
Полная версия:
Евгений Стужин Маяк памяти
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Освальд закрыл чернильницу и потянулся за кружкой.
— Так как его зовут? — спросил он. — Клиента. Который убил.
Роберт поднял взгляд.
Прошло минут двадцать. За это время они дважды произнесли имя вслух, и один раз его произнёс сам Освальд, диктуя приметы.
— Герд Валлен, — сказал Роберт.
— Разумеется.
Старик ответил слишком быстро — так отвечают, когда подхватывают чужое слово, а не вспоминают своё.
— Вы забыли.
— На секунду. После выхода случается.
— За пять лет не случалось ни разу.
— За пять лет мне не было девяноста одного.
Роберт медленно закрыл папку.
Он не собирался ничего проверять. Он вообще редко проверял людей вне допроса, потому что знал цену такому вниманию и не любил его применять к тем, кого уважал. Но полгода назад Освальд забыл, что уже отвечал на письмо Палаты, а весной — что при нём меняли стекло в северном шкафу, и Роберт оба раза списал это на возраст и оба раза записал.
Теперь записей стало три.
— Что было до ювелира? — спросил он.
— Гельм Арно. Кузнец. Две дочери. Просмотр по просьбе старшей, чтобы установить место семейной закладной.
— А имя, которое вы забыли, вы забыли впервые?
Освальд поставил кружку.
— Вы ведёте счёт, — сказал он.
— Веду.
— С каких пор?
— С осени.
Некоторое время оба молчали.
— Не вносите это в отчёт, — сказал наконец Освальд.
— Не внесу. Но и вычёркивать не стану.
Роберт не стал настаивать. Он слишком хорошо знал цену уверенности, которая объявляет единичную странность закономерностью.
Три года назад женщина видела убийцу мужа при свете уличного фонаря. Назвала рост, одежду, шрам на щеке. На опознании указала на портового грузчика и не дрогнула ни разу. Роберт поверил не её словам — он любил повторять себе это, — а согласованности показаний, времени и чужих долгов.
Через месяц выяснилось, что убийцу она видела в отражении лавочного стекла. Шрам находился на другой стороне лица. Невиновный провёл в тюрьме сорок семь дней; настоящий преступник успел покинуть Вальден.
С тех пор уверенность свидетеля значила для Роберта только одно: человек уверен.
Он сложил материалы.
— Вы сегодня едете в город?
Освальд посмотрел на него поверх кружки.
— Откуда вы знаете?
— Компас в кармане. Вы берёте его с острова и никогда не носите по залам.
— Иногда я забываю, как утомительно ваше внимание.
— Куда вы едете?
— Никуда. Теперь уже никуда. — Освальд поставил кружку и посмотрел в неё, будто там могла найтись формулировка помягче. — Я собирался сказать это в конце, но вы всё равно испортите себе весь день, если узнаете последним. Маяк выбрал преемницу. Я привёз её позавчера утренним отливом.
Роберт решил, что ослышался.
— Вы говорили, что это может занять годы.
— Маяк не ознакомился с моим расписанием.
— Кто?
— Девушка из швейной мастерской в нижнем городе. Эмма Вейн. Девятнадцать лет.
— Из мастерской.
— Вы сейчас произнесли это так, что я почти пожалел, что рассказал.
— Я не то имел в виду.
— Вы ровно то и имели в виду, и я даже не стану возражать. Никакой подготовки. Никакого права. Ничего, кроме того, что кристалл позвал именно её, а меня, когда звал, никто не спрашивал тоже. — Он помолчал. — Мне было двадцать семь, я служил младшим писарем в порту и умел красиво переписывать чужие накладные. Хенрик, увидев меня, вышел из комнаты и не разговаривал со мной два дня.
— И вы всё же научились.
— Я научился за одиннадцать лет. У неё столько нет, потому что столько нет у меня.
Роберт положил ладонь на схему мастерской ювелира и разгладил её, хотя она не была смята.
— Она наверху?
— В восточной комнате. И сегодня вы её не увидите.
— Почему?
— Потому что позавчера она впервые вошла в зал и провела ночь, повторяя имена своих братьев. Знакомство со следователем, который уже решил, что она помеха, подождёт до конца недели.
