
Полная версия:
Евгений Абрамович Косяков Поправка к прошлому
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Поезд остановился на Центральном вокзале. Софья пересела на шаттл до Таймс-сквер. Оттуда — пешком, через Брайант-парк, к библиотеке.
В парке, на одной из скамеек, сидела женщина в тёмно-синем пальто и берете.
Софья прошла мимо — обычным шагом, не поворачивая головы, — но краем глаза отметила. Женщина сидела с газетой, сложенной вдвое. Она не читала. Газета была просто ширмой. Голова её была наклонена под тем углом, каким следят за кем-то, находящимся на периферии поля зрения.
«Я ошибаюсь, — сказала себе Софья. — Это обычная женщина, которая ждёт подругу. Мне показалось вчера вечером на площади, и мне показалось сейчас».
Она вошла в библиотеку. Поднялась по широкой мраморной лестнице на третий этаж. Открыла дверь отдела редких рукописей.
Села за свой стол.
Журнал поступлений лежал, где она оставила его вчера. Настольная лампа под зелёным абажуром. Ручки на подставке. Всё на месте.
Но ей сегодня было трудно работать. Дважды она перечитывала одну и ту же карточку и не могла вспомнить, на букву какого алфавита её ставить. В третий раз — уже над новой карточкой — её рука сама остановилась посреди строки. Она положила ручку. Встала. Подошла к служебному шкафу.
Папка лежала там, где она её оставила. Чёрная, на ремешках, в самом низу, под стопкой старых каталожных карточек.
Софья постояла перед шкафом. Не трогая.
Потом закрыла его. Вернулась за стол.
«Нет, — сказала она себе. — Я обещала себе, что не буду открывать. Обещала ему, и, главное, обещала себе. Я буду держать слово».
Она продолжила работать. День шёл, как обычно. Читателей было четверо: аспирант вчерашний, старуха-букинистка с Пятой авеню, молодой француз, работавший над чем-то о Монтене, и пожилой господин в твидовом пиджаке, от которого пахло трубочным табаком.
В час Софья пошла обедать — на этот раз в служебную, потому что на улице стало холоднее.
В половине второго, возвращаясь в отдел, она прошла по коридору мимо окна, выходящего на Пятую. За окном уже начинался дождь — мелкий, реденький, какой идёт перед настоящим осенним.
Она остановилась. Посмотрела.
Дождь шёл сверху вниз. Как положено.
Она пошла в отдел. Села за стол. Открыла следующую карточку.
* * *
В отделе в тот день было тихо. К четырём часам все читатели ушли. Софья работала одна. За окнами медленно темнело — осенние сумерки в Нью-Йорке наступают быстро, в четыре уже загораются фонари, к пяти они — главный свет улицы.
В половине пятого у неё зазвонил внутренний телефон.
Это была Маргарет с первого этажа, дежурная по абонементу.
— Софи. У тебя есть минута?
— Да, Маргарет.
— Ко мне тут пришли спрашивать книгу на китайском — какой-то старый словарь. У нас на абонементе такого нет. Можешь сказать, на каком она этаже?
— Китайский у нас в восточном отделе, пятый этаж, у Джарретта. Он до шести.
— Спасибо, милая.
Маргарет повесила трубку. Софья тоже положила свою.
Она сидела секунду, глядя на телефон. Какое-то неприятное, очень слабое ощущение, которое появилось, когда Маргарет сказала «на китайском», — не оставляло её. Она не могла понять, почему.
Потом поняла.
Китайский. Который она знала. Который с детства, с Харбина, был у неё в голове одновременно с русским и английским. Который последние пять лет она в Нью-Йорке практически не слышала, потому что в библиотеке работала в русском и европейском разделе, и китайцы сюда приходили редко.
Отец сказал: «не говори с ним по-японски».
Он не сказал про китайский.
Но он упомянул японца.
