Радуясь, что сравнительно легко отделалась, Анна залезла в долги, из которых вылезала следующие полгода, – к счастью, за несколько дней, прошедших с ее скоропалительного увольнения, на освободившееся место никого не нашли.
Тот, кого родная бабка назвала пащенком (Анна надеялась, что не всерьез, а в сердцах), остался в стороне. И раньше-то пропускал мимо ушей домашние разборки – теперь он и вовсе переселился в интернет, где пропадал все свободное от школы время. Сколько раз, проходя мимо его комнаты, Анна задавалась тревожным вопросом: «И когда только уроки делает?» – но поскольку претензий со стороны учителей-предметников не поступало, на своих тревогах не зацикливалась. Наоборот, надеялась, что, получив хорошую компьютерную специальность, а следовательно, и преимущество перед будущими конкурентами, сын сумеет «реализовать себя на рынке труда».
Вера в волшебные свойства рынка пришла к ней из телевизора. На заре перестройки (когда все, кроме ее мамочки, лечились водой, заряженной по методу Чумака) об этих удивительных свойствах рассуждал какой-то солидный профессор, называвший рынок «универсальным регулятором», который, в отличие от «социалистического плана», не видящего дальше своего носа, держит нос по ветру, расставляя всех и вся по местам невидимой рукой. Эта гибкая рука, переставляющая людей как вещи, на какое-то время вытеснила из Анниной памяти мечты об отцовской руке.
Первым в классе освоив дорогостоящую технику, сын стремительно набирал недостающие социальные очки. Теперь одноклассники к нему тянулись – сам Павлик говорил: «Достали. Лезут с дурацкими вопросами». Однажды, прислушавшись к телефонному разговору, в котором сын кому-то что-то раздраженно втолковывал, Анна, делясь своим учительским опытом, посоветовала ему объяснять попроще. Что называется, на пальцах. Ей даже показалось, что Павлик (в кои-то веки!) заинтересовался ее советом, но она сама все испортила, сказала:
– Пригласи ребят к нам. Проще показать, чем так, по телефону.
Павлик фыркнул презрительно, точь-в-точь как бабушка:
– Вот еще! Захотят – поймут.
Невнимательность к окружающим. Иными словами – черствость, грозящая перерасти в характер.
Применительно к парню-старшекласснику до судьбы, разумеется, далеко, но пускать на самотек тоже не следует. Дождавшись удобного случая – в тот день они возвращались из компьютерного магазина, где купили какую-то очередную приставку или карту, – Анна, решив воспользоваться благоприятным моментом, заговорила о дружбе как о высоком нравственном чувстве, основанном на взаимном уважении, взаимопонимании и взаимопомощи.
Внимательно ее выслушав, сын ответил, что, даже если это и так, он не видит причин, почему ему следует искать друзей среди одноклассников, исходя из того случайного фактора, что родители отдали их именно в эту школу, именно в этот класс, – когда все то же самое можно делать в Сети.
В том, что никакие увещевания на сына не дейст-вуют, Анна убедилась лишний раз, когда директриса, Валентина Дмитриевна, прослышав о Павликиных выдающихся успехах, предложила ему организовать и возглавить кружок компьютерной грамотности. Назвав эту затею «никчемным ликбезом» (к счастью, не в глаза директрисе), Павлик отказался наотрез. В надежде его уговорить Анна рассказала о математическом кружке, который в первые годы, когда только начинала работать в школе, она вела на общественных началах и тоже по просьбе Валентины Дмитриевны.
– На общественных – типа, бесплатно? Сама пускай работает. Я ей не в совке.
Выпускные экзамены он сдал на удивление отлично (за математику Анна не беспокоилась, но, как потом оказалось, и за русский тревожилась зря: с такими баллами все дороги, как говорится, открыты), но учиться дальше отказался. И пока сын все глубже погружался в абстрактное пространство, где живут и размножаются коварные вирусы и «черви», Анне пришлось его тянуть; что она и делала безропотно, стараясь не обращать внимания на злые пророчества, не подкрепленные ничем, кроме вздорного мамочкиного характера: «Попо-мни мое слово! Поло-ожит камень в твою протянутую руку…»
Тем радостней ей было осознавать, что права оказалась она, а не мать.
