Товарищ Мо Цзы, маленький сморщенный человечек (на русский лад – Моисей Цзынович; Моська – по-школьному: не только за сходство с пекинесом, но и за дружбу с физкультурником. Белояр Рюрикович – бывший тяжеловес, гора мышц, человек-слон). Моисей Цзынович преподавал китайский в старших классах: жидкая бороденка, точно рвали, да недовырвали; кланялся как ванька-встанька; когда пугался, прикрывал рот ладошкой, будто опасаясь неосторожного слова – шустрого воробья. Вылетит – не поймаешь, как в тот раз, когда Васька Малышев спросил: «Моисей Цзынович, а вы бывали в Тибете?» – как раз накануне проходили по географии. Моська испугался, хотя, казалось бы, что здесь такого: подумаешь, Тибет…
Обретался в школьном общежитии – директриса выделила комнатку, маленькую, метров шесть. Моськины личные вещи помещались в картонном чемодане. Все остальное казенное: стол, кровать, тумбочка, два стула. Особо любопытствовавшие пользовались замочной скважиной. «Ну, чего он там?» – «Ничего. Читает». Через год выяснилось: читает, но не всегда. Иногда раскладывает карточки.
Долго отнекивался, тряс бороденкой, но потом все-таки объяснил. В мире противоборствуют два начала: темное (инь яо) и светлое (ян яо). Все изменения как в личной, так и в общественной жизни объясняются их противостоянием.
«Мозно предсказать любые, самые слозные, изменения, – раскладывая карточки, Моська бормотал на своем смешном русском, пришепетывая, но в то же время словно напевая. – Но это – лелигиозный идеализм. Плимитивная диалектика, отлазающая стремление класса рабовладельцев любыми средствами уделзать свое господство». Последние слова товарищ Мо Цзы произнес твердо, почти не пришепетывая, завершив предостережение цитатой из Энгельса: о притяжении и отталкивании противоположностей, которые в определенный момент обязательно сливаются, образуя новую сущность. Или что-то в этом роде – никто особенно не вникал. Девчонки теребили карточки:
«Моисей Цзынович, а вы на что гадаете? А правда исполнится? А нам – можно?»
Моська моргал испуганно. Как всегда, когда сразу много вопросов.
Девчонки гадали на счастье и несчастье. Радовались, когда выпадала гексаграмма «сянь» – три нижние линии символизируют молодого мужчину, три верхние – молодую женщину: все вместе это означает «встречу мужа с женой». Парни попробовали и бросили: слишком сложно и туманно. Он держался до последнего, но потом тоже забросил. Если бы не дипломный проект, позже, в университете, старые гадальные карточки так и валялись бы в столе.
Хотя не так уж и сложно, скорее витиевато – но у китайцев это в обычае. Моська терпеливо объяснял: мало знать значения отдельных слов. Наступишь на иней, близок крепкий лед – казалось бы, описание природы, а толкование совсем другое, оно написано на обороте, но Моисей Цзынович не поворачивал, помнил наизусть: Едва придет беспокойство, как за ним нагрянет беда. Кто-то, кажется Валька Скоков, спросил: «Ну и что тут такого? Взять русские пословицы: Сколько волка ни корми… – тоже не про волков». Моська закивал, будто соглашаясь. Потом-то убедились: по сравнению с русскими пословицами китайские – темный лес.
То, что в школьном просторечии называлось карточками, на самом деле И-Цзин, великая «Книга Перемен». Философские взгляды, изложенные в этой древней книге, можно определить как стихийную диалектику и ранний примитивный материализм. Когда выбрал тему диссертации, он подробно изучил все исторические обстоятельства.
– Представления о темном и светлом началах возникли и получили дальнейшее развитие при династиях Шан и Чжоу. Истоки этих представлений связаны с наблюдениями за природой: темные и светлые начала рассматриваются как свойства, внутренне присущие материальным предметам и вещам. В древности считалось, что их противостояние вызывает развитие и изменения. Лишь со временем эти рассуждения приобрели более широкий смысл, превратившись сперва в философские категории, а позже в инструмент управления государством. Тогда Чжоуский правитель Чэн-ван и учредил должности трех высших чиновников: великий учитель, великий наставник и великий пестун – их служебные обязанности заключались в рассуждениях. Вывод, который уже тогда был сделан: самый эффективный способ управления государством – гармонизация темного и светлого начал.
