё ещё в двух шагах и уже недосягаемо.
Олле прыгнул на мокрый брус, потянулся багром. Доска под ногой качнулась. Он успел вытолкнуть лодку к сестре — и упал между настилом и сваей.
Запястье хрустнуло, и звук пришёл раньше боли: сухой, отчётливый, совершенно неправильный звук, который тело слышит изнутри и узнаёт мгновенно. Потом боль поднялась белой стеной, съела и причал, и солнце, и крик сестры, а деревянная чайка вылетела из разжавшихся пальцев и упала в воду. Олле смотрел на неё сквозь эту белизну: птица качнулась на волне, повернула короткое крыло к небу, будто пробуя его в последний раз, и ушла под причал, в зелёную тень между сваями, куда мальчику с перебитой рукой было не добраться.
Сестра кричала. Спасённая лодка билась о ступень.
Эмма удержала три факта отдельно: перелом, лодка, чайка. Потерянной вещью была чайка, не игрушка сестры.
Она вышла.
Каменный зал вернулся резко. Эмма отшатнулась, Освальд поймал её за локоть. Олле всё ещё сидел у стены. Он смотрел внимательно, без прежней шутливости.
— Деревянная птица, — сказала Эмма. — Чайка, вырезанная вашим отцом. Одно крыло короче. Вы потеряли её, когда спасали игрушечную лодку сестры.
Бригитта сломала печать на конверте и прочла записанный ответ.
— Совпадает.
Олле потёр кривое запястье.
— Я не вспоминал эту птицу лет тридцать.
Эмма смотрела на него и видела не старого лодочника, а девятнадцатилетнего юношу, отпустившего канат. В груди всё ещё жила его вина.
— Ваш брат знал, что вы спасли…
Освальд сжал её локоть.
Эмма замолчала.
В памяти не было прощения. Только исчезновение Хальмара и полвека догадок Олле.
— Простите, — сказала она. — Я увидела другой эпизод. Но не имею права говорить за вашего брата.
Олле отвёл взгляд. На мгновение в лице мелькнуло разочарование, и Эмме захотелось всё-таки подарить ему нужные слова.
Она не сделала этого.
— Я могу сказать другое, — произнесла она. — В том эпизоде вы держали канат, пока лодку не положило лагом. За вами стояли отец и мальчик, который не умел плавать. Руки разжались, и лодка выпрямилась. Это я видела.
— Значит, я выбрал их.
— Я не знаю, было ли там время выбрать. Волна пришла раньше, чем вы досчитали до трёх. Я могу описать только последовательность.
Олле долго смотрел на кривое запястье.
— Пятьдесят лет я каждый раз добавлял себе ещё одну секунду, — сказал он. — Такую, в которой мог решить иначе.
Эмма не ответила. Даже оригинальная память не могла измерить возможность, которой не произошло.
Когда лодочник ушёл, Освальд открыл окно. Холодный воздух вошёл в зал вместе с запахом моря.
— Сочувствие не превращает догадку в правду, — сказал он.
— Я знаю.
— Теперь знаете.
Ночью Эмма проснулась от боли в здоровом запястье.
Комната пахла ледяной водой. Ей казалось, что Ларс зовёт из-за стены, а Тиль лежит на дне залива, потому что она выбрала спасти себя. Эмма зажгла лампу и долго не могла заставить пальцы перестать искать мокрый канат.
— Эмма Вейн, — произнесла она.
Комната на Тьерне. Ларс. Тиль. Оба дома, оба живы. Тёплый пол под босыми ногами.
Она повторяла, пока море не вернулось за стены.
Утром на столе лежал свёрток от Олле. Внутри была новая деревянная чайка — аккуратная, с одинаковыми крыльями — и записка:
Эту вы не теряли.
Эмма отнесла птицу Освальду.
— Можно оставить?
— Если понимаете, что со временем она станет ключом к сегодняшнему дню.
Эмма снова посмотрела на ровные крылья.
— Тогда оставлю.
Воспоминание принадлежало ей.
Глава 9
День после полного просмотра Эмма провела без крови.
Она ждала нового урока в рабочем зале, но Освальд принёс латунный компас и поставил его на стол между ними.
— Сегодня предмет, — сказал он.
Запястье Эммы ещё ныло чужой болью. Она была благодарна, что не придётся снова искать человека по тёмной капле, но постаралась не показать облегчения.