«Представь, Павлик-то у нас зарабатывает…» Не дав ей договорить, мать усмехнулась: «Это как, во сне, что ли? Кто зарабатывает, на работу ходит. А этот – спит».
Теперь, когда сын не словом, а делом доказал, что он – человек взрослый, рассудительный, готовый в случае чего прийти ей на помощь, Анна чувствовала великое облегчение. Но стоило вспомнить про фашистов и их приспешников, как тревога накатывала снова. «А вдруг и вправду обезумеет, одну в квартире не оставишь…» Прикидывая, во что это может вылиться, если придется брать сиделку, – тысяч тридцать, никак не меньше, – Анна радовалась удивительному совпадению: именно эту сумму (ежемесячно) Павлик ей обещал.
Мать, засевшая у нее в голове, ехидно усмехалась: «Видали, обещал… Ну-ну. Жди!»
Тяжело вздохнув, Анна перемыла посуду. По пути к себе заглянула к сыну: напомнить про жареную печень, чтобы, если проголодается, взял в холодильнике и съел. В ответ Павлик что-то буркнул, не оборачиваясь.
«Не любит, когда его отвлекают…» – так она подумала, осторожно притворяя дверь.
Лишь под утро, вглядываясь в заоконную тьму измученными бессонницей глазами, Анна сообразила: «Да что я в самом деле паникую! В крайнем случае продам. Ту же лампу с ангелом… Нет, ангела нельзя – ангел заметный… Лучше ложки-вилки с антресолей…» – и, окрыленная этими спасительными мыслями, заснула, как провалилась. Да так глубоко, что впервые за много лет проспала.
Если не брать в расчет торопливые сборы и пару глотков пустого чая на дорогу, этот новый день ничем не отличался от предыдущих. Разве что утро выдалось чуточку посветлее. Да и ветер, завывавший ночь напролет, часам к девяти стих. Подходя к «Парку Победы», Анна, как ни спешила, залюбовалась по-весеннему голубым небом, на котором кучерявились редкие облачка. Но пока спускалась в метро, пока стояла, окруженная чужими плотными телами, ветер снова окреп – точно опытный пастух, чующий поблизости волка, собирал разбредшуюся по небесному пастбищу отару; пастушьи гортанные крики сыпались из водосточных труб прямо под ноги прохожим осколками подтаявшего льда.
Выйдя из вестибюля станции, Анна ощутила на лбу, на веках, на щеках мелкие очески овечьей шерсти, просы́павшиеся сквозь прутья корзин, наскоро сплетенных из непрочной небесной лозы. По Каменноостровскому проспекту она бежала наперегонки со стригалями: казалось, те только и ждут, чтобы сбросить все, чем успели набить свои корзины, на беззащитные людские головы, – но, как ни спешила, не успела: повалил снег.
Да не сухой, а мокрый, противный. Перед дверью в офисный центр Анна потопталась на жестком уличном коврике; пока не натекло за шиворот, сняла и хорошенечко стряхнула вязаную шапочку, представ перед Петром-охранником в наполовину расстегнутом пуховике и с непокрытой головой.
Охранник Петр Федорыч встретил ее суровым взглядом и, выпростав из-под рукава форменной, с невразумительными знаками различия куртки волосатое запястье, многозначительно постучал ногтем по стеклышку командирских часов. Но стоило Анне, признавая за собой грех нарушения трудовой дисциплины, виновато потупиться, как он широко, будто с хрустом, улыбнулся – и Анна догадалась, что угрозу, мелькнувшую в его взгляде, не следует принимать всерьез.
Ободрившись, она протянула руку за ключами. Нагнав на узкий, весь в косых морщинах лоб облако строгости, Петр Федорыч коротко бросил ей в ответ: «Выдано», – и мановением бровей указал на пустой гвоздь.