– Ишь ты! А я-то полагал, это мы, грешные, придумали. Оказывается, умные люди жили и до нас. – Геннадий Лукич очень заинтересовался его темой. – Ну-ну, продолжай.
– Чэн-ван был первым, кто приказал гадать по «Книге Перемен». В то время рабовладельческий строй переживал период упадка…
Шеф слушал внимательно, даже делал пометки у себя в блокноте:
– Рабовладельческий – понятно. И без китайцев знаем. Скажи-ка: а что они понимали под гармонизацией?
– Мой учитель, Моисей Цзынович, говорил: нет ничего темного, что не может стать светлым; нет ничего светлого, что рано или поздно не становится темным, – вдруг почувствовал неприятное томление в желудке. Будто сболтнул лишнего. «Да нет, – поспешил себя успокоить. – Вроде бы…»
Казалось, шеф не обратил внимания:
– Значит, все-таки слияние… – Геннадий Лукич произнес едва слышно, почти про себя. Потом засыпал вопросами: каким образом это происходит? При каких условиях? Можно ли ускорить процесс?
– Да я и сам не все понимаю, – он решил: лучше признаться честно. – Проблема в том, что приходится работать с подлинниками…
– Как? – Геннадий Лукич удивился. – Разве не существует переводов?
– Нет-нет, – он заторопился. – Конечно. И даже несколько, но очень уж неполные. Особенно комментарии: понимаете, у китайцев много разных школ. Одна противоречит другой… В общем, трудно. Хотя, я слышал… – он вдруг споткнулся.
– Ну-ну, смелее.
– До войны… Говорят, существовала одна рукопись. Но в тридцать седьмом…
– Фамилия? – шеф не дослушал про тридцать седьмой.
Пришлось объяснять, что не помнит, в каталоге Публички этот автор не значится.
По дороге домой вспоминал сморщенную ладошку, которой прикрывался Моська: неужели все-таки подвел старого учителя?.. Вечером – улучил момент, когда мать вышла из комнаты, – спросил: «Один человек сказал: нет ничего светлого, что рано или поздно не становится темным. Как думаешь, ему ничего не будет?» Люба пожала плечами: «Смотря какой человек. Ты, что ли?» Покачал головой. «А кто при этом присутствовал?» – умная сестра как всегда зрила в корень. «Да так, многие… – Дома про Геннадия Лукича не знали. Шеф предупредил, не надо болтать лишнего: враги человека – домашние его. Видимо, пошутил. – Вот ты, если бы услышала, как бы это поняла?» – «Не знаю, отстань!» – Сестра стояла у шифоньера, прикладывала к голове недовязанную шапочку. Свяжет и распустит, как Пенелопа, только непонятно, кого ждет. «Люб, ну мне правда надо». – «Как-как? Да как угодно. Например, докторская колбаса: раньше была вкусная, а теперь… Или, вон, – ткнула пальцем в зеркало. – Круги под глазами. И, заметь, темные». – «А раньше были светлые?» – подпустил шпильку. «Раньше вообще не было».
Слава богу, обошлось. Теперь, лежа в темноте, он думал: вернусь, надо навестить Моську. Не из-за той истории. Рассказать про диссертацию – пусть старик порадуется. А еще про Китай: мол, ездил, видел своими глазами. Наверняка тоскует по родине…
Самое удивительное, та рукопись нашлась. Уже через неделю.
– Прошу, можешь использовать, – Геннадий Лукич протянул картонную папку. – Признаться, я тоже пробежал. Шелухи много, но в остальном китайцы – молодцы. Надо же, слияние темного и светлого… Главное обосновать теоретически, а практика приложится. Как у Ленина, а?
Осторожно развязывая папку, подумал: у Ленина вроде бы наоборот, практика – критерий истины.