Роберт посмотрел на трубку с кровью ювелира. На стол, за которым они раскрыли семнадцать убийств, три похищения и столько лжи, сколько не стоило считать. Освальд знал, какие вопросы Роберт задаст, раньше, чем тот открывал рот. Он умел остановиться перед чужой тайной и пройти через чужой ужас, не назвав догадку фактом.
— И вы собираетесь передать ей судебные просмотры?
— Не сегодня.
— Когда?
— Когда научится. Заранее этому научить нельзя: пока кристалл не позвал, входить некому и не с чем. Мы не готовим преемников, Роберт. Мы получаем их готовыми ровно настолько, насколько повезёт, и дальше выкручиваемся.
— А если не выкрутитесь?
Освальд закрыл крышку чернильницы.
— Раньше вы приносили воспоминания мне. Теперь будете приносить ей.
— Это не ответ.
— Это единственный ответ, который у меня есть.
— Нет, — сказал Роберт. — У вас есть ещё один ответ. Вы можете не допускать её к моим делам, пока она не выдержит проверку.
— К вашим делам?
— К судебным ключам.
— Вот теперь формулировка лучше.
Освальд вернулся к столу и вытащил чистый лист.
— Составьте проверку.
— Что?
— Вы знаете, какие ошибки в просмотре убивают расследование. Я знаю, какие убивают Хранителя. Объединим списки.
Роберт не сел.
— Вы хотите, чтобы я участвовал в её обучении?
— Я хочу, чтобы вы изложили требования к специалисту, с которым вам придётся работать. Участие пока состоит из чернил.
— Вы уже решили, что я буду с ней работать.
— Это решил Маяк. Я лишь наслаждаюсь последствиями.
Роберт всё-таки взял лист. Написал первое: различать увиденное, вывод и подтверждённый факт. Второе: прекращать просмотр при выходе за пределы разрешения. Третье: после каждого входа называть четыре опоры личности без подсказки.
Освальд добавил: не скрывать остаточные эмоции.
Роберт хотел возразить, что чувства не относятся к делу. Вспомнил собственные двое суток на незнакомой улице и промолчал.
Снаружи ударил утренний колокол. До отлива оставалось меньше часа. Освальд поднялся, и на этот раз движение далось ему заметно тяжелее.
Роберт собрал бумаги. Внизу его ждала лодка, в городе — обыск дома Герда Валлена, серебряный сосуд и человек, которого следовало выпустить до полудня. Реальные задачи. Проверяемые.
Уже на лестнице он услышал, как Освальд открыл шкаф. Металл тихо ударил о дерево. Потом дверца закрылась.
Роберт задержался.
— Что там?
— Пустые печати.
Ответ пришёл без паузы.
Роберт мог вернуться и потребовать показать. Их привычный порядок позволял вопросы, но не обыск Хранителя без основания.
Он отметил про себя звук и продолжил спуск.
У двери он обернулся.
— Как её фамилия?
Освальд помолчал, прислушиваясь не то к памяти, не то к кристаллу.
— Вейн. Эмма Вейн.
Роберт записал имя на краю схемы, чтобы больше не спрашивать.
Внизу, у самого выхода на причал, кто-то стоял в тени арки — невысокая фигура в наспех наброшенном плаще, с волосами, ещё влажными от морского ветра. Она не пряталась; просто оказалась там, где заканчивалась лестница, и не успела решить, отступить ей или поздороваться.
Роберт увидел лицо какую-то долю секунды: молодое, невыспавшееся, слишком внимательное для человека, который ничего не знает о деле.
Он коротко кивнул, как кивают чужой прислуге, и вышел на ветер.
Уже в лодке, раскладывая на коленях мокрую схему, он поймал себя на том, что помнит не лицо, а руки: на левой было три свежих следа от иглы, а правая держала край плаща тем особым захватом, каким держат ткань люди, знающие её вес.
Это ничего не доказывало. Он всё равно записал.
Глава 7
Утром Эмма узнала, что Маяк не был храмом.
Её разбудили в полной темноте, и разбудили не колоколом и не служителем с фонарём, как она почему-то представляла себе накануне, а коротким стуком в дверь и голосом, сообщившим из коридора, что завтрак снимают через четверть часа и что вчера двое уже опоздали. В трапезной пахло ячменной кашей и мокрой шерстью сохнущих плащей, за длинным столом сидело человек двадцать, и разговор, который Эмма застала на середине, шёл про уголь — про то, что прошлогодний был лучше, что нынешний берут не у тех и что зимой это ещё скажется. Никто не встал. Двое кивнули, один страж подвинулся, освобождая край скамьи, и на этом торжественность закончилась.
