– Попрошу побыстрее! Отправляемся, отправляемся…
Он и не заметил, что поезд уже подали. Только по другую сторону платформы, откуда начиналась чужая нем-русская колея. Солдаты, стоящие в оцеплении, расступились.
– Эй, герой! Сопли подотри. – Крутанувшись на тонком каблучке, девица направилась к вагону.
Солдат поднял руку и мазнул варежкой по лицу, будто выполнил ее распоряжение, и теперь смотрел на варежку: в мозгу, прихваченном морозцем, снова боролись две антагонистических идеи – вытереть о тулуп или бог с ней, отмерзнет сама?..
Проводник, стоящий на первой ступеньке лесенки, делал призывные знаки. Дерзкая девица выглядывала из-за его плеча. Ему показалось, проводник усмехается, мол, что с нее взять, захребетница.
Он взялся за металлический поручень: «Все-таки надо ей сказать, предупредить. На этот раз обошлось, но раз на раз не приходится. Мало ли, на кого нарвется…»
Девица, раскрасневшаяся на морозе, поднесла пальцы к губам, чмокнула и махнула рукой. Воздушный поцелуй – нет, он не мог ошибиться! – посланный поверженному противнику, долетел и, обратившись в смущенную улыбку, запорхал по мальчишескому лицу, стирая последние следы родства с гигантской каменной статуей, неколебимо глядящей на запад – выше дальних отрогов Хребта.
Пока он шел к своему креслу, состав успел тронуться. Солдаты, стоящие в оцеплении, медленно уплывали назад. Вслед за ними поплыл огромный лозунг над крышей крайнего барака:
НАРОД И ПАРТИЯ ЕДИНЫ!
На его фоне солдатские фигурки казались маленькими и все на одно лицо – обыкновенное, человеческое, окончательно утратившее сходство с великим прообразом, сжимающим обоюдоострый меч. Чувствуя невнятное разочарование, похожее на уколы совести, он вытянул шею, пытаясь хотя бы напоследок поймать глазами подлинные черты гигантской статуи. Отчаянная попытка удалась: складки шинели, ниспадающей к кирзовым сапожищам… руки, сведенные на груди надежным каменным захватом… тяжкие веки, широко поставленные ноздри, точнее, одна, из которой – он не успел отвернуться, – стремясь к ложбине, прорезающей массивный гранитный подбородок, выплывала гигантская сопля…
Кромешная темнота, в которую, въезжая в тоннель, погрузился поезд, совпала с тьмой, залившей его совесть. Он съежился и зажмурил глаза.
Электрический свет, загоревшийся неожиданно, высветил ряды кресел, металлический столик, в мгновение ока потемневшее стекло, за которым едва различались контуры тоннеля. Успев набрать приличную скорость, поезд мчался, на бегу размазывая по стенам редкие огоньки: желтые, синие, зеленые – еще какое-то время они виделись пунктирными линями. Потом слились.
– Ну всё! Ща жратву повезут. Бабосы готовь.
Порывшись в нагрудном кармане, он достал аккуратно сложенную пятерку: «Больше никаких солянок. Возьму суп с клецками». После ночного конфуза решил не рисковать.
– Не, рубли не принимают, – неугомонная девица рылась в сумочке.
– Как не принимают?.. Тут же наша территория.
– Территория ваша. А деньги наши, – девица хмыкнула. – Ист аус халява. Ауфидерзейн, эсэсэр.
Он погладил лацкан пиджака – ладонь ощутила твердость бумажника, в складках которого скрывалась тощая стопочка рус-марок. Геннадий Лукич предупредил: это – на первое время, остальное получишь по прибытии. Но не объяснил: где и как?
– Чо, с бабосиками плохо? – девица моргала крашеными глазами.
– Не выдумывай, – ответил как положено. И вспомнил клетчатый листочек из тетради: список заказов, составленный Любой, лежал в другом кармане пиджака.
– А то гляди… Могу и подкинуть.
Небрежное сочувствие, которое она себе позволила, подстегнуло гордость. Он встал и потянулся к багажной полке. Крякнув, снял чемодан. Достал объемистый сверток (помимо бутербродов с колбасой мать приготовила куриную ногу, пару яиц вкрутую и соль в тряпичном узелке).