Сложная пантомима его лица неожиданно растревожила Анну – отдалась в ее сердце таким молодым волнением, что, поднимаясь на свой этаж, она видела не колкие глаза начальника, которыми он, скорей всего, ее встретит, а косые морщины, стянутые узлом на затылке, – будто чьей-то невидимой рукой ее подхватило и перенесло в то, казалось бы, невозвратное прошлое, где охранник Петр Федорыч еще не был суровым, отжившим свое охранником, а она – немолодой женщиной в полурасстегнутом китайском пуховике с седыми волосами, примятыми шапкой.
Это молодое волнение не покидало Анну, пока она – машинально, не отдавая себе отчета в том, что и в каком порядке делает, – опорожняла мусорные корзинки, пылесосила кабинет начальника и рабочие комнаты, протирала влажной, а потом сухой тряпкой подоконники и мыла туалет.
В предвкушении новой, пусть даже и мимолетной встречи она выполаскивает и развешивает тряпки, закатывает пылесос обратно в подсобку и выходит на лестничную площадку, где в простенке между окнами висит большое, в человеческий рост, зеркало – до сегодняшнего дня Анна бежала мимо не останавливаясь.
Но сейчас она останавливается. И видит себя.
Вернее, женщину, одетую в китайский пуховик, выцветший, с торчащими из разъехавшихся швов перышками; на ногах у этой женщины чужие стоптанные сапоги, когда-то коричневые; лоб – в мелкую гармошку морщин; темные, будто нарисованные подглазья; кожа мертвенного оттенка… Словно чья-то жестокая рука, вооруженная пинцетиком правды, сорвала с ее глаз сухие корочки. Превозмогая резь в глазах, Анна думает: «Старуха. Господи боже мой, старуха…»
Только оказавшись на улице, она замечает сквозь уличное стекло, что за стойкой охраны стоит не Петр Федорыч (чьими глазами она сейчас на себя смотрит), а его сменщик, одышливый Игнатий Максимыч, – но машинка стыда уже включилась и, стуча все быстрее и быстрее, шла, и шла, и шла.
Снежное марево, в которое с утра пораньше оделся город, к этому часу заметно поредело. Сквозь дыры в облаках проглядывают кусочки серого неба: не марево, а рваная тряпка, заношенная, протершаяся до дыр на локтях.
Стараясь не глядеть в это низкое рваное небо, Анна сворачивает на Каменноостровский проспект и замедляет шаги. Стукнув в последний раз, машинка ее стыда замирает – по странному совпадению, прямо напротив магазина, мимо которого Анна не раз проходила, не замечая ни нарядно одетых манекенов, ни разложенных на широкой витринной приступочке вещей.
Отношения с носильными вещами (мамочка презрительно называет их тряпками) у Анны всегда складывались непросто. Свою роль в этих непростых отношениях сыграло липкое словечко «вещизм», означавшее чуть ли не болезнь, которой заражались некоторые нестойкие люди (как назло, оно, это слово, возникло не раньше и не позже, а именно тогда, когда Анна, готовясь шагнуть за порог педагогического вуза, строила робкие планы на свою будущую зарплату, надеясь тратить ее не только на самое необходимое – еду и хозяйственные нужды, – но и на кое-что желанное). На комсомольских собраниях этим нестойким людям ставили в пример других, стойких, носителей высокой духовности. Никакие примеры не помогали – люди, зараженные «вещевой болезнью», все свое свободное время проводили в очередях: не за холодильником – так за стиральной машинкой; не за машинкой – так за зимними сапогами; не за сапогами – так за эмалированным тазиком.
Но тут случилось то, чего Анна никак не ожидала. Услыхав про «вещизм», мамочка пришла в ярость; грозила кулаком телевизору, кричала: «Да что они понимают!» И с этих пор Анниным покупкам не препятствовала, а даже поощряла: «Погляди на себя – ходишь как огородное чучело! Люди-то еще не шарахаются?» Но стоило Анне, преодолев страх заражения «вещизмом», принести домой обнову, мать презрительно поджимала губы: «Беда у тебя со вкусом…» – и, прощупав купленную вещь сперва с лица, а потом с изнанки, выносила вердикт: «Купила – носи. На каждый день».