Софья сидела ещё минуту, не двигаясь.
Потом встала, взяла пальто, замкнула ящики стола и прикрыла окно. Уходить было рано — до конца смены ещё час, — но тишина в отделе сегодня была такая, что в ней стало неприятно сидеть.
Она спустилась вниз, расписалась в журнале ухода на полчаса раньше, сказала Маргарет, что ей нездоровится, и вышла на Пятую.
* * *
Дождь за это время усилился.
Не ливень — но тот настоящий осенний дождь, который заставляет людей раскрывать зонты и тянуть на голову капюшоны. Улица блестела. По Пятой ехали жёлтые такси, разбрызгивая воду из луж. Вывеска «Бентвудс-букс» через дорогу отражалась в мокром асфальте оранжевой лужей света.
Софья постояла под козырьком библиотеки, раскрыла зонт — чёрный, простой, с деревянной ручкой, подаренный отцом в прошлом году, — и пошла вниз, к Сорок второй, к станции метро.
Она шла по левой стороне Пятой, прижимаясь ближе к домам, потому что так меньше брызгало. Слева от неё тянулись фасады магазинов: тканевый с манекенами в осенних шляпах, ресторан с меню в стеклянной витрине, антикварная лавка с тёмными интерьерами. Справа — тротуарный поток, машины, дождь.
Возле Сорок третьей она остановилась на светофоре.
У перехода скопилось человек шесть: две женщины с сумками от «Бонвита», мужчина в плаще с портфелем, молодая пара под одним зонтом и старый мужчина в плоской шляпе. Все стояли с зонтами, все смотрели на сигнал.
Светофор переключился. Люди пошли. Софья пошла со всеми.
Она сделала три шага — и остановилась.
Потому что что-то было неправильно.
Что-то в воздухе, в звуке, в свете. Что-то в дожде.
Она подняла глаза.
Над головой у неё — и над головами всех шестерых, которые шли рядом, — дождь шёл вверх.
Не вниз. Вверх.
Капли поднимались от асфальта, от полей зонтов, от плеч прохожих, от крыш припаркованных у тротуара машин — и летели в небо. Медленно. С той же скоростью, с какой они падали секунду назад, только в обратном направлении. Как будто кто-то в плёнке мира переставил одну катушку наоборот и поставил её обратно.
Она стояла посреди Пятой авеню, на переходе, с раскрытым зонтом, и смотрела вверх.
Вокруг неё — прохожие шли, как шли. Женщины с сумками обсуждали погоду. Мужчина с портфелем торопился. Молодая пара под одним зонтом смеялась чему-то. Старик в плоской шляпе обошёл застывшую Софью слева, буркнув «простите, мэм».
Никто из них не видел.
Капли летели вверх. Софья чувствовала их: они касались её лица снизу, её подбородка, её губ, — прохладные, обычные капли дождя, которые двигались не туда, куда должны.
Она стояла десять секунд. Может быть, пятнадцать. Не больше.
И так же внезапно, как началось, — кончилось. Капли снова посыпались сверху. Дождь стал обычным. Асфальт — мокрым. Машины — шумными.
Софья стояла посреди перехода. Светофор уже снова замигал. Сзади ей резко посигналили.
Она добежала до тротуара. Встала у витрины антикварной лавки. Пряталась под козырьком.
Сердце у неё билось так, что слышно было в ушах.
* * *
Она не поехала в метро.
Она прошла пешком двадцать кварталов — до Четырнадцатой, до Юнион-сквера, до дома. Шла под дождём, шла под зонтом, шла быстро, ничего не видя вокруг. Зашла в квартиру. Сняла пальто — мокрое снизу. Поставила зонт у двери.
Села на кровать, в одежде, в мокрых чулках.
Сидела так минут десять.
Потом встала. Переоделась — в сухое. Заварила чай. Села у окна.
«Не думай, — сказала она себе. — Отложи на минуту. Сначала — чай. Сначала — тишина. Сначала — дыши».