– Но тут же… – на титульном листе фамилия переводчика была замазана черной тушью. – В диссертации полагается делать ссылки. А здесь…
– Слушай-ка, – шеф спохватился, – а ведь я так и не пообедал. Догадываюсь, что и ты. – Снял телефонную трубку. – Алевтина Дмитриевна, голубушка, организуйте-ка чаю с бутербродами. На двоих… Нет-нет, это лишнее… Колбаска – замечательно… Любишь докторскую колбасу?
Он кивнул неуверенно.
– Теперь о главном. Наша сила в единстве: нефтяники, сталевары, железнодорожники, горняки, проходчики, долбившие мерзлый грунт, и те, кто работал на приисках, и ученые, и солдаты Советской армии… Чьи-то фамилии мы знаем, другие – их имена неизвестны, но все они сделали великое дело: удержали страну. Спасли от окончательного распада…
«От окончательного распада…» – за этими словами ему почудилась бездонная правда, которую затушевывали привычные победные реляции, навязшие на зубах.
Женщина в кружевном передничке и с белой наколкой в волосах внесла поднос, прикрытый бумажными салфетками:
– Снять, Геннадий Лукич?
– Спасибо, я сам. Кстати, как ваша дочь, выздоравливает?
Женщина заговорила про больницу, что-то про операцию и лекарства, шеф кивал сочувственно, спрашивал, не надо ли вмешаться. Он не слушал, почему-то вспоминал того старика: довоенный знакомый матери – изредка навещал ее по старой памяти. Давно, еще в детстве. Потом исчез.
С этим стариком мать вела особые разговоры. Однажды, когда речь зашла о пропавших фотографиях, тех самых, вместо которых вывезла оплаченные жировки, сказала: «Может, и к лучшему. Пришлось бы вырезать». Он понял, о чем она: альбом, семейный, соседки по бараку. Вместо лиц то и дело попадались пустые овалы. Тетя Рая никому не показывала, он сам залез под лежак. Потом, когда рисовал людей, некоторым вырезал лица, думал: так надо. Но у соседки аккуратно, бритвой. Если по карточкам выдавали бритвы, мать меняла их на хлеб. Приходилось большими ножницами, портновскими, – сперва протыкал, вырезал потом. Получались пустые шары. Мать спрашивала: а это у тебя кто, марсиане? Про марсиан читали лекцию в клубе: есть ли жизнь на Марсе?
Как все глуховатые люди, старик говорил слишком громко: о нормах выработки – они назывались кубики (он не удивлялся новым словам – с каждым годом их только прибывало: маргарин – раньше был только комбижир, кровать – раньше были нары, полотенце – раньше тряпка). О жирах, которых катастрофически не хватало, старик говорил с уважением. Как и о мерзлом грунте – в нем вымораживали вшей. Он слушал и запоминал: с вечера выкопать ямку, спрятать в нее рубаху, засыпать землей, но так, чтобы краешек торчал, например рукав. К утру все вши повылазят, обсыпят как белым инеем. «Тише, тише», – мать пугалась, подходила к двери, выглядывала в коридор. Голос старика становился глуше. Потом их надо давить, топтать обеими ногами. И снова о бригадирах и десятниках, выживавших на чужой крови. Мать опять за свое: «Тише, тише…» Притаившись в другой комнате, он слушал о темной стороне светлой советской жизни. Слушал и верил старику.
Однажды тот упомянул гребенку – он подумал: это о гнидах – потомстве недовымороженных вшей. Беловато-прозрачные бочонки, прилипшие к волосам, сестры вычесывали частыми железными гребенками. В детстве мать говорила: слава богу, ты у нас мальчик. Можно сбрить.
Оказалось, гниды ни при чем. Старик рассказывал о поезде. Еще довоенном. Их куда-то везли, долго, месяца два. Он думал: СССР, конечно, огромный, но все-таки не бескрайний. Шестьдесят дней – впору обогнуть земной шар. Некоторые пассажиры пытались убежать, прямо в пути, – чему он дивился восьмилетним разумом: не могли дождаться остановки? Старик сказал: дырки в полу. Пробивали, надеясь съежиться, перележать между рельсами. Для того и гребенка, которую крепили под днищем, – чтобы зубья разорвали их в клочья.
Когда подрос, он понял, что это был за поезд. И кто такие они – те странные пассажиры. Но в гребенку не слишком верилось. Думал, тюремный миф.
