Я один с мамой живу. Отец нас бросил давно. Мама моя кем только ни работала. Все хватала, что плохо лежит. Ну, не в смысле там воровала, ха! Работы хватала. Выше крыши набирала. Чужие рукописи перепечатывать. Мыть какие-то окна, полы какие-то, черт знает где, то в супермаркетах, то в фирмах каких-то. Чем-то торговала. Я знал, чем. Сапогами, валенками с машин. Это такие фуры приходили, фургоны, перекупщики всякие орудовали. Мать как продавщицу припахали. Ну она и пахала. На морозе торговала. Курить там, на машинах, научилась; пить. Я очень переживал. Кричал ей: мать, ну что ты с собой делаешь! Она сидела с бутылкой в обнимку. Смеялась: яйца курицу не учат!..
Курица, яйцо. Очень смешно. Наконец эта эпопея с сапогами-валенками закончилась. Я рос тем временем. Рос, и кое-что соображать начал. Почему мы все так живем. Ну, не все, конечно! Но многие. Почему мы живем, как быдло. У матери спрашиваю однажды: быдло, это что такое? Она сначала думала. Лоб наморщила. Она у меня, между прочим, начитанная, не хухры-мухры. Потом говорит: быдло, это, сынок, животное, наверно, корова. Или там бык. С «бы» начинается. И хохотать! И я хохочу, смешно же.
Яйца, куры, коровы. У нас в холодильнике не всегда яйца и мясо лежали. Чаще там лежала такая дешевая рыбка маленькая, ну, для кошек такую старухи покупают. Не знаю, мойва там… или килька. Один хрен. Мать с ней нам кашу варила. Овсяную или гречневую. Лук жарила; кашу варила; рыбу поджаривала, и все это дело перемешивала. Так долго можно было продержаться, на таком горячем блюде, особенно если еще хлеб есть, еще и молоко есть, еще и чай и сахар, а мать еще кофе любила и меня к нему пристрастила.
Нет, честно, держались мы. Я в школе еще учился, а подумал: я уже взрослый, пойду-ка я работать! И пошел. Ради смеха меня на стройку взяли, кирпичи рабочим подносить. Один кирпич – двадцать копеек. По тем временам это было очень даже ничего. Принес я домой заработанные рубли. Маманя расплакалась. Говорит сквозь слезы: ты у меня не насилуй себя, сыночек! Я сама справлюсь с нашей денежкой! И слезы в три ручья текут.
И я спросил ее тогда: мама, а что такое «не насилуй»?
Ну, вот дурак-то был.
Время-то течет, годики бегут! Я на себя в зеркало гляжу: ого, какой я рослый стал! Вымахал! Мама у меня маленькая, крохотная, как птичка, а я – мужичище ого-го! Косая сажень в плечах! И толстый, во, блин, толстеть начал! В зеркале себя видеть не могу! С чего бы это, а, думаю? Вроде бы и не с чего! С макарон, что ли? И перестал есть макароны. И кашу мамину тоже жрать перестал.
Спрашиваю однажды: мам, это в кого я такой грозный? В отца, да? Она вся посмурнела. К окну отвернулась. И долго так сидела. Потом говорит: я очень любила твоего отца, Слава. И плачет. А я спросил: а мне нельзя его увидеть? Только не говори, что он умер! И не говори, что он летчиком был и разбился на международном рейсе! И не говори, что он моряком был и погиб в подводной лодке «Курск»! И не говори, что он пограничником был – и его застрелил диверсант, который границу переходил! Не надо мне этих сказок, поняла?! Так я на нее накричал. Первый раз в жизни. А она все сидит и плачет.
Ну и я заплакал вместе с ней. Обнял ее крепко. Так сидели вдвоем и плакали. Я ревел как девчонка.
А про отца она так мне в тот раз ничего и не сказала.
Я школу плохо окончил. В аттестате у меня одни тройки были. Девять классов; лень было дальше учиться, все равно училки всякую байду на уроках мелют, и что, мозги свои под эти удары подставлять? Они не резиновые, мозги-то. Я реально политикой интересоваться начал. Понимать начал, что все в мире не просто так существует. И что наша страна – тоже не просто так мучается, а со смыслом, ха! Только вот где этот смысл зарыт?
Где, как говорится, зарыта собака?
