bannerbannerbanner
Бабуся

Елизавета Водовозова
Бабуся

Полная версия

– Полно тебе, Костя, мне всё высчитывать…

– Подумай сама, – зачем нам к этому приучаться? Это я на счет чаю тебе говорю… Одно баловство! Тебе – другое дело! Тебе о самой себе подумать надо: много ли теперь у тебя добра-то осталось?

– Не хватит, так другое дело: сама не буду пить, и вы не будете. На нет и суда нет! А ты, Катюша, – обратилась она к маленькой Кате, – что так умильно на меня посматриваешь? Довольна ты, что дедушка останется жить у нас? Или ты что-нибудь другое собираешься мне сказать?

Но Катя, вместо ответа, продолжала теребить ее за рукав. Наконец, ей удалось приподняться на цыпочках до самой подушки. – Дай ты мне в накладку, хоть полчашечки, попробовать, как ты сама иногда пьешь, – прошептала она ей на ухо. – Только ты Косте не сказывай: он заругает. – Но как тихо ни говорила девочка, дети ее расслышали и расхохотались; рассмеялась и старушка.

– Хорошо, Катя, хорошо, пей в накладку.

– Ах ты, попрошайка, – не удержался Костя.

– Экий ты строгий Костя… разве не знаешь, что старый да малый всегда сладенькое любят!

Но в эту минуту с шумом вбежала старая, престарая старуха, вся закутанная в какие-то лохмотья. Она бросилась на колени перед Осиповой и принялась голосить, – только так можно было назвать всё, что она говорила с какими-то выкриками, воем и плачем. В её речи звучала и мольба, и отчаянье, и угроза, попрошайство и зависть к каждому человеку, хотя бы несколько лучше её пристроенному. – Петрока из Маевок взяла, так бери и меня! Он стар, и я не молоденькая. Всё же его дело мужское: ему полегче пристроиться. А мне теперь куда? Возьми, барынька, возьми к себе, голубушка… Ты бобылка, и я бобылка; у тебя ни роду, ни племени, – и у меня тоже… Ты Петрока-то с собакой взяла, – и я не больше собаки у тебя съем… Да и как же ты человека прогонишь, когда собак к себе набираешь! Возьми, родненькая, – тебе это на том свете зачтется. Уж какая я мастерица за пчелами приглядывать! У тебя теперь шесть колод пчел, на будущий год ей-ей двенадцать будет, если меня возьмешь… Мне и копеечки не надо, – значить, я к тебе и без денег, из-за куска поступаю. Разве когда трешницу подаришь на свечку к образу, или вот чайку пожалуешь старое горло промочить… Пострелятам же этим даешь, – а чем я хуже их? А когда обносок какоий подаришь, так я и в ножки тебе поклонюсь… Всё заслужу: я и за птицей могу присмотреть… Да мне куда же деваться, если не к тебе? Я от тебя не уйду, – так у твоего крылечка и поколею. Хорошо тебе, старой, грех такой большущий на душу брать? Ну, гони, попробуй гнать, не уйду… Подумай сама, много ли мне нужно едвы-то этой?..

– Боже ты мой, – заметалась с беспокойством в постели Александра Николаевна, – как мне тебя взять! Ведь ты у меня со всеми перессоришься! Совсем неуживчивая, – сейчас вижу.

– А ты не бойся! Зачем бояться, – успокаивала ее старуха, точно дело шло о третьем лице. Кормить будешь каждый день, так и неуживчивость мою как рукой снимет…

– Да знает ли кто ее здесь? Дети, кто она такая?

– Знать-то ее все знают, – Прасковья Митьковская… Сварливая она баба, больно сварливая, так здесь и слывет, – заметил Костя.

– И завидущая, – прибавила Саша. – Как что у кого увидит, так ей и подавай… А то ни в чем дурном не замечена.

– Нечего сказать, много в этом хорошего, – перебил Костя, – не работой добудет себе, а приставаньем, либо попрошайством. Ее к Петроку разве можно приравнивать? Она в хозяйстве ни в чем для тебя не пригодится, только есть хлеб даром будет, да еще ворчать за это. Её дело известно: то на одной печке поваляется да поохает, то на другой…

– Ах вы, пострелята!..

– Ну, Прасковья, пока оставайся, но помни, только на пробу… Если ты будешь ссориться у меня с рабочими, – как знаешь, я держать тебя не буду.

– Ах ты, ясенька моя! Дай тебе Господи! Милостивая ты моя, – смилуйся уж ты и теперь, дай для первоначалу горло-то промочить старой хрычовке.

Александра Николаевна невольно рассмеялась. Прасковье налили чаю.

– Ну, бабуся, набрала рабочих, нечего говорить, настоящая богадельня! – говорил Костя после ухода сварливой старухи.

– Что ты так из-за меня убиваешься, Костя, готов каждого на улицу выносить, лишь бы только мне было хорошо!.. Ведь это зверь об одном только пропитании хлопочет.

Костя слишком мрачно смотрел на хозяйство Осиповой. Не богата она была, очень не богата, и доходы с крошечного её хозяйства сами по себе были теперь не велики; к тому же она не была в состоянии отказать ни одному бедняку. Но и то надо заметить, – бабуся была очень не требовательна: есть у неё платьице ситцевое, пища незатейливая, деревенская, с неё и довольно, и деньги нужны были ей разве на жалованье рабочим, на чай да на сахар и еще на несколько мелочей.

И хозяйство её пошло вовсе не дурно: правда, половина её рабочих состояла из людей старых и увечных, которые приходили к ней потому, что их уже к себе никто не брал; но все, как молодые, так и старые, относились к своим обязанностям чрезвычайно добросовестно: одни потому, что сами были люди работящие и искренно любившие и уважавшие старушку, которой все в околотке были чем-нибудь обязаны, за другими был зоркий надзор. Ребята отлично знали, кто сколько может и должен сработать, и не давали в обиду своей милой бабуси. Рабочий, раньше срока окончивший свою работу, лениво или нерадиво относящийся к ней, хорошо знал, что ребята пустят про него дурную молву по деревне и своими насмешками и остротами будут вечно донимать его, да и остальные в глаза при всех корить станут, что у бабуси грех не работать. На одну только старуху Прасковью не действовали ни насмешки детей, ни уговоры взрослых, ни увещания Александры Николаевны. Она скоро поняла бесконечно добрый и мягкий характер Осиповой, и её слова, что она оставляет ее у себя только на пробу, она приняла, как угрозу, не имеющую никакого значения. Через несколько дней после своего водворения она распоряжалась в людской, как настоящая хозяйка. Хотя она очень часто хворала и совершенно не могла выполнять мало-мальски тяжелой работы, но, будучи здоровой, сложа руки сидеть, не любила: то птиц кормила, то свиней выгоняла в поле, то подметала хату. Но сварливый нрав её не изменился и теперь, хотя она была сыта и одета. Молодые парни потешались над её воркотней и когда заставали ее в минуты бранчливого азарта, пускали в ход все свои остроты, так что стекла хаты дребезжали от хохота. Как ни злилась, как ни силилась Прасковья перекричать их, но не могла, не в силах она была и донять их своею бранью, которая вызывала лишь общий взрыв веселья. Зато весь поток бранчливого красноречия она целиком выливала на кроткого, безобидного Петрока. Что бы он ни делал в её присутствии, она ко всему придиралась. Он не отвечал на брань и этим еще более поджигал и раздражал неугомонную, расходившуюся старуху. Он сидит и обтачивает колышки, вдруг все его стружки летят на пол.

Рейтинг@Mail.ru