Пихнув багаж на прежнее место, поерошил волосы. В детстве так делала мать: «Терпеть не могу, когда ты такой прилизанный, как мокрый кролик». Сестра Вера хихикала: «Ага. Теперь лучше: как сухой хорек». – «Ну ма-а, ну скажи ей…» – он утыкался в застиранный фартук. «Вера, как же тебе не стыдно, большая девочка». – «Ладно, – Верка соглашалась. – Пусть не хорек. Водяная крыса». – «Не слушай ее, ты у меня самый красивый, вырастешь, все девушки будут твои, только выбирай…» – мать утешала, гладила по голове. Бросая на Верку колючие взгляды, он сжимал кулаки…
– Бр-р! Гадость. Терпеть ненавижу! Он вздрогнул: будто его подслушали.
– Ну эти… туннели, – девица смотрела в окно.
– А мне нравится, – он решил заступиться за строителей, проложивших дорогу сквозь Уральские горы. – Как в метро. Только никаких станций…
– Ты чо, в метро што ли ездишь? – девица смотрела с опасливым изумлением.
– Да, – он удивился, – а что такого-то?
– Там жа желтые.
– Это у вас, – он ответил, чувствуя законную гордость, да что там! – историческое превосходство. – А у нас, если хочешь знать… – собираясь преподать ей хороший урок социального равенства (уж чего-чего, а этого у советских людей не отнимешь, даже Веркин комсомолец, и тот, когда машина в починке, ездит на метро), вдохнул, расправляя грудь.
Секундная пауза, которой девица не преминула воспользоваться:
– Да ладна, не гони. У вас тоже есть. На заводе. Думашь, я не видела?
Он не успел понять, что именно она видела и кого за кого приняла.
К ним подъехала тележка.
– Курица, рыба, мясо?
Давешние проводницы – блондинка и брюнетка, обе приятные. «Но блондинка все-таки лучше…»
– Рыбу, – девица повела носом, достала кошелек, неторопливо расстегнула молнию. – Хотя… Рыба чья?
– Рыба… – проводница-блондинка помедлила, словно не находясь с ответом. – Рыба – наша.
– Курочку возьмите, – проводница-брюнетка пришла на помощь напарнице.
– Ты бы чо выбрал?
– Не знаю… – он задумался. – Скорее, мясо.
– Мясо, – девица тряхнула челкой. – Ага. И кофе. Брюнетка отсчитывала сдачу.
– Курица, рыба, мясо? – блондинка обращалась к нему.
– Спасибо. У меня… – он покраснел и покосился на объемистый сверток.
– Может быть, кофе? Мотнул головой, краснея все гуще. Девица поглядывала насмешливо. Тушуясь под ее взглядом, он переменил решение:
– Кофе – да, пожалуй.
– Сахар, сливки?
– Нет-нет, – заторопился. – Просто черный.
– С вас четыре рус-марки. «Это же…» – немеющей рукой он полез в карман пиджака, пытаясь перевести в рубли.
Небрежно отсчитав сдачу – пять серебристых монеток, каждая из которых, по мнению его сестер, тянула на полноценные колготки, прочные, не то что наши, не успеешь натянуть – стрелка, потом возись, поднимай; или две банки растворимого кофе в гранулах, – проводницы отбыли в следующий вагон.
Он сидел, понуря голову, чувствуя себя растратчиком семейного бюджета.
Впредь будь осторожней, Алеша. А главное, внимательней.
«Да уж буду», – дав обещание своему внутреннему голосу, он потянулся к свертку. Развернул верхнюю газету, потом кальку, заляпанную жирными пятнами.
– Терпеть не могу мороженую. Ваши вечно морозят, – девица хрустела прозрачным пластиком. – Мясо ищо ладно. А рыба…
– Какая гадость эта ваша заливная рыба, – он улыбнулся, ожидая ответной улыбки.
– Заливная? – сладив с верхней коробочкой, девица достала еще одну – белую, обернутую фольгой.
– Ну… – ему показалось, недослышала. – Ипполит, Третья улица Строителей…
Ни малейшего отклика. Словно и понятия не имеет о фильме, собирающем у телевизионных экранов миллионы его соотечественников. «Да знает она все! Наверняка придуривается», – но решил подыграть.