И хотя ее жизнь из таких «каждых дней», собственно говоря, и состояла, Анна торопилась спрятать новую кофточку или платье подальше в шкаф. Впрочем, как и в тех редких случаях, когда мамочка ее покупку одобряла, говорила: «Береги. Не занашивай. Носи на выход…»
Но сейчас, вспомнив старуху в зеркале, Анна оглядела рассеянным взглядом выложенные на приступочке вещи, собралась с духом и вошла.
И увидела охранника – молодого, лет на двадцать моложе ее Петра. И одет он был не во френч или как там у них называется, а в строгий черный костюм, придающий ему сходство с женихом.
Ожидая с его стороны окрика: а вы, гражданочка, чего тут потеряли! – или: эй, тетка, дверь-то не перепутала? – Анна топчется на коврике, делая вид, будто тщательно вытирает ноги.
Подперев могучим плечом дверную притолоку, охранник вдумчиво разглядывает ногти: сперва на одной руке, потом на другой.
Анна решает этим воспользоваться и, подбодрив себя голосом Варвары Ильиничны: «Все мы, люди, равны перед друг дружкой», – идет к перекладине, на которой висят женские костюмы и платья такой небесной красоты – одного взгляда довольно, чтобы осознать, какая роль уготована ей на этой свадьбе: бедной родственницы, явившейся без приглашения. Анна уже прикидывает, как бы ей незаметно, по-тихому исчезнуть, не доводя дело до позора, – и вдруг краем глаза замечает немолодую пару. Мужчину и женщину приблизительно ее лет.
Седовласый мужчина роется в бумажнике; женщина принимает из рук любезной продавщицы темно-синий, с золотыми буквами пакет.
– Носите с удовольствием. – Девушка-продавщица улыбается.
Женщина отвечает ей сдержанной усмешкой:
– С дорогим, прямо скажем, удовольствием, – и, обращаясь к мужчине: – Дешевле в Милане покупать.
Анна стоит, замерев и потупившись; кажется, она все бы отдала, лишь бы стать такой…
От чарующей картины ее отвлек голос продавщицы:
– Желаете что-нибудь примерить?
Анна обреченно кивает. Нету силы на свете, чтобы заставила ее ответить: нет.
– У вас прекрасная фигура, грех этим не воспользоваться… – Не замечая (или делая вид, что не замечает) Анниного смятения, девушка-продавщица раздвигает платья, висящие на тонких железных плечиках, – словно прокладывает дорогу сквозь плотную толпу свадебных гостей. – Могу предложить коктейльные варианты, обратите внимание на цвета. Куркума, золотая осина… террариумный мох…
– А… это? – Кончиком дрожащего пальца Анна касается чего-то зеленого.
– Капустный… Исключительно живой цвет, поверьте моему опыту, элегантный лук обеспечен…
Запутавшись в овощах, Анна отдергивает руку.
– Мне бы… Даже не знаю, как бы это объяснить… – Она тревожно оглядывается, словно ищет мамочкиной поддержки и помощи.
Но мамочка молчит. Со своей стороны она сделала все возможное, чтобы вооружить свою дочь-ослушницу правильными словами. Непокорная дочь может ими воспользоваться.
Девушка-продавщица терпеливо ждет, пока эта странная, прямо скажем, сомнительная клиентка соберется наконец с мыслями. Чтобы ненароком не выдать свои собственные: «Уж если такие клуши у нас одеваются…» Она отводит глаза.
– Платье на каждый день. – Разумеется, Анна отдает себе отчет в том, что, воспользовавшись мамочкиным словесным арсеналом, она – в глазах этой девушки-продавщицы – выглядит смешно и глупо; но другого арсенала у нее нет.
– Ах, офисный вариант. – Не моргнув глазом, продавщица оборачивается к другой стойке и выбирает что-то светло-серое с серебристой вышивкой по вороту, такое невообразимо прекрасное, что, сняв с себя страшный пуховик (переступив через него как через последнее препятствие, отделяющее ее от новой, преисполненной счастьем жизни), Анна расстегивает блузку – пуговку за пуговкой – отрешенно, как сомнамбула.