Она пила чай. Смотрела в окно. За окном темнело. Дождь шёл вниз — ровный, обычный, как положено.
Когда пульс у неё успокоился, она сказала себе одну вещь, очень простую:
«Он сказал правду. Старик-японец сказал правду. Значит, всё остальное, что он говорил, — тоже правда. Значит, папка не случайна. Значит, в ней что-то есть, что касается меня. Значит — пора».
Она поставила чашку на подоконник.
Встала.
Подошла к шкафу, где лежало её зимнее пальто, в которое она завернула позавчера — когда принесла из библиотеки домой несколько старых своих каталожных записей, — ещё одну вещь, о которой не рассказывала ни отцу, ни хозяйке.
Из внутреннего кармана пальто она достала папку.
Ту самую. Чёрную. На ремешках. Тяжёлую.
Она забрала её из служебного шкафа в библиотеке два дня назад — в среду, к концу смены, когда вдруг поняла, что оставлять её там не может, что папка принадлежит ей, и её нельзя держать в чужом месте. Она никому об этом не говорила, в журнал хранения её не вносила — потому что папка не принадлежала библиотеке. И с собой в комнату к миссис О'Нил она её тоже не показывала, потому что миссис О'Нил имела привычку без спроса открывать дверь и «прибирать».
Она унесла папку домой и положила в карман зимнего пальто, потому что зимнего пальто никто, кроме неё, не касается. Это была своего рода временная мера, до которой у неё ещё не было плана.
Сейчас она села с папкой за маленький круглый стол в углу комнаты. Поставила настольную лампу. Положила папку перед собой.
Посмотрела на ремешки. Две тонких кожаных полоски, пряжки — медные, потускневшие. Простые. Никакой печати, никакой сургучной, никакой восковой.
Софья сделала глубокий вдох.
Расстегнула первую пряжку. Потом вторую.
Раскрыла папку.
* * *
Внутри было то, чего она не ждала и, одновременно, то, что она, кажется, ждала всю свою жизнь.
Первое, что она увидела, — это карта. Нью-Йорк, выполненная от руки на большом листе плотной бумаги, цветными чернилами — чёрной тушью для кварталов и улиц, красной — для каких-то особых точек, которых на карте было около двадцати. Среди точек — одна была в том самом здании, где она работала: Публичная библиотека, на пересечении Пятой и Сорок второй. Ещё одна — на Восточной шестнадцатой, прямо там, где стоял её дом. Ещё одна — у её отца, на Гранд-стрит. Ещё одна — в «Алгонкине», на Западной сорок четвёртой. Ещё одна — на Западной семьдесят второй, отмеченная тонким кружком, подписанным крошечной цифрой «4/A».
У каждой точки была подпись по-русски, мелко, каллиграфическим почерком человека, которого учили писать перьями ещё в прошлом веке.
У точки библиотеки было написано: «Ленская С. В. Архивариус-наследница».
У точки на Восточной шестнадцатой: «жилище».
У точки на Гранд-стрит: «отец. Вл. П. Ленский».
У точки в «Алгонкине»: «узел: первое убийство».
У точки на Западной семьдесят второй: «Хейз А., детектив. Наблюдение в параллельной линии. Возможная связь: не ранее главы 4 линии».
Она прочитала это дважды.
Потом — третий раз.
Она не поняла слова «главы». Она не поняла слова «линия». Но она поняла имя — Хейз — и профессию — детектив. И поняла «первое убийство». И поняла, что рядом с её собственной точкой стоит слово «архивариус-наследница», значение которого ей было неизвестно, но которое почему-то, от одного его русского звучания, вызывало у неё холод в позвоночнике — такой, какой бывает от неуместно-точного попадания.
Она отложила карту в сторону.