– Ты еще спроси, что такое… – выбрал самое нелепое, что только можно себе представить, – салат оливье.
– Оливье… Францёзише кюхе? – она вспоминала, морща лоб.
С тех пор, как судьба свела их в одном вагоне, он устал удивляться. Но теперь, прислушавшись к себе, понял, точнее, ощутил, всю глубину пропасти, зияющей между ним и его случайной попутчицей, живущей совсем в другой стране. Машинально облупив крутое яйцо, взялся за узелок с солью. «Ну да, в другой. Тоже мне, открытие…» – тряпичный узелок никак не развязывался. Дома вцепился бы зубами. Но здесь, в поезде, неловко.
– Проблем? – девица протянула руку. Он пожал плечами:
– Ну, попробуй.
– Да чо тут! – подцепила узел длинным синим ногтем (едва успел подумать в рифму: лак-вурдалак): – Вуаля!
– Ловкость рук и никакого мошенства, – похвалил великодушно. – Всё. Уговорила. С сегодняшнего дня начинаю отращивать. Как у китайских мандаринов. – Растопырил пальцы, в глубине души надеясь, что она переспросит. И он возьмет наконец реванш – поразит ее воображение красочным и подробным рассказом. Мысленно пробежал глазами работу, которую писал на третьем курсе. Даже иероглиф вспомнил: 官.
– Знаешь, кто такой – мандарин?
– Манда… рин? – она повторила кисло и сморщилась. – Ты чо, спятил? Тут же… люди!
– И что? – он оглянулся. – Пусть послушают, в конце концов, долгая история мандаринов…
– Да тихо ты!
Он вынужден был замолчать. Недоумевая: «Какая муха ее укусила? – развернул пергаментную бумагу – обертку из-под маргарина, в которую мать упаковала курицу. – Что я такого-то сказал?..»
Между тем его спутница тоже сорвала фольгу. Не приступая к трапезе, внимательно изучала содержимое коробочки:
– Ты чо, правда мясо любишь?
Решив никак не реагировать, он облупил и круто посолил второе яйцо. Жевал молча и сосредоточенно, чувствуя, как ходят скулы. «Пусть помучается. Если не умеет себя вести…»
– А я курицу, – девица отставила нетронутую коробку.
– Вот бы и выбрала, – все-таки не выдержал, ответил сухо.
– Это ты выбрал! – она говорила громко, на весь вагон. Эти, с ребенком, вряд ли. Но пожилые наверняка услышали.
Он обтер губы и дал волю раздражению:
– Как мне – так тихо. А тебе, значит, можно! Проводник, проходящий мимо, покосился в их сторону.
– Слышь, – девица не унималась, – а давай махнемся. Тебе – мясо, а мне курицу.
Проводив глазами синюю железнодорожную форму, он подвинул к ней куриную ногу:
– Пожалуйста, угощайся. Прости, что не предложил раньше…
– Ушел? – она спросила шепотом.
– Кто?
– Ну, этот, – девица мотнула подбородком. Синяя форма маячила за стеклянной дверью. Не понимая, к чему она клонит, он кивнул.
– Ладно, не злись, – она заговорила нормальным голосом. – Мандарин, натурал – лично мне фиолетово. У меня и друзья из этих. А чо, клёвые парни. Тока болтать-то чево? Потом ходи, объясняй, на рожи ихние любуйся, – она передернула плечами. – Бр-р-р!
«Натурал? Ах, вот оно что…» – ему стоило больших усилий, чтобы не рассмеяться.
Оторвав замасленный газетный угол, осведомился строго:
– Ручка есть? – Лучший метод домашней конспирации. Так считают его сестры. Вечно перебрасываются записками. Однажды, пришлось к слову, поинтересовался мнением профессионала. «Да, записки – самое эффективное. Все остальное – вчерашний день, – Геннадий Лукич подумал и уточнил, – с технической точки зрения». Получив авторитетное подтверждение, он почувствовал гордость за сестер: никогда не верили – ни в снятую телефонную трубку, ни тем более в открытый водопроводный кран.
Думал, его попутчица удивится, но она кивнула понятливо и полезла в сумочку.
«Китайский мандарин – просто чиновник».