Вежливая улыбка ежится.
– Но там… Примерочная кабинка…
Только сейчас, словно узрев свое отражение в зеркале, Анна осознает, что она наделала. Не в силах сдержаться, она захлебывается горючими слезами стыда – плачет навзрыд.
Девушка-продавщица растеряна.
Она кричит, обращая свой истошный крик куда-то в глубину магазина:
– Марьиванна, Марьиванна! – и, не дождавшись ответа, напускается на охранника: – Не видишь, человеку плохо!
– Чо, скорую, што ли? – тот переспрашивает лениво.
– Дверь запри. Черт тебя! Стоит как пень.
Что было дальше, Анна запомнила смутно. Оттуда, из глубины магазина, выплыла какая-то женщина: в одной руке у нее аптечный пузырек, в другой – стакан, который она протягивает Анне:
– Вот. Одним глотком. (Анна покорно проглотила.) Наташа, Люда! Что ж вы, милые, стоите?..
Вслед за этим возникла занавеска, которую кто-то задернул за Анной. Потом – ее старая заношенная юбка (юбку на каждый день Анна снимает сама). Чьи-то умелые руки вдевают ее голову в ворот вышитого платья; чьи-то ловкие пальцы застегивают у нее на шее пуговку.
Поворачивают к зеркалу, и – «Господи, боже мой…» – если бывают на свете чудеса, вот оно: ему не мешают ни безвольно опущенные плечи, ни красноватые, натруженные, испорченные бытовыми химикатами руки (Анна спешит их спрятать, завести за спину). Платье (никто, даже мамочка не назовет это чудо из чудес платьем на каждый день) сидит на ней так, словно это не ткань, а ее собственная кожа, – Анна смотрит и думает: «Неужто это я?»
В ожидании Анны женщина-распорядительница поднимает с пола ее пестренькую, из китайского полиэстера блузку – двадцать лет назад, когда они с мужем, оба инженеры, в одночасье потеряли работу, она возила такие же из Китая; для нее, успешной, самостоятельной женщины, вдовы спившегося от тоски и безысходности мужа, этот жалкий кусочек ткани – русско-китайский иероглиф, означающий их тогдашнее общее отчаяние, ее решимость расшибиться в лепешку, но выкарабкаться. Запах пота, исходящий от этой убогой пестроты, поднимает со дна ее памяти разноголосую невнятицу чужеземной речи, клетчатые сумки, обернутые прозрачной пленкой, – картинки ее челночного прошлого. Держа жалкий ширпотреб на вытянутой руке двумя пальцами, она думает: «Неужто это была я?..»
Анна отрывает изумленный взгляд от зеркала, отдергивает занавеску. Выходит из кабинки.
– Ах, вы не представляете, как это платье вам идет, просто слов нет… Поверьте моему опыту. Будете жалеть, если вещь уйдет… – Приобняв клиентку за талию, женщина-распорядительница ведет ее к трудному решению (от которого, Анна думает, зависит перемена моей участи). – Дороговато, конечно…
Поймав на себе испытующий взгляд распорядительницы, Анна читает в нем сомнение в ее финансовой состоятельности. Это так горько и обидно, что, не взглянув на ярлычок, она перебивает свою обидчицу:
– Да что цена!
– Вот и я говорю: не дороже денег… Не мы для вещей, а они для нас. – Распорядительница деликатно подталкивает Анну к кассе. Нагнувшись, достает из-под прилавка синий фирменный пакет с золотыми буквами и осведомляется деловито: – Оплата по карте или за наличный расчет?
Разумеется, у Анны есть банковская карта, куда дважды в месяц ей приходит зарплата, а в двадцатых числах – пенсия. Другое дело, что расплачиваться картой мамочка не позволяет. Сколько раз пыталась объяснить: это же так удобно и безопасно, – ответ один: сними и спрячь. В железную коробочку, которую мамочка держит у себя под присмотром. Но пусть распорядительница не думает, что своим вопросом застала Анну врасплох. В глубине ее сумочки, в кармашке, есть еще один кусочек пластика, чьи волшебные свойства Анне известны со слов главного бухгалтера. Собственно, Виктория Францевна ей и посоветовала: «Мало ли что в жизни бывает. Откройте. Пусть лежит».