Казалось бы, Геннадий Лукич говорил о том же самом: о непомерных испытаниях, выпавших на долю советского народа, но – иначе, не различая темной и светлой стороны: будто во славу общей победы они уже слились в единое целое, как и предсказывали великие китайцы древности. Да, он верил старику, но Геннадию Лукичу – тоже. И дело не в словах. А в том, что в устах Геннадия Лукича эти безликие слова о спасении Державы обретали подлинную вескость, как если бы про шкаф говорил столяр, про жареную картошку – повар, а про мерзлый грунт – старый глухой зэк, вышедший на волю по амнистии после XXI съезда КПСС…
Женщина в белой кружевной наколке вышла из комнаты, аккуратно прикрыв за собой дверь.
– Дочь у нее в больнице, – Геннадий Лукич разливал чай. – Тебе как, покрепче?.. Есть люди, которые полагают, что победа, одержанная такой ценой, вовсе не победа. И я их не осуждаю. Скорей мне их жаль. У этих людей своя, маленькая правда. Сам я предпочитаю жить с большой. Как ты говорил: учитель, наставник и пестун? – Пододвинул тарелку с бутербродами. – Моисей Цзынович – твой учитель. Неизвестный автор – наставник. А я, будем считать, пестун. Выходит, мы все делаем общее дело. Так что работай на совесть, не подведи…
Без этой папки он ни за что бы не защитился. Спасибо неизвестному наставнику. Кстати, колбаса оказалась очень вкусной. Не сравнить с той, что покупала мать.
Мысли о Геннадии Лукиче вернули пошатнувшуюся уверенность. Он чувствовал, что наконец засыпает. Перед глазами морщилось что-то большое и белое: как в детстве, когда мать набрасывала на шкаф старую простыню. Поэтому он совсем не удивился, когда у нижнего края выступил кадр из его любимого диафильма: Вдруг белая простыня приподнялась, из-под нее вышла черная курица: – Алеша, Алеша, побудь со мною! – кто-то, невидимый в темноте, читал низким мужским голосом. Подумал: «Мама, где же мама?» – и в тот же миг узнал голос Геннадия Лукича.
Он попытался разлепить тяжелые веки, понимая: наяву так не бывает. «Значит, все-таки сплю? – проверяя себя, поднял и вытянул руку: – Или… нет?» – но виделась не одна, а две руки, причем обе правые: одна висела в воздухе, другая, зыбкая, точно очерченная пунктиром, осталась на одеяле.
«Виноват, любезная Чернушка, впредь не буду! Пожалуйста, поведи меня сегодня туда; ты увидишь, я буду послушен…» – теперь он читал сам, своим собственным еще детским, неокрепшим голосом.
Странность заключалась в том, что он чувствовал себя маленьким мальчиком, но одновременно знал: он уже вырос, стал взрослым человеком, который помнит себя мальчиком, слушающим сказку.
Возьми это конопляное семечко, – сказал первый министр, в которого успела превратиться курица. – Пока оно будет у тебя, ты всегда будешь знать свой урок, какой бы тебе ни задали, с тем, однако, условием, чтобы никому и ни под каким видом ты не сказывал ни единого слова о том, что видел…
Когда мама дочитывала до этого места, он всегда надеялся: на этот раз сказочный Алеша выполнит свое обещание. Но так никогда не случилось. И все-таки ему было до смерти жалко и Алешу, которого высекли за то, что сказал неправду, и Чернушку, закованную цепью, – она пришла попрощаться, сказала, теперь ее народу придется переселиться далеко.
Поутру у Алеши открылась горячка, но через шесть недель он выздоровел и впредь старался быть послушным, добрым и прилежным мальчиком, все его снова полюбили, и он сделался примером для своих товарищей. Ты понял меня, Алеша? – Геннадий Лукич спросил строгим голосом.
– Да-да, я понял, – он ответил и крепко заснул.
– Ферцайн зи битте, прошу прощения… – некто невидимый толкал, тряс его за плечо.
– Да-да, я уже… спасибо… – он открыл глаза, оглядываясь ошарашенно, не узнавая ни этого вагона, ни себя, который – с чего бы это? – здесь оказался.