Башня оказалась вовсе не башней, а небольшим поселением, обнесённым стеной, — и Эмма, представлявшая себе всю дорогу нечто вроде храма с гулкими пустыми залами, никак не могла соединить это представление с бельевой верёвкой, натянутой поперёк двора. Кухня, прачечная, лекарская, комнаты служителей, оружейная, архив разрешений, гостевое крыло, сад за внутренней стеной. Тридцать с лишним человек, дровяные сараи, кошка на бочке, спор о зимнем режиме отопления.
— Южное крыло топим ради трёх пустых комнат, — говорила Бригитта, идя впереди по галерее. — Если Совет примет зимний режим на две недели раньше, сэкономим пятую часть.
— В южном крыле живёт лекарь, — заметил Освальд.
— В одной комнате.
— Две остальные пустуют, потому что в них холодно.
— Именно.
Эмма шла между ними в простом тёмном платье, которое ей выдали вместо дорожного. Оно было почти впору и совершенно чужим.
В кухне повариха — крупная женщина с обожжённым запястьем — попросила её не касаться медного половника без спроса, и попросила не сразу, а после того, как минуты полторы собиралась с духом и вытирала руки.
— Он принадлежал прежнему повару сорок лет, — пояснила она. — Господин Крей говорит, вещь открывает только то, в чём участвовала. Но мне не хочется, чтобы кто-то видел, сколько раз я пересолила суп.
Она сказала это шутливо и всё же переставила половник дальше от края.
У прачечной служительница оборвала фразу на середине, стоило Эмме подойти на десять шагов, и принялась разглядывать бельё с преувеличенным вниманием. Двое стражей у нижней лестницы поклонились так глубоко, как не кланялись, судя по всему, даже Совету. А молодой писарь, пытаясь одновременно посторониться, поклониться и не выронить бумаги, выронил бумаги.
— Они меня боятся? — тихо спросила Эмма.
— Они боятся человека, который потенциально способен увидеть всё, чего они стыдятся, — сказала Бригитта. — Постарайтесь не принимать это лично.
— Как не принимать лично страх передо мной?
— Практика.
— Или можно вести себя так, чтобы со временем они боялись меньше, — хмыкнул Освальд.
Бригитта ничего не ответила, но следующему служителю сама велела не кланяться.
Всё это происходило снаружи.
Внутренний зал стоял отдельно.
К нему вела единственная лестница из внутреннего двора — сто двадцать семь ступеней, которые Эмма вчера сосчитала и сегодня сосчитала снова, потому что сбилась. Ни кухни, ни жилья, ни складов по дороге: голый камень, узкие окна, два поста стражи. Наверху — двери чёрного дерева, окованные потемневшей бронзой, с двумя замками и двумя ключами у разных людей.
За дверями было холодно и очень тихо.
Круглая комната под самой короной. Свет кристалла падал сверху через отверстие в своде — не столбом, а ровным рассеянным сиянием, от которого не было теней. Пол выложен серым камнем, и в нём, шагах в трёх от порога, шло кольцо камня почти чёрного: круг шириной в две ладони, замкнутый, без единого шва.
В центре круга стояла чаша.
Не сосуд и не алтарь — грубая каменная плошка размером с две сложенные ладони, лежащая в круглом гнезде невысокой тумбы. Эмма подошла и коснулась края. Камень был холодным. Не прохладным, как всё в этом зале, а именно холодным, будто его только что вынули из зимней воды.
— Она вынимается, — сказал Освальд, заметив её взгляд. — Тяжёлая, вдвоём. За мои шестьдесят лет это делали дважды: когда чинили пол и когда умирающий свидетель не мог подняться по лестнице. Оба раза Совет спорил неделю.
— Она всегда такая, — сказал Освальд. — Летом на ней выступает роса. Никто не знает почему.
Вдоль стены стояли три низких табурета — за кругом, не внутри. Больше в зале не было ничего.
У самой двери, снаружи, за конторкой сидел худой служитель и переписывал что-то в толстую тетрадь. Он поднялся, когда они вошли, и снова сел, когда Освальд махнул рукой.
— Эрик ведёт журнал зала, — сказал старик. — Кто вошёл, когда, с чем, когда вышел. Шестьдесят лет одна и та же тетрадь, только почерки меняются.