К счастью, мамочка понятия не имеет о тайных возможностях, которые банковская система предоставляет держателям кредитных карт. Единственное, что надо знать, помнить, как таблицу умножения, – четыре заветные цифры. Боясь опозориться, Анна повторяет их про себя.
Чарующее золото букв побуждает ее действовать смелее. Анна старательно нажимает на кнопки. Кассовый аппарат отвечает ей довольным урчанием, означающим, что ее судьба решена.
В подтверждение этого – неоспоримого, свершившегося – факта девушка-продавщица складывает в синий фирменный пакет старые Аннины тряпки – юбку и блузку – и, протянув пакет Анне, произносит заветные слова:
– Носите с удовольствием.
Анна пытается вспомнить, каким должен быть правильный ответ: что-то про дорогое удовольствие и Милан, – но в голове, точно в игровом автомате, крутятся четыре заветные цифры…
Опередив ее на полшага, охранник предупредительно открывает дверь.
Глядя вслед Анне, женщина-распорядительница бросает загадочную фразу: «Вот, девочки, чего только в жизни не бывает!» – и уходит обратно в подсобку, чтобы продолжить то, от чего ее оторвали: переклеивать ярлыки перед тотальной распродажей, которая у них в магазине начинается с завтрашнего дня.
Анна шла к метро, охваченная странным, несообразным с обыденным течением времени чувством – сродни тому, которое испытывала, когда ее, одну из первых в классе, приняли в пионеры; тогда, возвращаясь домой из школы, она нарочно расстегнула пальто, чтобы люди, идущие навстречу, смотрели и завидовали ее новенькому красному галстуку. Сейчас в роли галстука – роскошный фирменный пакет, который Анна нарочно держит на отлете. Равнодушие встречных пешеходов порождает тревожные мысли. Она думает: «Может быть, одного пакета мало?.. Надо что-то еще».
Тут ей на память приходят слова, которые любит повторять владелица парикмахерского салона: «Если голова не в порядке, что ни надень – всё насмарку».
И Анна догадывается: все дело в ее ужасной голове. Махнув рукой на свои дочерние обязанности («Ну что такого-то случится, если мамочка умоется не до, а после завтрака. Тем более по комнате-то ходит. Захочет, и до ванной дошаркает»), она устремляется в противоположную от дома сторону, чтобы воспользоваться преимуществами своей работы «на полставки». Не потом, а именно сейчас.
Во избежание лишних вопросов – а они наверняка бы возникли, явись она в зал в новом нарядном платье, – Анна, запершись в туалете для персонала, переодевается в свое старое (пока она натягивает юбку, ей слышится неприятный запах – мышиный, как на даче после зимы) и, добросовестно исполнив свои обязанности, обращается к суровой заместительнице, обосновав свою непредусмотренную трудовым договором просьбу юбилеем близкой родственницы (материной сестры, тети Тони), куда она якобы приглашена.
Заместительница удивилась, но к Анниной личной просьбе отнеслась по-доброму. Кликнула свободную мастерицу (вернее, практикантку, которую ее хозяйка намеревается взять на освободившуюся ставку, но пока что к ней присматривается) и приказала заняться «нашей сотрудницей»: «Вот и поглядим, на что вы, Светочка, способны».
На распоряжение начальства практикантка откликнулась охотно и с большим энтузиазмом (видно, наскучив работой на подхвате, решила воспользоваться заданием, чтобы показать себя с наилучшей стороны). И, взявшись за Аннину безобразную голову, колдовала над нею добрых два часа, сперва робея и поминутно переспрашивая: «Проборчик где будем делать?.. А челочку куда – направо?» (В ответ клиентка только улыбалась.) Но потом больше не приставала с вопросами, сказала: «Закройте глаза и не подсматривайте», – взяв ответственность за порученное дело на себя.