Под картой — стопка листков. Тонкой бумаги, похожей на папиросную. На листках — от руки, мелко, тем же каллиграфическим почерком, — список имён. Каждый листок — одно имя и несколько строчек.
Первый листок.
«Ленская Ольга Фёдоровна (урождённая Иртенева). Родилась 4 марта 1901 года в Санкт-Петербурге. Умерла 17 сентября 1948 года на борту парохода „Президент Кливленд“, Тихий океан. Официальная причина — тиф. Настоящая причина — правка. Была активным хранителем. Выбрана в 1943 году. В Харбине. Наставник — Юкимура Исаму».
Софья перечитала это имя.
«Ленская Ольга Фёдоровна».
Её мать.
Её мать, которая умерла на пароходе в сорок восьмом.
Её мать, про которую всё это время говорили — тиф.
«Настоящая причина — правка».
Софья очень медленно положила листок обратно в папку. Руки у неё подрагивали, но не сильно — она умела держать руки в минуту плохого известия, потому что один раз уже держала их так, стоя на палубе «Президента Кливленда», когда матрос вежливо, поклонившись, принёс ей отцовское пальто, в кармане которого лежала её, Соньина, маленькая детская фотография с материного комода.
Она не стала читать второй листок. И третий. И карту не стала перечитывать.
Она встала. Прошла в угол комнаты. Постояла там минуту, глядя в стену.
Потом вернулась к столу. Застегнула папку — две пряжки, одну за другой. Положила обе руки на папку сверху. Посидела так.
В голове у неё был ровный, почти телеграфный рассказ: «мама была хранителем. Мама погибла не от тифа. Мама умерла потому, что её стёрли. Я — наследница. Я в этой папке обозначена как „наследница“ — значит, предполагается, что я продолжу. Этот японец — не случайный. Этот японец, по всей вероятности, Юкимура Исаму, наставник матери. И он приходит ко мне ровно с той целью, с которой в своё время приходил к маме. Отец знал. Отец предупреждал меня вчера — не от того, что сходит с ума. От того, что он всё это видел раньше».
Софья не плакала. Она узнала слишком много за слишком короткое время, и слёзы в такие минуты обычно не приходят — они приходят потом, через день, через три, когда начинаешь понимать тело новостей, а не их скелет.
Она думала о другом.
Она думала о детективе Хейзе, которого никогда в жизни не видела и не слышала, и который в этой папке был обозначен кружком на Западной семьдесят второй и словами «наблюдение в параллельной линии. Возможная связь: не ранее главы 4».
«Главы».
Это слово упиралось в её сознание, как палец упирается в стену. Что значит «глава»? У книги — глава. У отчёта — глава. У плана — может быть глава. Значит, у того, кто писал эту папку, был какой-то план, разбитый на главы, и в этом плане она, Софья, и детектив Хейз, и Юкимура, и убийство в «Алгонкине» — все были элементами чего-то, распланированного и расписанного заранее.
Эта мысль была почти страшнее, чем мысль о матери.
Потому что — если кто-то всё это написал заранее, — значит, у этого кого-то есть замысел, а у замысла — цель. И, значит, Софья Ленская, сидящая за маленьким круглым столом у себя в квартирке на Восточной шестнадцатой, — не случайность.
Она — часть.
Она не знала, хорошая это часть или плохая. Не знала, что ей делать. Не знала, к кому идти.
Можно было — к отцу. Можно было — в полицию. Можно было — в газету.
Но она знала уже, в ту же минуту, что не пойдёт ни к кому.
Потому что в комнате, где она сидела, было что-то ещё.
Запах.
Она поняла это только в эту секунду.
Очень слабый. Почти на грани. Тонкий, свежий, чуть металлический, как воздух после грозы в горах.
Она его не знала раньше.
Она его узнала сейчас — так, как узнают запах человека, которого никогда не видели, но о котором слышали.
Запах был в комнате.
В её собственной комнате, в которую сегодня не заходил никто, кроме неё.