Очень хотелось мне знать, где собака зарыта. Я в компьютере разбирался, в Интернет лазил, у друзей, конечно, у меня дома никакого Интернета не было, у мамы денег не было на Интернет. Я матери сказал: все, никакой учебы, пошла она на хрен, иду работать. Нам жить надо! А не тешить самолюбие: мол, сынок в институте, ха-а-а-а, умный чеснок! Охранником пошел. Камуфляжную форму мне выдали. И газовый пистолет. Сказали: вот это такая газовая бирюлька, выстрелишь, если кто полезет. Ну, так, не убьешь, а оглушишь. Это воздушка, что ли, спрашиваю? Или там резиновые пули? Или что? Шеф заржал, как конь. Надо мной смеялся. Ну а что, спросить нельзя, что ли. «Мы тебя предупредили», – говорит.
А я тут с ребятами познакомился. С Бесом, с Культпросветом, с Белым и всей командой. Там и девчонки у них были. Не у всех; и менялись эти девчонки, как перчатки; а кто-то и оставался. И еще у них была такая коммуна номер раз! – с коммунаркой Кэт, ох и отпадная бабец, юмор, ухохочешься. Она стареющая тетка, но бойкая такая! Молодая по духу. У нее на хате мы часто собирались. Кое-кто жил у ней подолгу. Она позволяла. Обед нам готовила. Короче, своя в доску телка. Когда Бес мне сказал: больная она, в башке у нее что-то там такое нехорошее нашли, – я чуть не заплакал. А может, еще вылечится, подумал!
Бес мне очень понравился. Он такой въедливый. Он до истины докопается всегда. Бес мне первый сказал, что у нас в стране зреет революция. Какая революция, ты что, сдурел, парень?! – сказал я ему, а он мне серьезно так: обыкновенная, старик, революция! Я призадумался. Ну да, вот так, как мы с мамой жили все эти годы, так, конечно, жить нельзя. Вот поглядел я, как Бес живет. Отец у него художник, преподает в училище рисунок, и сам картины красит, и что? Нищий он. А мачеха у него училка. Тоже мало получает. Они все, училки, нищие. И врачи – нищие. А кто богатый? Продавцы? Ну, мать моя продавщицей этих сапог дрянных работала. И что, богатой стала?
Бес мне все объяснил: богатые – это отдельный класс. Он у нас в стране образовался сам собой. За последние двадцать лет.
Ха, говорю, двадцать, а раньше что, богатых не было совсем? И смеюсь во все горло.
Были, отвечает Бес печально, были, а как же, конечно, были! И дальше – тоже будут! Но революцию мы делаем для того, чтобы хоть какой-то кусок времени не было, не было, не было богатых! Чтобы все – поровну!
Поровну, усомнился я, это как же все поровну? Прямо так взять и разделить? Как батон, разрезать? Тебе кусок и мне кусок? А кто дележом заниматься будет – те, часом, от этого батона себе лишний кусок не покрадут?
Бес задумался. Это, говорит, ты верно подметил. Есть соблазн.
Соблазн всегда есть, ха! – сказал я, и мы опять смеялись. Над соблазном.
Я Бесу рассказал, что я работаю охранником и что у меня есть пистолет. Бес приходил ко мне на работу, чтобы пистолет посмотреть. Рассматривал его, гладил. Любовался им. Я понял: у него есть мечта, пистолет. И он все равно себе когда-нибудь его приобретет. Купит. Или украдет. Или все равно что. Но заполучит. Потому что он так его держал любовно, так нюхал, так… почти что целовал! Да, мы, мужики, любим оружие. Это в нас с древности.
Мы из пистолета этого стреляли в бутылки и банки пустые, у меня на работе. Веселились.
Бес мне книжки приносил. Или я сам за ними заходил, за книжками, то в мастерскую, где Бес с отцом и мачехой жил, или в коммуну к Кэт. В мастерской мне очень нравилось. Там у Беса была отдельная комнатка, собачья конурка. Аккуратно все оклеено светлыми обоями. На стене висят лосиные рога и две картины: «Человек-собака» и «Человек-собака на фоне рейхстага». Шикарный человек-собака! Я думал, это его отца картины. А Бес мне гордо так говорит: это я сам написал.