Он полагал, прочтет и рассмеется. Ничуть не бывало. Порвала на мелкие кусочки:
– Ага, классная отмазка. Думашь, в гестапо идиоты?
– Но послушай, – он попытался вернуть ее в пространство разума. – Если бы что-нибудь политическое. На худой конец книга… И курица стынет…
– Да на хер мне твоя курица! – девица буркнула и уставилась в окно.
На этот раз он разозлился не на шутку. Решительно взялся за куриную ногу. Не обращая внимания на приличия, обглодал до костей, запил остывшим кофе и, свернув в газету остатки трапезы – «Завоняется, лучше сразу выбросить», – направился в тамбур.
«Ну и где у них тут?..» – в поисках мусорного ящика обежал глазами серые стены и, помянув недобрым словом конструкторов, использующих любую возможность, лишь бы обескуражить нормального человека, решил дождаться проводника.
За стеклом, потеющим снаружи, плыли толстые – с его руку – шланги, напоминающие стебли лиан. Хитросплетения бесчисленных проводов то сходились, то снова разбегались, покрывая стены тоннеля замысловатым узором, пока не зарябило в глазах.
Прокладывая тоннель, проходчики вынули тысячи кубометров грунта. «Каждый из которых, – он сосредоточился на главном, – оплачен кровью отцов».
Собираясь в дорогу, думал об этом неотступно, пытался представить, что он почувствует, когда окажется в этом подземном царстве: запоздалую боль, горечь потери, светлую грусть? «Ну вот. Я здесь. А там, наверху… наверху…» – пришпоривал снулые чувства – казалось бы, здесь, в земле, где лежат отцы и деды, они должны стократ обостриться…
– Желаете воспользоваться? Ватерклозет свободен. Сбившись с натужных мыслей, он обернулся на голос.
– Я… нет… Мусор, – кивнул на газетный сверток.
– Желаете выбросить? – проводник нажал на кнопку. Из щели, открывшейся в стене, пахнуло ветром и холодом. Замерев на мгновение, словно раздумывая, сверток канул вниз. Под днищем что-то заскрежетало. И в то же мгновение скрежет смолк.
Трагическая история с якобы погибшим человеком получила рациональное объяснение: наверняка старший пограничник, нажавший на кнопку, выбросил какой-то мусор. Мешок с красными прорехами – плод его разгулявшегося воображения. Поэтому девица и насмешничала, болтала про дрезину, собирающую человеческие ошметки.
Прежде чем вернуться на свое законное место, он благодарно кивнул проводнику.
Вырвавшись из тоннеля, состав сбрасывал скорость. Промелькнула высокая постройка, похожая на водонапорную башню. За ней пробежало что-то одноэтажное: не то сарай, не то будка путевого обходчика. «Ну все. Их граница. Сейчас…» Ладони взмокли, стали липкими. Хотел достать носовой платок, но, покосившись на попутчицу, передумал. Украдкой вытер руки о штаны.
За окном уже плыла платформа, обрамленная низкими строениями, напоминающими бараки, – но не бревенчатые, а цементные. Самый высокий выделялся огромным лозунгом:
ФОЛЬК И ПАРТАЙ ЕДИНЫ!
Словно делал шаг вперед. Вдоль бараков тянулась цепочка солдат с автоматами. «Совсем как наши, – но одернул себя: ничего общего. – Во-первых, тулупы. У наших – белые…» Платформа, дрогнув напоследок, замерла.
Он смотрел с любопытством, отмечая отдельные детали, еще не сложившиеся в цельную картинку: окна, забранные решетками, глухая серая дверь. Два солдата, несущие караул, – черные тулупы, ушанки, в руках короткие автоматы, – расступились, давая дорогу.
Из приземистого строения, похожего на здание провинциального вокзала, выходили люди в форме: гнутые фуражки с кокардами, черные кожаные пальто, повязки на рукавах. Чужие пограничники, будто сбежавшие из учебника по военной истории, шли по платформе мимо его окна.
Девица полистывала журнал. Сам он сидел как на иголках, не смея ни обернуться, ни тем более выглянуть в проход.
Знакомый треск раздался минут через двадцать.
«Эти, с ребенком… Ага, теперь пожилые…»
– Коффер. Дер блауе. Ваш?