– Граница. Попрошу занять свое место. Согласно купленному билету. И кресла попрошу. – Вдруг проводник сломался в пояснице и, что-то подняв с пола (он не успел рассмотреть, кажется, бумажка или фантик), распрямился, бросив на него такой острый и пронзительный взгляд, что стало ясно: наш человек, сотрудник – если что, придет на помощь.
Торопливо натягивая брюки, он волновался: «Очередь… Закроют. Не успею…»
Но торопился зря. Туалет был свободен, все он прекрасно успел – и умыться, и почистить зубы, – даже справился с креслами, самостоятельно, без помощи любезного старика. Проходя мимо, тот вежливо поздоровался, попутно глянув в окно доброжелательным взглядом, будто объединил в едином утреннем приветствии его, незнакомого советского парня, и картину приграничной советской природы, напоследок мелькавшую за окном.
Погода и впрямь налаживалась. Серое небо еще осыпалось снежным крошевом, но ветер больше не выл. Впрочем, в этом районе, сквозь который – быстро и бесшумно, как иголка, пронизывающая податливую вату, – мчался сверхскоростной поезд, зима и должна быть мягче, в чем он и убедился: вдоль полотна железной дороги лежал ноздреватый снег. Сугробы, подпирающие металлические листы ограждения, поводили носами, с наслаждением вдыхая влажный воздух, – первый признак теперь уже недалекой весны. То здесь, то там бескрайняя лесная равнина проклевывалась нефтяными вышками – пускала буйные ростки.
Садясь на свое законное место, буркнул: «Здрасьте». Похоже, девица приняла его возвращение как должное, кивнув в ответ.
На задней обложке журнала, который она полистывала, расположился мужик лет тридцати. Сидел, закинув ногу на ногу, в одной руке кофейная чашка, в другой – свернутая в трубку газета. «Вырядился. Ботиночки начистил. Такие-то ей и нравятся. Бездуховные. И зачем ему, спрашивается, газета? Мух бить?» Ему явился образ дяди Васи, соседа по коммуналке (мятые трусы, линялая майка-алкоголичка, газета-мухобойка в руке – для этого и выписывает), вытеснив собой нахального мужика.
– Пасс готовь, – девица заглянула в проход. – Ваши погранцы.
Он ощутил смутное беспокойство: как всегда, когда ждешь одно (как на последней перед китайской границей станции: пассажиров просят выйти из вагона и проследовать в длинный приземистый барак. Солдаты, вооруженные автоматами, прочесывают состав от головы до хвоста – ищут перебежчиков. И только потом проверяют пассажиров), – а выходит совсем иначе.
По проходу – все-таки он выглянул – шли трое в пограничной форме.
Опасаясь привлечь к себе излишнее внимание, вытянулся в кресле. Девица как ни в чем не бывало полистывала журнал. «Плохо. Сижу как деревянный, – постарался расслабить плечевые мускулы, даже положил ногу на ногу, будто принял непринужденную позу журнального мужика. – Это же наши. Даже если снимут с поезда – попрошу позвонить, связаться», – хотя прекрасно помнил: Геннадий Лукич это запретил. Ни звонков, ни контактов… Ему показалось, он слышит голос шефа: Будь внимателен, не теряйся, в экстренных случаях не впадай в панику, держи себя в руках, прислушивайся к внутреннему голосу, в нашем деле интуиция – первый помощник…
Голоса приближались, точнее – один:
– Первый, первый… Шестой заканчиваем… Понял, Михал Дмитрич. Как только, так сразу… Есть.
Расслышав слабое потрескивание, он догадался: переговорное устройство.
– Добрый день. Попрошу документы. Пограничный контроль. – Офицеры в зеленых погонах остановились подле их кресел.
Девица скорчила вежливую гримаску. Завладев ее паспортом, старший открыл его на первой странице и поднес нечто, напоминающее огородную тяпку, – стальная поперечина с тремя зубьями, насаженная на черенок. Потрескивание, которое он принял за помехи, переросло в громкий треск. Зубья скользили по бумаге. На внешнем ребре вспыхивал красный огонек, будто отстукивал морзянку: точка-точка, тире-тире-тире…
– Счастливого пути, – пограничник вернул документ и обратился к нему. – Вас, товарищ, попрошу.