Книжки я читал. Эти книжки написал писатель один. Он стал революционером, и, я понял, молодежь вся на них свихнулась. Ну, не вся, а в возрасте меня там, Беса, наших всех ребят. Он стал профессиональным революционером и печатался под псевдонимом «Еретик». Он издал недавно книжку «Ереси». Классная книжка! Мне понравилось. Все там так четко. О догме и каноне. О преступлении и о выходе из магического круга. Вокруг нас ведь круг очертили, мелом, и мы из него – ни шагу! А надо выпрыгнуть! Надо – себе все взять, что другие – присвоили! Ведь нагло же присвоили, нагло! Так нам надо стать еще наглее! Разве мы не можем?!
Вот и Еретик говорит: можем. Можете, говорит он.
И мы начитались наглого Еретика – и в себя поверили.
А что? Это единственное, во что можно верить. Ну разве в Бога сейчас можно верить? Абсурд. Бог – это что-то такое древнее, отжившее. Сгорело это все давно. И со сгоревшим трупом носятся. Ну кто сейчас в церкви заходит? Старушки, старички. А что молодые в церкви, мол, тоже, так это все пропаганда. Мы-то туда никогда не заходим. Вот и Бес назвался: Бес, это ведь не зря.
Я Слава Кузьмин, и они все стали называть меня – Кузя. Я был не против.
Однажды к нам в коммуну, к Кэт, пришел такой хороший парень. Сказал: я гауляйтер по Нижегородской области, у нас партия революционная, давайте-ка к нее вступайте, к нам. Будем вместе против гадов бороться!
Против каких гадов, я так наивно спросил? Хотя знал, что этот гауляйтер ответит.
И он четко ответил: против богатых, против олигархов, конечно! Разулыбался. Ну, я ему улыбнулся в ответ, а что еще было делать, когда с тобой так вот вежливо?
Мы разработали план. Мы печатали листовки. Мы ходили на митинги, да чахлые какие-то были эти митинги: три старушки и четыре старичка, и все. Но мы все равно верили, что мы нужны народу. Народ слепой, а мы будем его глазами! И будем орать его губами! Размахивали плакатами с изображением серпа и молота. В красном круге. Нам в спины кричали: фашисты! Народ не понимал, что мы – не фашисты, что мы – за народ. Ну как сделать так, чтобы все все поняли? Так не бывает.
Так не бывает никогда.
И вот однажды Бес мне говорит: Кузя, мне нужен твой пистолет. На одну ночь. Ты дежуришь, ну и так продежуришь, без пистолета, а мне он нужен, одного идиота попугать. Ты что, попугай, что ли, Бес?! – крикнул я и заржал. Он обиделся. Ну, думаю, со мной разговаривать не будет, все, дружбе капец, – и рискнул, хотя и подумал: хозяин если узнает, врежет мне, мокрого места не оставит, – дал все-таки. Друг ведь все-таки. Друг.
И сижу всю ночь без пистолета. Пялюсь в черное окно. Блин, как хрустнет за окном – душа в пятки уходит! Хоть я и не робкого десятка пацан. Думаю: а ну, как ломанутся сейчас в окно?! – разобьют стекло?! – ворвутся, да наподдают мне, по голове треснут, оглушат, – прознали, что я сегодня без пистолета, и вперед! Сижу, томлюсь. Слонов считаю. Беса ругаю последними словами. И себя тоже.
И наступает утро. И шаги на крыльце! Я думал, это Бес! А это мама моя идет! Белая вся, бледная, лица на ней нет! Идет и в руках что-то такое тянет. Я рассмотрел: кастрюля, и крышкой накрыта! И мать лопочет: Славочка, это я тебе поесть принесла! И чуть не плачет. Я ее усаживаю, кастрюлю на стол дежурного ставлю, трясу ее за плечи: мама, мама, да что стряслось-то? А?!
А она: твой дружок, Бес! И снова реветь.
Еле я ее успокоил. Говорю: говори!