Пожилой голос ответил неразборчиво. Он подумал, попросят открыть, но вспомнил: черных не досматривают.
Впрочем, за свой багаж он тоже мог не волноваться. Досматривали сегодня утром. Пришлось отстоять очередь в специальный павильон. Руки в белых перчатках рылись, перебирая рубашки, трусы, майки. Все новое, ненадеванное. Но все равно чувствовал себя неловко, будто стоит перед ними голый. «Так. А это – что?» – «Научная работа, моя…» – «Петр Василич!» – женщина в форме кого-то окликнула, видимо, старшего по смене. Глянув в лицо начальника, рябоватое, будто осыпанное оспинами, он пожалел, что прихватил с собой карточки, пошел на поводу у многолетней привычки. «Дело в том, – старался говорить спокойно, – что я – китаист. Это „И-цзин“. Книга, специальная… – хотел перевести на сов-русский, но как назло выскочило из памяти. В самый неподходящий момент. Рябоватый таможенник внимательно читал верхнюю карточку. – Понимаете, – он начал снова, надеясь, что русское название вот-вот вернется. – Гексаграммы. Символ, число, толкование. Все дело в сочетании линий. Если надо, я могу объяснить…»
«Тамара Михална, пропустите», – таможенник сделал знак рукой.
Трепеща от радости: «Обошлось, обошлось…» – он подхватил распяленный чемодан и оттащил в сторону. Сидя на корточках, возился с коварными молниями. Старший таможенник выговаривал своей подчиненной: «Дивлюсь вам, Тамарочка. И чему вас только учат! И-цзин – Книга Перемен… (Изумившись: надо же, знает! – он навострил уши.) Китайская классика. Образованный человек обязан иметь представление…» – «Вам-то хорошо, Петр Васильч! У вас университет за плечами…»
Выходя на платформу, он гордился своей страной. Даже на таможне у нас работают образованные люди, выпускники университетов. «А тетка – провинциалка. И говорит с дальневосточным акцентом. Эти, с востока, пробивные: понаехали…»
За спиной щелкнуло.
«Ну вот, – сердце упало и разбилось. – Теперь мы».
– Попрошу документы. – На него смотрело надменное лицо. В иных обстоятельствах сказал бы: породистое.
Листая странички его паспорта, офицер едва заметно морщился, будто не верил ни единому слову.
Электронное устройство, висевшее на запястье, бормотало, подзуживая.
– Имя, отчество, фамилия? – породистый пограничник говорил с сильным нем-русским акцентом.
– Руско. Алексей Иванович Руско. Электронная тяпка хмыкнула.
– Год и место рождения?
– Тысяча девятьсот пятьдесят седьмой. Город Ленинград.
Повисла долгая пауза, в продолжение которой электронная тяпка жевала его паспортные данные. Наконец выплюнула, недовольно урча.
– Цель въезда в Россию?
– Научный и культурный обмен. Ждал, что прикажут открыть чемодан, но офицер возвратил ему паспорт:
– Счастливого пути, – сопроводив пожелание коротким взмахом: рука переломилась в локте, вялая кисть откинулась назад, точно собралась прихлопнуть назойливую муху, но в последний момент передумала.
Этот жест, запрещенный на всей территории Советского Союза, он видел только в кино.
Проверив документ его попутчицы, офицер упустил еще одну муху и направился в следующий вагон.
Осколки сердца склеились. «Да что я, в самом деле! – стало стыдно за себя. За страх, с которым не сумел сладить. Хотя знал, был уверен – заграничный паспорт подлинный, выдавали в ОВИРе на общих основаниях. – Именно что на общих…» Кто их разберет, этих овировских теток, вполне могли перепутать, тиснуть не ту печать или запамятовать какую-нибудь важную закорючку. Лучше, если паспорт готовят «документальщики» – специальная служба, отвечающая за изготовление документов прикрытия. Работают на совесть, не допускают осечек…
«Главное – дело сделано. Я – за рубежом», – с чувством выполненного задания поглядел в окно.
– Ну и где ваш солдат? – за пережитыми треволнениями совсем забыл о размолвке. Тем более, если разобраться, в дурацкой истории с мандарином девица испугалась не за себя – эта мысль окончательно растопила ледок.