Внутри все дрожало – билось тонкой жилкой под ключицей.
Он следил, как электронные зубья похрустывают его паспортными данными, тщательно пережевывая каждую букву и цифру.
Произнеся заветные слова, отпускающие его душу с миром, офицеры двинулись навстречу другой погрангруппе, ожидавшей их в тамбуре. Стеклянные двери открылись и закрылись.
– Ух ты! На китайской такого нету.
– И чо особенного, – девица пожала плечами. – Нормальная электроник.
Пограничники о чем-то беседовали, видимо, подводили итоги проверки. Их старший – плотный, с красноватым загривком, лезущим из-под ободка фуражки, как тесто из квашни, – приложил к уху электронную тяпку, кивнул и потянулся к кнопке, мигающей над красной ручкой стоп-крана.
Он уловил негромкий скрежет под полом, точно вагон, вообразив себя самолетом, выпустил шасси. «Партизаны… Взрывчатка…» – ухватился за подлокотники и замер, глядя в окно. Будто ждал, что поезд и впрямь взлетит, но, в отличие от самолета, не наберет высоту, а завалится набок, подминая под себя эту снежную белизну, куроча рельсы со шпалами…
Но ничего такого не случилось. Уже хотел отвернуться, но в этот самый миг вниз, по белому склону железнодорожной насыпи, метнулось что-то похожее на мешок с красными прорехами. И в следующее мгновение исчезло.
– Ты… видела? – он потер виски.
– Што? – девица улыбалась кому-то поверх его головы.
– Мешок. Красное… – косил глазами на белое безмолвие: снег, покрывающий насыпь, мертвел нетронутой белизной. – Там. Кто-то. Надо остановить, дернуть стоп-кран…
– На такой скорости? Фьють! – девица присвистнула. – Ты чо, русиш партизан?
– Но там… Вон же он, на стенке. Девица привстала:
– Кроче, нет там ни хрена! – и плюхнулась на место.
– Как – нет?! – он смотрел, пока не расплылось в глазах. Красная ручка исчезла. Похоже, он действительно ошибся, попал впросак. Оглянулся беспомощно, как во сне, когда за тобой погоня, надо бежать, но отказывают ноги.
По вагону, избегая глаз пассажиров, деловито прошел седоватый железнодорожник и, бросив пару фраз пограничникам, скрылся в вагоне № 5.
– Куда это он?
– Куда-куда! По инструкции. Доложит. Машинист сообщит куда следует. Дрезину пригонят, соберут ошметки, – она говорила насмешливо.
«Ошметки… Да как она может! Не мешок с тряпками. Это же человек».
Дергать, конечно, поздно, но все равно. Он обязан убедиться: это не обман зрения. Стоп-кран есть. Доказать вульгарной девице: конструкция сверхскоростного поезда предусматривает экстренное торможение. Может, захребетникам и плевать, но наши инженеры – должны были настоять. «Вот сейчас встану и докажу!» – в полной уверенности, что сумеет опровергнуть ее циничные слова, он оперся о металлический столик…
– «Уважаемые пассажиры! Говорит командир поезда. Наш поезд приближается к государственной границе Союза Советских Социалистических Республик. В целях обеспечения порядка и вашей личной безопасности просим оставаться на своих местах до полной остановки. Благодарю за внимание».
Перейдя на нем-русский, механический голос повторил сообщение и смолк.
– Чо, облом? – девица стрельнула глазками. – Я тоже. Пописать не успела. Ой! – закрылась ладошкой. – У вас грят: сходить в туалет.
– У нас не говорят. – Хоть так, но поставить ее на место.
– Не говоря-ят? – бесстыжие глазки округлились. – А как?
– Никак, – он ответил сухо. – Извиняются и выходят. По крайней мере, девушки.
– А женщины? – девица моргнула удивленно.
– Ну… – он помедлил. – Схожу вымою руки или… в дамскую комнату.
– Типа, фрау и фройлен? А я думала, у вас нету. Если фройлен – извиниться и выйти… Ваще жесть!