И она: Бес-то твой, мне ночью звонит, нам домой, посреди ночи! И кричит, чтобы ты его спасал! Потому что, кричит, я тут сейчас в вытрезвителе, мне, кричит, сотовый телефон медбрат один дал, сжалился, я вам сразу и звоню, а с меня тут часы сорвали, и пистолет отняли, а пистолет-то твой, Славочка, я так поняла! Твой! Казенный! Он кричит: деньги, деньги принесите! Пожалуйста! Выкупите меня, они денег требуют, волки позорные! Я кричу ему: ты погоди, у нас немного есть в заначке, да хватит ли на твой вытрезвитель?!.. и как тебя угораздило-то, ты ж такой хороший мальчик!.. А он: да, я хороший, да я взял у Кузи пистоль, одного гада подразнить, гад богатый, гад даже слишком богатый, гад себе яхту купил за миллион долларов, а у нас дети голодают! В больницах баландой кормят! В детдомах детей за лишнюю тарелку каши – няньки этими тарелками по голове бьют! А этот, дрянь! Я его выследил, говорит! Где его мерседес сраный останавливается, перед его особняком, кричит! Только, кричит, я для храбрости выпил маленько! А я ему: да уж чувствую, чувствую, что не маленько! А изрядно! Напоролся ты, кричу, в дымину! Что вот делать?! Он мне: деньги смотрите! Заплатите за меня! Выкупите! И плачет! Плачет, как ребенок! Ну что тут будешь делать, Славочка! Я поглядела в заначке – у нас там тысяча с небольшим, поглядела на часы – три часа ночи, а где этот вытрезвитель чертов, и не знаю! И не перезвонить! Ну, думаю, таксисты знают! Пойду такси ловить! И пошла. Выхожу на дорогу. Такси, как по заказу! С шашечками! Голосую. Говорю: в вытрезвитель довезите меня, пожалуйста! За сто рублей, если можно, у меня больше нет. Таксист ржет как лошадь! Больше нет, видишь ли, мне таксист говорит сквозь смех! Больше у нее нет! Что, бабенка, допилась до чертей, ножки не держат?! Сама в вытрезвиловку тянешься?! И все в таком роде. А я ему: да трезвая я, трезвая! Мне надо выкупить паренька одного! Друга сына моего! А-а-а-а, таксист кивает, вижу, вижу жопу рыжу! Понятненько! Паренька! Да так бы сразу и говорила – муженька! Налакался муженек в дымину, ты тут и танцуешь, на дороге! Ну давай, садись, горемычная! – и повез. Да, сынок, у-у-у! не в вытрезвитель повез, а на какую-то заправочную станцию сначала, бензином заправлялся, а потом сел в такси, весь бензином пахнет, и приставать стал! Прямо лапает, и лапищи сильные такие! И целует в шею! Ты мне, говорит, сразу понравилась! Ты такая… говорит… добрая! Ну его, этого пьяницу твоего, говорит, выходи за меня! Я – мужик – во! За мной будешь – как за каменной стеной! А я ему: у тебя ведь, дурак, баба наверняка есть! Не жена, так любовница! Помрачнел. Есть, говорит. Ну и что, а ты вторая будешь! И опять лапать! Господи, как я вырвалась от него, и сама не пойму! У меня ведь мужика не было так давно, сынок, а я ведь еще молодая! Мне ведь тоже, может, хочется! А тебе всю жизнь отдала! А на меня никто и не смотрел! Во он первый посмотрел! Ну и что, я в этой борьбе победила, а мне потом так жалко было, что я с ним не… Поехали мы! В вытрезвитель! Наконец! Доезжаем. Говорю дежурному: я выкупить паренька приехала! Какого паренька, спрашивает? А я ведь, сынок, и не знаю, как Беса-то твоего по-нормальному зовут! Беса, говорю. Какого Беса, кричит дежурный, вы мне тут голову не морочьте, сами, наверно, пьяная! Эй, санитары, кричит, давайте и ее тоже в палату! Я плачу-реву, заливаюсь. Деньги из сумочки вытаскиваю. Вот, говорю, держите тысячу рублей, а паренька Бес зовут, другого имени я не знаю! И вся трясусь от слез. Дежурный тысячу-то у меня из рук вырвал. Тут же позвонил куда-то. Пришли, в белых халатах, он им что-то сказал, я уж сквозь слезы не слышала! И чудо – Беса твоего ведут! А я кричу дежурному: вы это, ему часы отдайте, что с него сняли, и пистолет отдайте! А они: какой еще пистолет, что вы бредите?! А такой, говорю, что вы у него отобрали! Это, говорю, казенный пистолет! Это моего сына, охранника, пистолет! Ему за него голову оторвут! В тюрьму, говорю, за него посадят! Отдайте! И руки тяну. Просто умоляю! Сжалились. Пошушукались. Выносят мне и часы, и пистолет! А потом и Беса твоего выводят! Он мне как на грудь кинется! Пьяный в стельку, и слюни текут, хоть слюнявчик подвязывай! Пацан! Обнимаю его, и сама слезами обливаю, и так ревем оба, а эти все на нас смотрят и то ли ревут вместе с нами, то ли хохочут. Идите, говорят нам, быстрей отсюда, пистолет это же подсудное дело, пока мы не передумали, валите быстро, пока мы добрые! И мы обнялись и пошли, сынок, а денег-то больше не было, на машину, и мы с Бесом твоим так, обнявшись, и шли пешком… от самого этого вытрезвителя… до дома… Уж пять утра было. Я его помыла в душе, он совсем не стеснялся голый перед мной, отпоила крепким чаем, он спал, уснул, три часа спал, потом разбудила, накормила и выпроводила. И тебе поесть сготовила, и вот принесла! Ты же у меня тут голодный сидишь! Вчера вечером-то пошел на работу, не поел!