Когда Светлана, повернув ее лицом к зеркалу, объявила торжественно: «А теперь смотрите!» – и, любуясь делом своих рук, отступила на полшага, Анна едва не вскрикнула: на нее смотрела ее собственная фотография, которую сделали в ателье на Московском, куда она отвела маленького Павлика, – пятнадцать лет назад, а будто вчера; казалось, она даже слышит голос фотографа: «Уж поверьте, в чем в чем, а в лицах я понимаю. Вы красивы. Неброской русской красотой. Как пейзажи Левитана…»
Мать, поглядев на фотографию, фыркнула: «Тебе лишь бы деньги тратить». Анна попыталась возразить: «Фотограф сказал, красивая…» – и в ответ получила: «За деньги чего не скажешь! Кстати, я в твои годы выглядела моложе». Не желая вступать в пререкания, Анна промямлила: конечно, мамочка. Но мать все равно ушла с таким скорбным видом, будто это она, Анна, виновата в ее старости – сократила материн век…
И опять – как в свадебном магазине – начались ахи и охи, к которым присоединилась даже хозяйка: «Вот это я называю – работа! А, девочки? Хоть сейчас на всероссийский конкурс», – и, пригласив зардевшуюся практикантку в кабинет, немедленно взяла ее на постоянную работу – как начинающую, но подающую большие надежды мастерицу, которая своей несомненной одаренностью, уж не говоря об ответственности за порученное дело, напомнила ей, многоопытному мастеру, ее собственную юность, старые добрые времена.
Из кабинета девочка вышла ошарашенная – но разве бывает иначе, если человек о чем-то мечтает, относя исполнение своей мечты на отдаленное будущее, а оно вдруг, как по мановению волшебной палочки, становится настоящим; может быть, другие не поняли, но Анна еще как поняла.
Дождавшись, когда девочка, обслужив своего первого (в новом ее статусе) клиента, заглянет в дальнюю комнату, Анна сказала: «У тебя талант». «Не у меня, – девочка ответила серьезно. – Мы – парикмахерская династия… Меня мама учила. А курсы – это так, для корочки».
Зацепившись за слово «династия», Анна спросила: «Что – и бабушка?» – и по тому, как поплыли темные глаза, а потом – словно спугнутые зайцы – кинулись куда-то в сторону, поняла, что спрашивать не стоило.
Чтобы исправить невольную неловкость, она поспешила сменить тему:
– Хочешь, я кое-что тебе покажу? Закрой глаза и не подсматривай…
Девочка охотно согласилась, даже предложила:
– А давайте, я буду считать. Один, два… – (В который раз за этот долгий день Анна расстегивала постылую блузку.) – Восемнадцать, девятнадцать… – И, пока не услышала: «Можно», – успела досчитать до тридцати.
– Тридцать оди… – Темные глаза взвихрились, но вместо того чтобы ахнуть или охнуть (именно это от нее ожидалось), Светлана, оглядев Анну с ног до головы – вернее, от подола до шеи, восхищенно выдохнула: – Это же… из последней коллекции. – И потом, звенящим от волнения шепотом: – Что ли… украли?!
Ударив по барабанным перепонкам, звенящий шепот закатился за уши, где обычно бесчинствуют сверчки. К ним, шуршащим за ушами, Анна давно привыкла, но не к огульным же обвинениям. Чтобы раз и навсегда поставить зарвавшуюся девчонку на место, она, заглянув в темные глаза (в которых, кстати сказать, плавало отнюдь не осуждение), ответила веско:
– Не украла, а купила. – И, заметив, что в тихом омуте восхищения, словно горячие ключи, вскипают недоуменные бурунчики, потянулась к сумке: – Могу и чек показать.