«Любой нормальный человек, когда на его глазах кто-нибудь гибнет… Ужаснется, переживет эмоциональное потрясение… А этой – хоть бы что!» – он насупился, уткнувшись в окно.
Граница Советского Союза – важное сообщение, пришедшее из динамиков, будто задвинуло створку между ним и страшной кровавой картиной, мелькнувшей всего на одно мгновение, но теперь уходящей на обочину памяти: не мешок с красными прорехами – слабые контуры мешка. Впрочем, здесь, на подступах к государственной границе, все выглядело иначе. Даже природа стала строгой и ответственной. Сугробы – не просто снег, укрывающий землю, а пограничная контрольная полоса, на которой отпечатываются чужие преступные следы. В первую очередь злоумышленников. Но, как выяснилось, и тех, кто решается перебежать железнодорожные пути по недомыслию – недооценив чудовищную скорость летящего им наперерез состава.
Он смотрел на белые хлопья: падая с неба, они засыпали останки человека, превращая их в безымянный могильный холмик – один из сотен тысяч тех, оставшихся под снегом: героев, отдавших свои жизни по эту сторону Хребта. Рядом с их великим военным подвигом, исполненным трагического смысла, случайная гибель под колесами становилась не то чтобы неважной. Любая смерть – трагедия. Но все познается в сравнении. «Сам виноват. Нечего за ограждение лезть».
И вдруг спохватился: «Тут же линия Молотова…» Символ героической борьбы советского народа против немецко-фашистских захватчиков: система оборонительных укреплений, грандиозная по своему размаху, которую он множество раз видел на фотографиях, но теперь припал к окну, надеясь различить не только контуры пулеметных ДОТов, надолбы – деревянные, бетонные, металлические, высокие столбы сплошных проволочных заграждений, заглубленные позиции для орудий, но и муравьиные ячейки окопов, траншей и противотанковых рвов различных профилей – всё, что впечаталось в память еще со школьных лет.
Когда нас в бой пошлет товарищ Ленин… И первый маршал в бой нас поведет! – смотрел растревоженными глазами на театр военных действий, где еще четверть века назад гремели кровопролитные сражения. Теперь лежала безмолвная земля. Он думал: «Неправда, этот бой не кончен, всё еще длится».
Советские деревья, провожающие поезд, теряли последние силы, тщетно пытаясь закрепиться на возвышенности, за которой – в пелене снега и тумана – уже угадывались величественные контуры Хребта. Против наших выступали фашисты: мобильные отряды кустов, входящие в мотострелковые и горнострелковые соединения, рвались вперед, клонясь под ударами ветра, нашего преданного сателлита, способного отразить любую атаку противника без ущерба для себя….
– Заснул? Подъезжаем, – девица потянулась за курткой, висящей на металлическом крючке.
«Куда это она? Нас же уже проверили». За окном плыли приземистые строения, похожие на бревенчатые бараки. На всякий случай оглянулся на других пассажиров. Никто и не думал вставать.
– Идешь? – девица натягивала куртку. – Или тут? Задницу бушь греть.
– А… разве можно?
– А чо низя-то? Все равно ждать. Пока это… как его? Кроче, на нашу колею.
– А вдруг кто-нибудь… – он смотрел, как она возится с неподатливой молнией.
– Сбежит? Ага, размечтался, – совместила концы и дернула. – Вон. Ваши топтуны.
Вдоль платформы, очищенной от снега, цепью, на расстоянии полутора метров друг от друга, стояли солдаты с автоматами – в тулупах и валенках. Тесемки ушанок стянуты под подбородками. Щеки разрумянил мороз.
Девица шла впереди, не оглядываясь. На ходу попадая в рукава, он заторопился следом, стараясь не думать о неприятном. «Если что, скажу: в туалет…» – одернул толстые рукава, понимая: это не сработает. Когда идут в туалет, не надевают пальто. Выйдя в тамбур, скосил глаза на красный рычажок: кран, но не «стоп», а самый обыкновенный, перекрывающий трубу отопления. – «Значит, все-таки не предусмотрено…»
Проводник возился с металлической лесенкой.
– От графика отстаем. Перешьемся, сразу тронемся. Попрошу не отдаляться, – проводник забормотал деловито, будто цепь солдат, опоясывающих платформу, не говорила сама за себя.