И опять мать плачет. А я кастрюлю открываю – из нее пар, картошка еще горячая, и с мясом, ура! А мама в карман плаща лезет, и вынимает пистолет, мой дежурный пистолет, хозяйский, газовый пистолет, и его слезами обливает!
А я ее спрашиваю: мам, а Бес говорил тебе, ну, ему, это самое, удалось олигарха-то попугать? Когда он вылез из своего богатого мерседеса?
Плачет мать, плачет, ничего не говорит. И я взял у нее из рук пистолет свой рабочий, а я ведь из него никогда не стрелял в человека, только в банки, в бутылки пустые мы с Бесом стреляли.
Он давно мечтал о пистолете. Как его отец когда-то.
Я об этом ничего не знала.
Я давно мечтал о пистолете. О настоящем.
Оружие – у настоящего мужчины. Я мужчина. У меня должно быть оружие.
Мы с его отцом все лето жили в деревне. Яблоки собирали, сливы, грибы. Варенье варили. На сливах сизый налет, как изморозь.
Приезжаем. У кошки котята, два котенка. Кот исчез.
В стенах – в обоях – странные дырки.
И – бардак. Все вверх дном.
И Осип выбегает нам навстречу из своей комнаты. Пахнет водкой от него. Качается. Но уже не сильно пьяный, а так, проспался уже. Меня – в объятья сгреб. «Соскучился я!» – кричит.
«А где кот?» – спрашиваю.
«А, кот… Кот – гулять ушел. В воскресенье!»
Кошка худая, тощая; уголодавшаяся. На котятах блохи. Кишмя кишат. «Ося, что ж ты тут делал, а?! Ты ж работал! Я думала – зарплату получал… Мы ж тебе деньги посылали! А?»
Молчит.
Над плитой, на ниточках, грибы сушатся. Подберезовики? Или белые?
Я взяла тряпку и стерла с черного старого пианино серый толстый слой пыли.
Мы все лето, каждый день, работать с Белым ходили. На стройку. На объект.
Объект! Смех один. Обои клеили неделю. Прораб-то у меня Белый был. Я его приказов только и слушался.
Культпросвет с нами тоже немного поработал. До начала августа.
А потом нам дали деньги.
Зарплату.
Семь тысяч рублей.
Первое, что мы сделали, – купили на тысячу рублей водки и жратвы. Сала хорошего, поперченного, колбаски вкусной. Помидор, огурцов, кислой капусты. Водки, да! Хорошей. Ну, фирменной. Не паленой. И – сырого мяса купили, я его в уксусе, с лучком, замочил, шашлыки сделать.
Ждали, пока мясо замочится, и уже бутылку открыли. Одну. Другую. Огурчиками закусывали. Опьянели.
И все стало – море по колено.
До вечера досидели как-то незаметно! Сунулся в холодильник. О, шашлычок готов! Из кастрюли мясо вывалили в пакет, взяли шампуры, побрели, обнимая друг друга за плечи, уже шаткими ногами – на Откос.
Эх ты, ребята, а в березах-то уже золотые прядки! Осень.
Но мы – не осень! Мы-то еще не умираем! Мы-ы-ы-ы-ы…
Солнце пекло! Лето еще текло нам на головы! Разожгли костер. Мясо на шампуры насадили. Подождали, пока угли задымятся. Жарили…
Еще бутылку вскрыли… Еще одну!
Помидорки с собой…
Дали курились сизой, синей дымкой, как угли у нас под ногами. Время горело. Воздух пах мясом. Вечер глотали, как водку. Небо было уксусное на вкус. Жизнь, это была моя жизнь!