— И вас он тоже записывает?
— Особенно меня.
— И это всё?
— А чего вы ждали?
Эмма не знала. Механизмов, наверное. Рычагов, зеркал, чего-нибудь, что можно повернуть.
— Я думала, есть… устройство.
— Устройства ломаются и работают без вас. Здесь ломается только Хранитель, и без него не работает ничего. — Освальд опустился на табурет, вытянув больную ногу. — Садитесь. Пока не пришли просители, я расскажу, как это происходит. Слушайте внимательнее, чем вам сейчас хочется: половину людей губит не сила Маяка, а то, что они не дослушали.
Эмма села на камень у его ног.
— Ключ кладут в чашу, — начал Освальд. — Сама чаша не делает ничего. Она не открывает, не хранит и не помнит. Это место, где связь возможна, — как порог, на котором удобно стоять. Могло быть и другое место, просто это выбрали шестьсот лет назад и с тех пор не меняли.
— А ключ?
— Кровь, волос с корнем, кусочек ткани с живыми клетками. Такой ключ ведёт ко всей жизни человека — целиком, от первого дня. Значимая вещь ведёт только туда, где сама побывала. Разница огромная, и вы её почувствуете руками раньше, чем поймёте головой.
— Дальше.
— Дальше вы говорите вслух три вещи. Чей это ключ. Что вы ищете. И чего искать не будете.
Эмма подождала.
— Это молитва?
— Это верёвка, — сказал Освальд. — Когда поле откроется, у вас не останется мыслей — только направления. Всё, что вы произнесли вслух перед входом, останется с вами как ориентир. Всё, чего не произнесли, растворится. Я видел Хранителя, который поленился назвать границу, потому что «и так понятно». Он вышел через шесть часов и три недели считал себя вдовой рыбака из Ланты.
— Он поправился?
— Отчасти.
Освальд поднялся, подошёл к чаше и положил на её край раскрытую ладонь.
— А это — самое важное, и это не про магию. Пока человек, чей ключ лежит в чаше, держит руку на камне, связь стоит. Уберёт руку — оборвётся. Не через минуту, не «по завершении процедуры». Сразу.
Эмма посмотрела на его ладонь. Старая кожа, вздутая вена, тёмное пятно у большого пальца.
— То есть он может остановить меня в любой момент.
— В любой. Не спросив, не объяснив, посреди фразы. — Освальд убрал руку. — Некоторые убирают. Иногда за секунду до того, как я нашёл бы то, ради чего они пришли. И это их право, а не сбой в работе.
— А если человек мёртв? Или без сознания?
— Тогда руки нет.
Он сказал это просто, и Эмма вдруг поняла, что весь их разговор шёл именно к этой фразе.
— И тогда?
— Тогда решает кто-то другой вместо него. Суд, если дело тяжкое. Я, если ждать нельзя и людям грозит смерть. — Освальд посмотрел на неё. — Запомните ощущение, которое у вас сейчас в животе. Оно правильное. Каждый раз, когда чужой руки на камне нет, оно должно у вас появляться. В тот день, когда перестанет, уходите со службы.
Эмма кивнула, не доверяя голосу.
— Есть четвёртый, — продолжил старик уже обычным тоном, — и он сидит вот здесь.
Он постучал тростью по табурету за кругом.
— Внешний. Он не видит воспоминания и не входит. Он видит вас: дыхание, зрачки, пальцы. Его работа — окликать вас по опорам и не пускать дальше того, что вы сами назвали вслух. Хороший внешний спасает Хранителя примерно раз в год. Плохой — не спасает никогда, зато очень утешительно рассказывает Совету, что всё было по правилам.
— Кто был вашим?
— Разные люди. Сейчас Бригитта, когда не занята углём.
— А у меня?
— Пока я. — Освальд оглядел пустой зал. — Учтите: внутрь круга не входит никто. Ни Совет, ни стража, ни государство, ни родня владельца. Это не суеверие. Просто чем больше людей стоит рядом с чашей, тем труднее человеку убрать руку.
До полудня в зал просителей поднялись четверо.
Освальд принимал их внизу, в приёмной комнате с окном на залив, и Эмма впервые увидела, что отказ занимает больше времени, чем согласие.