Девица уже спустилась. Пересчитав ступеньки ребристыми подошвами, он тоже сошел. Вдыхая морозный воздух, обозревал величественную картину. Ближний перекат. Горный кряж, подернутый снегом, распадался широкими уступами. Впереди, метрах в ста от головного вагона, чернела голая каменная порода, будто длинная узкая возвышенность (он вспомнил: увал), на которую взобрался поезд, завела их в тупик.
– Туннель, – девица стояла рядом, постукивая щиколоткой о щиколотку. – Клево, а?
– Там? – он мотнул подбородком, косясь на замерших солдат. «Здоровые парни. На китайской границе – хлипкие».
За солдатскими спинами гигантскими буквами, выложенными по высокой снежной насыпи, чернело:
СЛАВА КПСС!
– Да не туда, – девица хихикнула, – туда гляди. На подступах к тоннелю, где, собственно, и шла перешивка вагонов, плясали разноцветные огоньки: красные, желтые, зеленые – будто гномы, исконные жители этого края, посылали короткие сообщения поездной обслуге. Металлический столб, индевеющий на краю платформы, что-то семафорил в ответ.
– Видал? – девица дернула его за рукав, разворачивая в другую сторону.
Вдали, у подножья кряжа, серело что-то огромное, контурами напоминающее человеческую фигуру.
– Что это?
– С дуба рухнул? – девица скроила удивленную мину. – Ваш Солдат.
Он вздрогнул.
«…ос-споди… Как же я сразу?..»
Сорокаметровая статуя, вырубленная из камня, – Советский Солдат, охраняющий западные рубежи. Сколько раз видел это лицо. На фотографиях, картинах, плакатах: тяжкие бессонные веки, широко поставленные ноздри, подбородок с глубокой ложбиной посередине. Неколебимые складки долгополой шинели надежно укутывают голенища. Руки, сведенные на груди, держат обоюдоострый меч.
– А там, – девица махнула рукой в направлении Хребта. – Наш. Со шмайсером. Так што учти, если што, тра-та-та-та-та-та, – изображая автоматную очередь, свела кулаки.
– Это мы еще посмотрим, – он отрезал грубо и зло.
– Поду-умашь, – девица надула губы. – Да кому вы ваще нужны!..
– Мы-то всем нужны, – думал, она поймет намек: СССР – надежда всего прогрессивного человечества. В отличие от их России.
– Слышь, а чо он, этот ваш, не с калашниковым? Типа как эти, – ткнула пальцем в ближайшего, стоящего в оцеплении. На этого парня он тоже обратил внимание: высокие скулы, широко поставленные ноздри, тяжелый подбородок с ложбинкой – будто живой солдат, призванный на срочную службу, доводился родственником своему каменному прообразу.
Солдат, в которого ткнули пальцем, насупился. Дуло автомата качнулось, точно стрелка огромного компаса, и замерло, остановившись на бесцеремонной девице. Чувствуя холодок между лопатками, он поспешил отвести взгляд.
– В войнушку играешь? Слышь, паря, ты, эта, девок своих пугай. Гляди, пожалуюсь твоему официру, бует те войнушка…
«С ума сошла… Провоцирует, лезет на рожон… А вдруг у них приказ… Если что, и меня… зацепит… – мысли скакали, как обезумевшие зайцы. – Прыгнуть, упасть плашмя», – но стоял, будто примерз к земле.
– Сошлют тя. Ага, – чертова девица не унималась. – В стройбат. Или как там у вас? На стройки коммунизма.
Дуло автомата дрогнуло. Он зажмурился, принимая неизбежное. «Раз, два, три, четыре…» – ползли томительные секунды. Только на восьмой рискнул поднять глаза. Солдат стоял в той же угрожающей позе, но в его лице что-то нарушилось. Скулы, еще минуту назад казавшиеся высокими, обиженно заострились, в уголках губ ежилась растерянность. Парень шмыгнул носом, но поздно – к ложбинке, рассекающей красный от холода подбородок, ползла зеленоватая сопля. В глазах, моргающих недоуменно, отразилась яростная борьба: слизать или лучше – варежкой?..