Белый налил мне еще полстакана. Я уже не стоял на ногах, все падал куда-то вправо. Схватил стакан и засмеялся. Утер рот рукой.
Поднял стакан, водка выплеснулась мне на грязные берцы, и сказал:
«Я завтра куплю то, что хотел всю жизнь».
И мои – меня поняли. Загоготали, по спине стали хлопать. Я выпил и сел на корточки осторожно. Меня тошнило, но все равно было хорошо.
А Гришка уже спал под кустом. Храпел вовсю. Его накрыли от холода «косухой», а голову – от солнца – газетой «Друг народа».
Опять с дружками пить пошли. Как надоело это пьянство!
Все пьют. Ну ладно бы мы, взрослые. Старые уже. Нам водка – слону дробина в левое ухо. И то спивается кое-кто. А эти? Юные? Алкоголики ведь уже! Руки, пальцы у них дрожат!
Лечиться насильно. Разве кто будет лечиться насильно?
Это надо самому от водки отказаться. А как? Как?
Ведь для них водка, пиво, дешевое красное вино – такой символ их юности. Их – взрослости. Без водки они вроде бы как дети, а с водкой – ну нет, уже мужики.
Мужики, юнцы-дураки-безбородые…
Вытерла пианино от пыли. Вытерла стол, где компьютер. Вытерла гитары Оськины, по стенам на гвоздях висящие.
И тут нога под диваном за что-то такое задела. Твердое. Холодное.
Стальное.
Я наклонилась и вытащила из-под дивана пистолет.
Я долго стоял в магазине. Глядел на них.
Они были черные; серо-перламутровые; густо-дегтярные; коричневые; блестящие, будто лаковые; с курками длинными; с короткими курками; со стволами толстыми; с коротенькими аккуратными стволами, будто их обрубили, как породистому псу хвост.
Такие разные. На ощупь – на вес – такие тяжелые.
Прекрасная, важная тяжесть.
Тяжесть – мужества. Тяжесть – смерти.
Я вдруг понял: это все не игра. Я сейчас куплю его – и я уже буду другой.
Какой? Ну, другой. Иной совсем.
Это как шагнуть: из детства – в пропасть.
И полететь, и заорать, и ждать, когда тебя ангелы спасут и вознесут к пухлым облакам – или разбиться, шмякнуться в лепешку.
Я держал в руках смерть. Свою? Чужую?
Почему меня продавец не спрашивает, есть ли у меня лицензия на ношение оружия?
«У вас есть лицензия на оружие?» – спросил продавец, молодой парень, такой же, как я. Даже на меня чем-то похож.
Я помотал головой. Непонятно так помотал. Вроде бы, есть, а вроде бы и нет.
«Покажи», – сказал парень мне уже на «ты».
И я это «ты» подхватил.
«Ты знаешь, продай мне его, а?» – сказал я тихо.
И наклонился к нему поближе, и постарался заглянуть ему в глаза.
«Не могу, – так же тихо, чтобы другие у прилавка не слышали, сказал мне он. – Но я тебе помогу. Вот тебе адресок один. – Наклонился. Накарябал что-то ручкой на листочке. – Вот. – Протянул. И еще раз повторил: – Вот».
Телефона там не было, только адрес.
Я сразу же пошел по нему. И быстро нашел.
Старый дом, в старом городе. Дверь с улицы закрыта. Я пошел во двор. Толкнул другую дверь. Она открылась. Лестница вела вверх. Я стал подниматься. Черт, дом вроде маленький, а лестница эта почему-то все не кончалась. Или это я так волновался? И ноги ватные? И мысли бились: настоящий, настоящий. Наконец-то.
Еще одна дверь. Постучал. Вышел маленький, как гриб, мужичонка. Щеки щетиной заросли, как пень серым кудрявым мхом. Он не удивился. Я молча прошел. Мужичонка не меня снизу вверх смотрел. Ждал.
«Макаров» у вас куплю?»
Мужичонка наклонил голову. Я увидел его лысый затылок.
«А сколько у тебя с собой?» – сказал он хрипло, не глядя на меня, глядя в пол.
Я тоже посмотрел на пол, увидел под ногами обшарпанные половицы, не крашенные сто лет.
«Десятка», – сказал я.
Четыре «штуки» я занял у Белого.
«Мало», – сказал мужичонка.
Я повернулся, чтобы уйти.