— Вещи действительно хранят воспоминания?
— Нет. Вещи не помнят, не любят и не свидетельствуют. Люди делают это за них. Значимый предмет даёт Маяку дорогу к тем, чья жизнь за него держалась.
Освальд открыл крышку. Стрелка дрогнула и остановилась.
— Найдите момент, когда компас передали мне. Только его.
— Вы даёте согласие?
— Узкое. Передача и необходимые соседние мгновения. Если увидите другую дорогу, не входите.
— А если она будет важной?
— Для кого?
Эмма поняла ответ прежде, чем произнесла его.
— Не для моей задачи.
Освальд положил ладонь на край чаши сам — и Эмма поймала себя на мысли, что за девять дней впервые видит, как он делает то, чему учит.
Она положила пальцы на тёплую латунь.
Того, что открылось, она не ожидала. Поля не было — вместо огромного тёмного простора, к которому она уже начала привыкать, перед ней лежало всего несколько дорог, узких и коротких, как тропинки от одного дома к другому, и все они сходились в одной точке, потому что этой точкой был компас. Вещь не помнила ничего. Вещь просто оказалась в руках у четырёх человек и связала их между собой так же случайно и так же прочно, как одна перешитая пуговица связывает старое пальто с новым.
Две дороги были почти неразличимы: торговец держал компас на прилавке и однажды пересчитал выручку, не глядя, а мальчик чистил корпус мелом перед продажей и порезал палец о край крышки. Обе жизни коснулись латуни и пошли дальше, ничего к ней не прибавив. Третья дорога была плотной, солёной и пахла табаком. Четвёртая принадлежала Освальду.
— Он показывает всех, кто касался? — спросила Эмма, ещё удерживаясь на пороге.
Голос наставника пришёл снаружи:
— Только тех, для кого участвовал в значимом эпизоде. И не обязательно владельцев. Человек мог один раз украсть вещь и связать с ней всю оставшуюся жизнь.
— Как выбрать нужного?
— Ищите не человека. Ищите условие разрешённого события.
Передача Освальду. Не Освальд вообще.
Первая дорога пахла табаком, мокрым деревом и смолой. Эмма увидела руки морского капитана — широкие, с белым шрамом поперёк большого пальца, — и вместе с руками получила всё остальное сразу: шторм, крен, воду по щиколотку в рубке, собственный голос, орущий что-то про грот, и совершенно ясную, почти спокойную мысль о том, что рифы левее, чем показывает карта. Страх был ярким и ничуть не беспомощным. Человек боялся именно потому, что знал цену ошибки, и это было хорошее знание, рабочее, из тех, что держат судно на воде.
Прежний владелец. Не Освальд.
Эмма не стала досматривать шторм — отступила к предмету и попробовала другую дорогу.
Сначала ей показалось, что она вернулась в собственное прибытие: та же приливная дорога, те же чёрные плиты, то же море с двух сторон и та же неприятная мысль, что вода подходит быстрее, чем кажется. Потом она поняла, что тело чужое — мужское, высокое, слишком худое для своего роста, с дрожащими коленями и с письмом от матери в правом кармане, письмом, которое этот человек перечитал столько раз, что знал наизусть не слова, а расположение пятен между ними.
Освальду было двадцать семь, и он стоял посреди дороги, отказываясь идти дальше.
— Я не хочу, — сказал молодой Освальд.
Прежний Хранитель ждал впереди. Эмма не знала его имени, но память Освальда знала: мастер Хенрик. Невысокий мужчина с седой бородой и привычкой щурить один глаз, когда сердился.
— Это полезная новость, — ответил Хенрик.
— Вы говорили, страх пройдёт.
— Я говорил, вы научитесь идти вместе с ним.
— Я вернусь домой.
— Дорога свободна.
Хенрик не убеждал. Он не напоминал о священном долге, не считал вслух, сколько людей нуждается в новом Хранителе, и не объяснял, что обратной лодки всё равно не будет ещё шесть часов, — он просто стоял на мокром камне, немолодой, невысокий, в промокшем плаще, и оставлял дорогу назад открытой так демонстративно, что это само по себе было приёмом, и Освальд, кажется, это понимал.
Освальд обернулся к городу. В кармане шуршало письмо. Он хотел домой так сильно, что Эмма почувствовала во рту вкус железа.
Потом Хенрик протянул компас.