Софья очень медленно посмотрела на дверь. Дверь была закрыта. Цепочка накинута. На коврике — её туфли, её зонт.
Посмотрела на окно. Окно было закрыто. Занавески — те же, какие она задёрнула час назад.
Посмотрела на стены. Стены были обыкновенные.
И всё же кто-то был. Или был. Или будет. Или прошёл по её комнате, пока она пила чай у окна, и оставил после себя эту тонкую, почти несуществующую метку воздуха.
Софья протянула руку, выключила настольную лампу. Сидела в темноте.
Потом — и это было решение, которого она сама от себя не ожидала, — встала, подошла к столу, снова зажгла лампу. Взяла карандаш. Взяла один из чистых листов, которые у неё хранились в ящике для писем отцу.
И на этом листе — чистом, белом, её — написала одну фразу. Крупно. Сверху вниз. По-русски.
«Я открыла. Я слышу. Если ты — тот, кто оставил папку, — приходи».
Положила этот лист на середину стола.
Потом выключила лампу и, не раздеваясь, легла на кровать. Легла лицом к двери, чтобы видеть её. Натянула на себя шерстяное покрывало.
Лежала так с открытыми глазами.
За окном дождь лил ровно, сверху вниз, с тем глухим, убаюкивающим шумом, который в Нью-Йорке осенью становится звуковым фоном всякой мысли.
Софья лежала и ждала.
Она сама не знала, чего.
Может быть — стука.
Может быть — записки наутро.
Может быть — ничего.
Ей было страшно и — одновременно — спокойнее, чем когда-либо за последние шесть лет.
Потому что впервые с того дня, когда матросы с парохода привезли ей мамино пальто с детской фотографией в кармане, она точно знала: мама не умерла от тифа. И мама была — кем-то. И что бы Софья ни решила в следующие дни, недели, годы, — она решала это уже не одна. Она решала это как дочь своей матери. Как дочь — уже не просто русской беженки, а хранителя.
Слово «хранитель» она произнесла вслух, по-русски, очень тихо, как пробу.
Оно ей неожиданно подошло.
Она закрыла глаза.
Не засыпая. Но в первый раз за двое суток — отдыхая.
* * *
Наутро, когда она проснулась — на кровати, в той же одежде, в которой легла, — на середине стола, там, где она положила свой лист, лежало что-то.
Что-то маленькое.
Она встала, подошла.
Это был лист её собственной бумаги — тот самый, что она положила вечером. Её фраза по-русски — «Я открыла. Я слышу. Если ты — тот, кто оставил папку, — приходи» — была на месте, её почерком, её карандашом.
Под её фразой, снизу, тем же каллиграфическим почерком, что и подписи в папке, было приписано две строчки. По-русски. Другим карандашом — чуть мягче.
«Правильно. Рано.
Осенью начнётся. Зимой станешь».
Софья посмотрела на эту запись.
Посмотрела на дверь — цепочка накинута, туфли её на коврике, зонт у стены.
Посмотрела на окно — закрыто, занавески задёрнуты, как она оставила.
Посмотрела снова на лист.
«Осенью начнётся. Зимой станешь».
Сейчас стояла середина октября. Осень уже шла.
Значит, по этому короткому письму, — уже началось.
Софья очень аккуратно, двумя пальцами за угол, подняла лист со стола. Сложила вдвое. Спрятала во внутренний карман своего зимнего пальто — туда же, где сутки назад лежала папка, — рядом с самой папкой.
Потом оделась. Заплела волосы. Положила в сумку термос, бутерброд и газету, которую не успела вчера прочитать.
И пошла на работу.
По Восточной шестнадцатой, на Юнион-сквер, в метро, через город, на Пятую, в библиотеку.
Шла обыкновенным шагом, обыкновенной походкой, в обыкновенной юбке и в обыкновенном тёмно-синем кардигане.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.