Он хлопнул меня по плечу.
«Стой. Давай. Хер с тобой».
Я держала пистолет на ладонях, как мертвую ворону. Он был тяжелый и оттягивал мне руки.
У Оськи пистолет.
Черт, а может, он игрушечный?!
Все во мне кричало: настоящий! Такой тяжелый…
Я вскинула глаза. Я поняла, откуда вмятины в стенах и дырки в обоях. У нас перегородка картонная, так они прострелили ее насквозь.
Я ощупала дырки: здесь, здесь и здесь.
Я поняла, почему ушел из дома кот.
Кот больше не вернется. Он испугался выстрелов и ушел. Голодный, не кормили, и в доме, где стреляют – из этого дома надо уйти навсегда. Зверь и ушел.
Кот больше вернется, кот, кот…
У Осипа пистолет, и что он будет делать с пистолетом? По улицам ходить и в кармане сжимать? И, если кто вдруг нападет, – отстреливаться?!
Или, может, пугать им ночной народ?!
Он думает: вот я живу в бандитском мире, и надо защищаться. В поганом мире на боку надо носить оружие.
С него однажды сняли куртку, новенькую. Мы с его отцом в милицию заявление подавали. Он даже знал, кто снял: сявка такой, со своей компанией, по прозвищу Еврей. Милиция это наше заявление, видимо, скомкала и – в корзину для бумаг. У них есть дела покруче. И денежные. Подумаешь, пацанья куртка!
Потом на него напали, когда он со своей девочкой к ней домой ездил. В пригород. К ее родителям. Они в своем доме живут. Отделали так, что ой-ой-ой. Девочка, и ее подружка, рядом стояли, визжали и плакали. Среди бела дня. Семь вечера было. Эта срань Осипу закричала: «Ты скин?!» Он крикнул им: да! – а они: «Так почему ж ты небритый, а-а-а-а?!» – и – бить.
Потом они с Белым, дружком его, старый ноутбук по дешевке купили. Я им денег дала. Обрадовались! Домой несли – опять какая-то шваль подкатилась, главарь нож показал, руку протянул, ребята сами ноутбук и отдали. Нет, Оська не плакал. Что плакать? Жить надо.
Как – жить?
Белый в партию вступил. В политическую. В оппозицию. В самую крутую. И Оську за собой потянул. Они все говорят: бандитская партия. А наш мир – не бандитский?!
Тяжелый пистолет, тяжелый…
Сжала я его в руке. В кулаке. И подняла. И на дверь направила. Прицелилась. И прищурилась даже.
Вот так и стреляют. Пиф! Паф!
Ой-ой-ой, умирает зайчик мой…
Я целюсь, и дверь открывается со стуком, и Осип шагает через порог.
И я – целюсь – ему в лоб.
И он кричит с порога, страшно:
– Не стреляйте! Заряжен!
Я вышел во двор. Пистолет лежал в кармане. Он оттягивал мне карман. Сладкой, приятной тяжестью. Я пощупал его, сжал крепко-крепко.
Все. Жизнь началась.
Я стал с ним сильнее? Нет. Это не то.
Я стал с ним – самим собой.
И у меня, от его истошного крика, так странно сорвался, дернулся палец. И я ничего не поняла, только услышала резкий, громкий хлопок. И уши заложило.
И глаза зажмурила.
А открыла – вижу, щека у Осипа в крови. И плечо в крови. И по шее кровь течет.
И он стоит, не падает почему-то.
И я швыряю пистолет вбок, на пол, и он катится к ногам Осипа, а я ору дико:
– Оська! Оська-а-а-а! Я убила тебя-а-а-а!
Метнулась к нему. Под мышки подхватила! Он стоит, все не падает. И отчего-то улыбается. Смеется. И я вижу: у него между передними зубами – щербина, как у зайца.
– Зайчик мой…
Плачу.
– Ухо пуля оцарапала, – смеется.
Я плачу! А он довольный.
– Что ты смеешься?! Смерть домой приволок, и смеешься?!
– Теперь у меня пол-уха нет. Это уже боевой шрам.
И опять – такая довольная, как у сытого кота, улыбка на губах.
А руки дрожат. Пальцы дрожат.
И водкой, опять водкой от него пахнет.
Я чуть не убила его, а ему радостно.
Мачеха в меня стрельнула. Когда домой пришел. Через порог переступил. Это я сам виноват. Я крикнул, она испугалась и выстрелила.