– Там, – она ткнула пальцем куда-то в сторону. Он выгнул шею, надеясь высмотреть гигантскую фигуру со шмайсером – символ сопредельной державы. Но видел только деревья. Сосны, растущие у подножия, стояли сомкнутым строем – в полный рост. Те, что успели забраться повыше, гнулись под ударами ветра. Ветер, в этих местах главный союзник Советской армии, лупил по врагам прямой наводкой: вечнозеленых фашистов, рискующих штурмовать господствующие высоты, отбрасывало назад взрывной волной. «Ага, – подумал мстительно. – Так вам! Так!»
– Не, – девица покачала головой. – Отсюда не видать.
– Жаль. А я-то надеялся, – он придал голосу оттенок иронии. – Взглянуть хотя бы одним глазком.
– Чо одним-то? – она откликнулась в своем репертуаре.
На этот раз он решил не потворствовать ее незнанию сов-русских народных выражений.
– Как – чего? Двумя страшно. Сама говорила: если что, тра-та-та-та-та-та… – хотел улыбнуться, но отвлекся на пограничников.
Они шли по платформе плотной спаянной группой. Человек шесть. Теперь, когда в паспорте стояла въездная отметка, их черная форма больше не казалась зловещей. Даже наоборот… Будто снимают кино.
Мать одноклассника работала на «Ленфильме». Она и организовала экскурсию.
«В фашистском логове. Дубль семнадцать», – хлопушка щелкнула плотоядно.
По узкому длинному коридору шел фашистский офицер: левая рука висела неподвижно, правой он давал короткие отмашки…
«Да наш это, наш. Разведчик, – мать одноклассника жарко шептала их учительнице: – К празднику, к Дню победы. И премьера назначена. Не знаю, как и успеют…»
«Снято, все свободны», – женщина-режиссер, сидящая на возвышении (сперва он и не заметил), махнула рукой. Воспользовавшись дарованной свободой, советский разведчик вышел из павильона и присоединился к фашистским офицерам.
Он замер, начисто позабыв, что может отстать от своих. Ждал, когда тот пойдет обратно. Чтобы снова увидеть эти короткие взмахи: правой! правой! – от которых загоралась кровь. Смотрел, не в силах оторвать глаз, чувствуя жаркий кровоток, будто его правая рука силилась перенять энергичную отмашку фашиста, маскирующую сердце героя-патриота. Горячее, как у Геннадия Лукича. Среди курсантов ходили упорные слухи, будто после войны их шеф служил советским резидентом. В глубине души он верил. Даже представлял своего пестуна в эсэсовской черной форме: вот он идет по коридору гестапо, слегка прихрамывая (хромота осталась с войны), делая короткие отмашки – правой! правой! – как этот неизвестный, но запавший в память актер, так и не шагнувший на экраны родной страны. Видимо, создатели не успели к сроку. Или фильм почему-то запретили…
Солдаты, несущие караул у серой двери, вытянулись во фрунт. Прежде чем войти в здание вокзала, фашистские пограничники расступились.
И тут он увидел парня. Светловолосый, почти его возраста. Парень обернулся, словно что-то почувствовал.
«Наш или захребетник?..»
Этого он не понял. Споткнувшись, будто его толкнули в спину, парень исчез в дверях.
Высокий офицер задержался, что-то объясняя караульному. Прежде чем поезд тронулся, он успел разглядеть эмблему на рукаве: «Череп. Мертвая голова. Да это же… СС», – и окончательно осознал, где он оказался: в фашистском логове – как тот неизвестный герой, чью походку он запомнил на всю жизнь.
Платформа дрогнула и поплыла.
Уплывало все: приземистое здание, похожее на вокзал, череп, сияющий белозубой улыбкой, солдаты со шмайсерами – точно слепые, вперившие глаза в пустое пространство, синяя будка, занесенная снегом…
Остался только взгляд: темный, подернутый… – «Чем? Страхом, злостью, отчаянием?» – он смотрел на белые сугробы, упорно пытаясь подобрать нужное слово. Будто сценарий фильма, в котором не безвестный актер, и даже не Геннадий Лукич, а сам он играет главную роль советского разведчика, с этой минуты зависит только от него.
В снежной дымке растворялись последние контуры Хребта.
«Не забывай: не дома. Ты у них, в России».