— Маяк покажет, где были другие, — сказал он. — Компас напоминает, где находитесь вы.
Освальд взял вещь.
Стрелка не указала на башню. Она указала на север, равнодушная к его страху и чужим ожиданиям.
Он пошёл вперёд потому, что мог пойти назад.
Эмма задержалась в эпизоде. Ей хотелось рассмотреть юного наставника, сохранить его сердитое лицо и дрожащие руки. Но задача была выполнена. Передача произошла.
Она уже собиралась выйти, когда рядом вспыхнула другая дорога.
Вечерний город, поздняя весна, распахнутое где-то наверху окно и запах сирени, которого в этом эпизоде было слишком много для одного человека. Освальд старше — лет сорока, ещё не седой, — стоит перед зелёной дверью и держит руку в кармане, где лежит компас. Из-за двери говорит женщина, и говорит негромко, как говорят люди, которые уже давно всё выяснили и повторяют по кругу только последнюю фразу:
— Если войдёшь сейчас, не говори мне снова, что делаешь это ради меня.
За дверью было много света — не кристального, а тёплого, домашнего, желтоватого, с движущимися тенями, из чего следовало, что там кто-то ходит по комнате и, скорее всего, не она одна. Эмма почувствовала, как край компаса впивается Освальду в ладонь, и поняла, что следующий шаг откроет ей годы, о которых он не рассказывал никому, включая, судя по всему, самого себя.
Она остановилась.
Женщина снова заговорила, но Эмма отступила прежде, чем разобрала слова.
Дорога не исчезла сразу — она держала, и держала не магией, а тем единственным, чем вообще можно удержать любопытного человека: обещанием ответа. Почему Освальд не назвал родных среди четырёх опор. Почему так резко запретил ей считать обет лёгким. Почему эта зелёная дверь отзывается в тёплой латуни сильнее, чем десятки судебных дел, ради которых компас лежал у него в кармане следующие пятьдесят лет.
Любопытство оказалось удивительно похоже на обязанность. Эмма успела подумать, что знание поможет ей понять наставника, а значит, лучше учиться.
Потом вспомнила: полезность не создаёт согласия.
Она закрыла дорогу намеренно.
Латунь исчезла из её пальцев. Рабочий зал вернулся.
Освальд сидел напротив, сложив руки на трости.
— Хенрик передал вам компас на приливной дороге, — сказала Эмма. — Вы хотели вернуться домой. Он не стал удерживать и сказал, что Маяк показывает, где были другие, а компас — где находитесь вы.
— Достаточно точно.
— Рядом была другая сцена.
Лицо Освальда не изменилось, но пальцы на трости сдвинулись.
— Я не вошла.
— Почему?
— Вы не разрешали.
— А если там находился ответ на вопрос, почему Хранителям запрещена семья?
— Тогда вы можете рассказать его сами. Если захотите.
Освальд закрыл компас.
— Умение войти ещё не означает права входить.
В его голосе не было похвалы. Эмма всё равно почувствовала её и сразу насторожилась: её ли это удовольствие, или остаток молодого Освальда, который наконец сделал верный шаг?
Эмма постояла, пока комната не сделалась убедительнее двери. Чувство осталось, но стало её собственным.
— Теперь ваше кольцо, — сказал Освальд.
Эмма достала морскую находку. Медный ободок на ладони выглядел бедно рядом с компасом.
— Оно показало мне смех и воду до того, как я приехала.
— Не показало. Вы получили короткий фрагмент из-за пробуждавшейся связи.
— Можно узнать, чей?
— Вероятно. Нельзя — без основания.
— Владелец мог умереть сто лет назад.
— Смерть не превращает жизнь в общую собственность.
— А если я посмотрю только, кому оно принадлежало?
— Это уже часть чужой жизни. У нас нет согласия, судебного разрешения или угрозы.
— Но я уже случайно увидела смех.
— Случайно услышанная фраза не даёт права открыть чужое письмо до конца.
— А если фрагмент снова придёт сам?
— Назовёте опоры, запишете только то, что возникло без вашего поиска, и сообщите мне.
— Почему записывать, если смотреть нельзя?
— Потому что запрещённый доступ и случившееся воздействие — разные вещи. Первое мы предотвращаем. Второе обязаны не скрывать.
Эмма провела пальцем по стёртому узору.
— Тогда зачем Маяк показал мне хоть что-то?