А теперь она просит меня пистолет продать. Или отдать кому-то.
Хрена с два! Я о нем всю жизнь мечтал. Лучше я себе глаз выколю, лучше палец отрежу, чем пистолет продам!
В нем теперь вся моя жизнь.
Такая уверенность в себе. Я раньше был такой… козявка. Всех боялся. Шел по улице и боялся. Я теперь никого не боюсь. Четко так иду, уверенно. На всю ступню наступаю. И его – в кармане чувствую. Даже если руку в кармане не держу.
Ну ведь зачем-то оружие придумали люди!
И ходят с ним; и пользуются им.
Важно с умом пользоваться. Не палить в белый свет, как в копеечку.
Зато я теперь – с ними со всеми. С героями. С солдатами. С теми, кто на войне. Я сжимаю его – и, хоть я не солдат, но я смотрю вперед, и я вижу перед собой глаза тех, кто умрет.
Это у меня песня такая.
«Нету войны, а я не солдат! Волю в кулак – для шага вперед… Нету войны, но я чувствую взгляд …и я вижу глаза тех, кто умрет. Тех, кто умрет».
И пусть я умру. Я ведь знаю, что я умру. Я точно умру, как и все люди. Я хоронил мою мать, и я видел ее лицо в гробу. Там, на севере. Дул ветер. Мы привезли гроб на кладбище. Дул тяжелый, с Енисея, ветер, и он обваривал льдом лицо, и мы опускали мать в могилу, и я только потому не сошел с ума, что был весь как железный от мороза – руки железные, ноги железные. Я был пацан, мне было шестнадцать лет. Отец поил меня потом водкой. Я пил водку и не пьянел, и не согревался. А потом согрелся, забился головой об стол, зарыдал как девчонка, а отец обнимал меня и тоже рыдал. И я… понял, что вот так и я тоже лягу когда-то. В такую же длинную деревянную лодку. И меня закопают. Навсегда.
Да, я умру. Как все люди. Но у меня в кармане смерть. Моя или чужая – это все равно. Она у меня в кармане. Я сжимаю ее в кулаке. Я владею ею. Захочу – и она будет моя. Захочу – посмеюсь над ней! Во все горло.
Ха-ха-а-а-а-а-а!
Я перевязала ему ухо, обработала перекисью водорода, потом йодом залила, ухо все коричневое стало, и обмотала бинтом полголовы. Раненый казак! Почетно. Он сиял. А я про себя материлась. И у меня дрожали руки, как у него.
И вошел его отец. И увидел нас, и Осипа голову перевязанную.
– Что тут у вас? – спросил.
И Осип за его взглядом проследил.
Пистолет на полу валялся.
Он его увидел.
Я думала – скандал сейчас начнется.
А его отец наклонился медленно, медленно взял пистолет в руки. И погладил его. Как живого. Как живую птицу… зверька. Черного страшного зверька. Кусачего.
И голову поднял. И я поразилась его лицу.
На его лице просветилась, взошла и засияла, и заплакала вся его несбывшаяся жизнь. Которую он мечтал прожить, да не прожил.
– Я всегда мечтал о таком, – сказал он тихо. – Оська!
И Осип глядел на него молча, а он шагнул к нему и обнял обеими руками его культяпую, белую перевязанную голову, как запеленатую куклу.
Отец его обернулся ко мне. Я сжалась в комок.
– Мой отец, дед его, в Азиатской дивизии у Унгерна служил, казак. Ургу брал. Шашкой вовсю махал. Стрелял. Герой был. – Он помолчал. Вдруг крикнул хрипло, тяжело: – А мы?!
Мы, все трое, молчали.
И слышно было, как ровно и мерно идут часы.
Или это кровь толкалась у меня в ушах?
Я никому, никогда не отдам его. И не продам ни за какие деньги.
И в карты не проиграю.
И не пропью.
Если только в меня кто-то выстрелит, сучонок какой-нибудь вонючий, и отнимет его у меня. Уже у мертвого.
Я могу его только подарить. Сыну своему.
У меня будет сын. Тонкая родит мне сына. Это будет хороший пацан. Тонкая смеется: ты сам еще пацан! – и целует меня, как только она одна целует.
Я давал ей разглядывать пистолет. Она гладила его кончиками пальцев. Так ласково.
Будто меня, голого, гладила.
Будто гладила мой…