Тайга, с советской стороны границы сбитая в сплошную вечнозеленую массу, заметно поредела, уступая жизненное пространство зоне смешанных лесов. Над голыми лиственными деревьями торчали острые верхушки елей. Их перемежали сосновые кроны, раскидистые, как шалаши.
В детстве они играли «в партизан».
Как и полагается на партизанской войне, остро стояла проблема с оружием. Ружья, вырезанные из деревяшек, – на весь отряд их было два: по числу живых отцов. У остальных палки. Эти двое и стали главными. Пашка и Серега. Командир и комиссар. Однажды Пашка сказал: с той стороны полно автоматов и винтовок. В земле остались. Бери и копай. У матери был день рождения, вечером пришли гости – две женщины из соседнего барака. И что его дернуло? Вдруг, ни с того ни с сего, ляпнул: «Жалко, мы не там, за Хребтом». Мать несла миску с вареной картошкой – охнула, хорошо, тетя Галя не растерялась, полезла под стол, вторая соседка за ней: «Ничего, ничего, к счастью», – ползали, собирали картошку в мундирах: пыль сдул и ешь.
Мать схватила за руку, потащила за занавеску: «Сиди и молчи. А то прибью». Потом, когда соседки ушли, просила прощения, мол, нельзя, и себя и нас погубишь, ладно – все свои, а если б чужие…
Вместо взрывчатки использовали кусочки коры – складывали один на другой, перевязывали обрывком шпагата. Когда игра заканчивалась, прятали обратно в схорон. С чем, с чем, а с корой перебоев не было. Кругом лес, ходи да подбирай. Главная проблема – шпагат. Пашка, командир отряда, ругался на чем свет стоит: «Вот сволочи! Обещали по ленд-лизу. Ну, – картинно разводил руками, – и где их поставки?» Как-то раз явился довольный. Вытащил из-за пазухи, подмигнул: прижучил, мол, союзничков. По нынешним временам – ерунда, метра два, но тогда казалось – невиданное богатство. Скорей всего, выпросил у отца. Отец – бригадир. Безногий. Женщины из его бригады смеялись: зачем ему ноги! Бригадиру главное голова.
Однажды – насмотревшись военных фильмов, по воскресениям крутили в клубе, – приволок брусок хозяйственного мыла: у матери были свои схороны. Сгрудились, щупали по очереди. Серега-комиссар ковырнул пальцем: ух ты, зыкинская взрывчатка! Ну ты – молоток, представим к ордену. Идею с орденом Пашка не поддержал. С Серегой они вечно были в контрах: всё, что предлагал один, другой принимал в штыки. Но в тот раз Серега все-таки настоял. Вылазку назначили на завтра. По справедливости его тоже включили в боевую группу: незаметно подобраться к насыпи, сделать подкоп, заложить взрывчатку под рельсу. Когда покажется поезд, подпалить шнур и – назад, в лес.
Мать хватилась месяца через два, когда развезло дороги. Плакала: без мыла нельзя, завшивеем. Раньше никогда не плакала, по крайней мере, при нем. Сперва молчал, но потом не выдержал. Признался. Мать вскочила с табуретки: пошли! Ходили вдоль грунтовки, ковыряли палкой. Конечно, ничего не нашли. Но орден – кусочек коры с дырочкой – он носил еще долго. Днем вешал на грудь, привязывал к пуговице, ночью прятал под подушку: к весне высокая правительственная награда рассыпалась в прах…
За окном бежали голые пустоши, будто деревья, выполнив боевое задание, спешным порядком отошли на безопасное расстояние от насыпи. Хотя старые железнодорожные ветки проложены севернее, – он вспоминал названия населенных пунктов, связанных с партизанским движением. Пермь, Соликамск, Березняки. Последние взрывы рельсовой войны прогремели в начале пятидесятых. Но все равно невольно прислушивался, будто время неведомым образом могло откатиться назад на три десятилетия – рвануть со страшной силой, изгибая жесткие сочленения поезда в чудовищном эпилептическом припадке…
Однако поезд, набравший расчетную скорость, скользил ровно и бесшумно – как на воздушной подушке.
Сколько ни вслушивался, так ничего и не расслышал: даже стука колес.