Только поздним вечером, когда, запершись у себя в комнате, она разглядывала, не веря своим глазам, многочисленные покупки, которыми с девочкиной легкой руки завершился этот день (бурунчики в выразительных глазах мало-помалу улеглись, и девочка, наотрез отказавшись от каких бы то ни было доказательств: «Нет-нет, зачем же, я вам верю», – предложила помочь с обувью: «Тут недалеко. Магазин – чудо, мамина клиентка только в него и ходит», – а заодно и с косметикой; к счастью, волшебная банковская карта действовала безотказно), – словом, только сейчас, открыв коробку с новыми туфлями, которая по своей красоте могла посоперничать с темно-синим подарочным пакетом, а мягкая кожа туфель – с Анниной кожей (и, увы, одержать над нею верх), Анна поняла, что Светлана не хотела ее обидеть, виновато время: нынешнее, в отличие от советского, держится на чем угодно, кроме моральных принципов, – так Анна подумала. И вдруг вспомнила что-то, что ее насторожило, какая-то странность, которую она отметила, но, торопясь скрыть от домашних глаз свои беззаконные покупки, особого значения не придала.
Но сейчас, восстановив в памяти всю ускользнувшую из ее внимания цепочку: «Я пришла, сняла сапоги, нагнулась за тапочками…» – Анна поняла: голоса. Один мужской: глухой и надтреснутый – ей показалось, старческий. Другой женский – ей показалось, молодой. Мысль о том, что мать – одна, в ее отсутствие, – кого-то у себя принимает, поразила Анну до такой степени, что, забыв переодеться в домашний халатик, она направилась выяснять.
Каким бы коротким ни был этот путь, он успел вместить в себя ошеломляющую догадку. Анна остановилась перед дверью, боясь открыть и обнаружить – кого? – неужто тех самых призраков, с которыми мать, пока была в силах, разбиралась (до этой минуты они представлялись Анне размытыми силуэтами: так человеку со слабым зрением видятся люди, если он, близорукий, забыл надеть очки).
Страх боролся с любопытством. Победило любопытство. Анна коротко постучалась и приоткрыла дверь.
Картина, открывшаяся Анниным глазам, шла вразрез с ее нелепыми фантазиями: на диване с планшетом в руках сидел ее сын; мамочка дремала, утонув в глубоком кресле, уронив голову на грудь.
Испытав мимолетное облегчение, граничащее с разочарованием, Анна окинула беспокойным взглядом знакомые с детства вещи и убедилась, что за время ее недолгого отсутствия здесь ровным счетом ничего не изменилось: те же пыльные в дубовых рамах портреты; тот же огромный, в полстены, шифоньер; раздвижной обеденный стол (на Анниной памяти его ни разу не раздвигали); старинное бюро – инкрустированное, на резных львиных лапах (маленький Павлик называл его то печкой, то избушкой на курьих ножках); диван, обтянутый черной кожей, давным-давно растрескавшейся, – все так же пусто и аккуратно: никаких тебе целлофановых мешочков, коробочек и прочего мусора, которым иные старухи усеивают окружающие их поверхности, будь то стол, или тумбочка, или подоконник. Анна собралась было вернуться к себе, запереться на защелку и продолжить приятное общение с новыми незнакомыми вещами – как бы мамочка их ни называла, хоть вещами, хоть тряпками… Как вдруг заметила, что мамочка сжимает в руке обрывок простыни.
Недоумевая: «Пыль, что ли, вздумала вытирать?..» – Анна перевела взгляд на сына, намереваясь объяснить ему, что бабушка не в том состоянии, вернее, в том, в котором никакие ее просьбы не следует выполнять бездумно, тем более такие опасные – представь, какая может случиться беда, если бабушка, забыв о своем немощном возрасте, вздумает вскарабкаться на стул, чтобы дотянуться до портретов, ну и что мы будем делать, если бабушка не удержит равновесия, поскользнется и упадет?.. В потоке слов, которыми Анна должна урезонить безответственного, легкомысленного мальчишку мелькает – как голова одинокого пловца, уносимого волнами, – ее дочерняя обида: никогда мамочка не позволяла ей, родной дочери, вытирать пыль у себя в комнате; следя глазами за плывущей против течения обидой, Анна думает: сколько раз я пыталась отнять у нее тряпку…
Одинокий пловец, с которого она не сводит глаз, мелькнув в последний раз, исчезает в пасти водной стихии.
Забыв о том, как чутко мамочка дремлет, Анна спрашивает громко и раздраженно:
– Павлик, что здесь происходит?
– Где? – Сын сматывает длинный черный шнур, который тянется по полу от дивана к креслу.