Женщина хотела узнать, изменял ли ей муж. Старик просил найти, куда двоюродный брат дел отцовские часы. Купец требовал память слуги, подозреваемого в краже серебра, — Освальд спросил, проверены ли ломбарды, счета и остальные работники, услышал, что нет, и купец ушёл, обещая пожаловаться Совету.
Четвёртым был отец.
Ему было лет сорок пять, он держал шляпу обеими руками и говорил очень ровно, потому что иначе, видимо, не мог. Дочь нашли в реке три недели назад. Следствие не обнаружило преступления. Он хотел увидеть последние минуты.
— Не чтобы кого-то обвинить, — сказал он. — Я знаю, что никого нет. Мне нужно знать, было ли ей страшно.
Освальд молчал дольше, чем во всех предыдущих случаях.
— Она когда-нибудь говорила вам, что не хочет, чтобы вы это видели?
— Мы не говорили о таком. Ей было девятнадцать.
— Тогда я не знаю, разрешила бы она.
— Она моя дочь.
— Да, — сказал Освальд. — И её последние минуты — тоже её.
Мужчина не закричал и не стал спорить. Он посидел ещё немного, глядя в пол, потом поблагодарил и вышел, всё так же держа шляпу обеими руками.
Эмма подошла к окну и стояла там, пока не перестало сводить горло.
— Вы могли посмотреть, — сказала она наконец. — Ему стало бы легче.
— Возможно.
— Тогда почему?
— Потому что легче стало бы ему, а память её. — Освальд закрыл журнал. — Я делал иначе. Тридцать лет назад одной матери я показал, как умирал её сын. Она просила так же тихо, как этот человек. Через полгода она повесилась, и я до сих пор не могу решить, связано это или нет, — и именно поэтому больше не решаю за мёртвых.
Он поднялся, тяжело опираясь на трость.
— Способность войти не освобождает нас от обязанности сначала постучать. Это единственное, что я хочу, чтобы вы усвоили в первую неделю. Остальному научитесь.
После обеда в приёмной ждал Виктор Хальд.
Эмма видела его имя в газетах. Уполномоченный Палаты свидетельств выглядел так, словно был напечатан там же: безупречный чёрный сюртук, серебряная булавка у воротника, гладко зачёсанные волосы. Даже дорожная сырость не решилась испортить его сапоги.
— Господин Крей. Госпожа Солль. — Он поклонился Эмме. — Госпожа Вейн. От имени Палаты поздравляю с избранием.
— Спасибо, — сказала Эмма. — Простите, я не знаю, чем занимается Палата.
Освальд издал звук, который при желании можно было принять за кашель.
Хальд, к его чести, не смутился.
— Тогда позвольте объяснить, это недолго. Представьте, что вы видели убийство. Единственная улика — вы сами. Убийца знает ваше имя, ваш дом и вашу мать. До суда полгода. Что с вами будет?
— Меня убьют.
— Обычно раньше. — Он сказал это без всякого удовольствия. — Палата свидетельств существует, чтобы этого не происходило. Мы даём таким людям другое имя, другой город, работу и деньги на первое время. Мы прячем их семьи. Мы держим реестры, которые нельзя открыть по обычному запросу, потому что один открытый реестр — это двадцать похорон.
— Сколько таких людей?
— Сейчас под защитой около четырёхсот. За тридцать лет — больше трёх тысяч.
Эмма представила три тысячи человек, которые ходят по улицам под чужими именами и не могут написать матери. Мысль оказалась хуже, чем она ожидала.
— Они соглашаются?
— Почти всегда. Альтернатива очень убедительна.
— «Почти» — это сколько?
Хальд впервые сделал паузу.
— Госпожа Вейн, вы задаёте вопросы в порядке, который мне не нравится.
— Извините.
— Не извиняйтесь. Просто отвечу честно: бывает, что человек отказывается, а суду он нужен. Тогда мы объясняем ему это ещё раз. И ещё раз. — Он поправил булавку. — Я не считаю такие разговоры принуждением. Но и красивым словом их называть не стану.
Освальд слушал молча, и Эмма заметила, что он не мешает Хальду говорить.
— Теперь о деле, — сказал уполномоченный. — Палата предлагает помощь. Постоянный государственный наблюдатель при судебных просмотрах избавит вас от процедурных ошибок и защитит отчёты от будущих оспариваний.
— Отчёты защищают подписи и проверяемые следственные действия, — сказал Освальд.
— Старый порядок строился вокруг вашей репутации. Преемнице потребуется опора.