«Паразиты-захребетники! Что-что, а дороги делать умеют…» Всего в нескольких километрах от этой, прямой как стрела, осталась старая довоенная железка. Транссиб. Когда проект сверхскоростного сообщения существовал только на бумаге, советские инженеры предлагали ее отремонтировать, приспособить под новые нужды, но нем-русские специалисты доказали с цифрами в руках: переделывать дороже. За последние годы Транссибирская магистраль окончательно пришла в упадок, рассыпалась. «Жаль, что наши согласились», – здесь, в поезде, как-то особенно остро чувствовалась эта утрата: Великий Сибирский путь – символ некогда единой и неделимой Российской империи. А после революции – единой советской страны…
Его попутчица, кажется, спала.
Скорей всего, и он задремал. Потому что не заметил, когда исчезли деревья. Теперь по обеим сторонам дороги тянулась вязкая равнина – ее очерчивали линии лесополос. После XXI съезда их свели на корню. Считалось, что этот способ борьбы с буранами придумал лично товарищ Берия. Но лет через десять посадили заново, уже в безличном качестве бесспорного достижения интерсоциализма.
За сплошной сеткой заграждения изредка мелькали населенные пункты, застроенные рядами одноэтажных бараков. «Прямо как наши», – подумал с нежностью, погружаясь памятью в детские годы, где остались такие же серые односкатные крыши. Узкие окна, едва пропускающие свет. Бревна, не спасающие от ветра. Зимой щели приходилось забивать: паклей, старыми тряпками, клочками ваты – выдергивали из сгнивших от сырости одеял. Окно над его нарами мать закладывала подушкой. Он привык спать на голом матрасе, не знал, что бывает иначе. Сотни тысяч эвакуированных. Для местных непонятное слово. Местные говорили: выковыренных.
Мать рассказывала: «Привезли, высадили на снег. Мужчин не хватало. Но, знаешь, мы и не разбирали: мужчина, женщина… Работали на равных», – этим обстоятельством она как-то особенно гордилась. Сперва расчищали участки: рубили, корчевали, сжигали пни. Первые бревна пошли на бараки. Это потом их свозили к рекам. Самая почетная профессия – сплавщик. С началом Великих строек – каменотес. В новые времена мальчишки играли «в строительство». Детские игры отражают взрослую жизнь. На вопрос: ну, что вы сегодня делали? – дети тех лет отвечали: строили Москву и Ленинград.
В его памяти этих строительных игр не осталось. Только те, прежние: «в наших и фашистов», в которых мальчишки менялись местами, как судьбой. Наши оставались бессмертными. Умирали фашисты. И головастики. Было время, теперь стыдно вспоминать, жарил их на костре, в консервной банке, будто для кошки, на самом деле – хотел узнать, как это, когда умирают не понарошку, а взаправду. Смотрел, как головастики подгорают с боков, но все равно скачут, прыгают. Однажды ночью пришла соседка тетя Маша, мать ее утешала, а тетя Маша все равно плакала: «Не могу, не могу больше… Жить… в этом аду».
В детстве он думал: ад – такое специальное место, где трудно, но можно жить.
После переезда в квартиру мать старалась забыть. Если и вспоминала, изредка, от случая к случаю: «Первые годы транспорта не было. На работу ходили колонной. Будто заключенные. Тяжело. Особенно осенью и весной: грязь, месиво. Идешь, а оно липнет. Ноги как гири». Скажет и замолчит – будто надеется, что сын, не заставший самых тяжких лет, сумеет их вообразить. Последнее время заговаривала все чаще, но, он заметил, с какими-то новыми интонациями: «Грязь, месиво, а люди идут и улыбаются: ничего, все будет хорошо, самое страшное кончилось – главное, не бомбят»…
Его попутчица проснулась. Сидела, равнодушно поглядывая в окно. «Уж ей-то точно не пришлось. В хоромах небось выросла…»
– А здесь еще живут?
– Не-а, – она мотнула головой. – Таперича нет.
– Знаешь, – вдруг захотелось рассказать, поделиться. – Мы ведь тоже жили в бараках. Хорошо. Особенно летом. Палисадники, цветы…
Сестры рассказывали, самую красивую клумбу разбили у Дома культуры, под портретом Сталина. Этого предателя и агента вражеских разведок он уже не застал.