— Преемнице потребуется научиться говорить «нет» людям, которые называют контролёра опорой.
Хальд не обиделся. Вероятно, заранее оставил для обиды пустое место и решил не занимать.
— Наблюдатель будет сидеть в зале? — спросила Эмма.
— За кругом. Разумеется.
— Тогда он сядет там, где сидит внешний.
— Не обязательно на том же табурете.
— В зале три табурета и один круг, господин Хальд. — Эмма сама удивилась своему голосу. — Внешний держит меня. Если рядом сядет человек, чья работа — следить, не вышла ли я за основание, я буду слышать двоих. Один зовёт обратно, другой проверяет. Я не знаю, за чьим голосом пойду.
Пауза вышла короткой, но Эмма успела увидеть одобрение Освальда и недовольство Бригитты — не вопросом, а тем, что он прозвучал до обсуждения Советом.
— Это соображение я не предусмотрел, — сказал Хальд.
— Оно единственное, которое имеет значение внутри, — заметил Освальд. — Постоянного наблюдателя не будет.
Уполномоченный ушёл без угроз. Только напомнил, что государство оплачивает половину стражи и доставку судебных ключей. Бригитта проводила его до дверей.
— Он правда хочет меня защитить? — спросила Эмма, когда шаги стихли.
— Да, — сказал Освальд.
Она не ожидала этого ответа.
— И получить доступ. И уменьшить риск для Палаты. И увеличить её влияние. Люди редко приходят с одной причиной, даже если называют одну.
— Значит, ему нельзя доверять?
— Значит, каждое предложение нужно проверять отдельно. Если однажды Хальд скажет, что в башне пожар, сначала тушите. Политические выводы сделаете после.
— Он вернётся?
— Он постояннее прилива.
Ближе к вечеру Бригитта повела её в верхнюю галерею, где хранились уставы.
— До полного обета пройдёт от нескольких месяцев до года, — сказала распорядительница. — Хранитель не занимает государственных должностей, не принимает титулов, не участвует в торговом предприятии. После обета он не вступает в брак и не создаёт семью.
Эмма остановилась.
— Почему?
— Двести лет назад Хранитель использовал архив, чтобы спасти сына от обвинения, и открыл память свидетелей без всякого основания. После этого личные связи признаны недопустимыми.
— У Освальда поэтому нет семьи?
— Это его личная история.
Эмма подумала о закрытой комнате дома, о братьях, о матери, которая уже, вероятно, переставляла её чашку с места на место. Семья у неё была. Значит, устав говорил о новой — муже, детях.
Она никогда не любила. Были мальчики, с которыми приятно танцевать, один ученик аптекаря приносил ей засахаренные орехи, пока не понял, что она делится ими с Тилем. Ничего такого, ради чего стоило спорить с Маяком.
— Это не кажется большой ценой, — сказала Эмма.
Освальд, шедший сзади, остановился у окна.
— Обеты всегда кажутся лёгкими, когда запрещают то, чего вы пока не хотите.
— Не все обязаны хотеть брак.
— Разумеется.
— И детей.
— Разумеется.
— Тогда почему вы говорите так, будто я обязательно пожалею?
— Потому что не хочу, чтобы вы принимали пожизненное решение из желания выиграть спор у старика, которого знаете третий день.
Она закрыла рот.
Бригитта раскрыла устав на нужной странице. Строки были выведены крупно, торжественно и очень давно. «Хранитель не связывает себя предпочтением одной жизни перед множеством».
— Но у Хранителя уже есть родители, — сказала Эмма. — Братья.
— Устав различает прежние связи и созданные после обета.
— Почему любовь к матери считается безопасной, а к мужу — нет?
Распорядительница впервые не нашла готовой формулировки сразу.
— Потому что так установлено после дела Корина Даста.
— Это не ответ на «почему». Это ответ на «когда».
Освальд смотрел в окно, но Эмма заметила улыбку в отражении.
— Не стоит заранее расшатывать решение, которое ей предстоит принять, — холодно сказала Бригитта.
— Заранее — лучшее время. После будет поздно.
Вечером Эмма написала домой четыре страницы. О приливной дороге, двух ключах от внутреннего зала, кухне, саде и комнате с узким окном на город. О холодной чаше, на которой летом выступает роса. О безупречных сапогах Хальда и о трёх тысячах человек, которые живут под чужими именами.