Уайт пребывал в России перед Великими реформами, крупными преобразованиями в политической и экономической жизни страны, предпринятыми царем-освободителем Александром II54. После поражения в Крымской войне 1855 года в России было проведено тщательное изучение социальных и политических институтов. К концу 1850-х годов особое внимание стали уделять вопросу о крепостном праве. По мере того как российская элита обдумывала реформу этого института, последнего пережитка феодализма в крупной европейской державе, на первый план выходили вопросы будущего России. Отмена крепостного права в 1861 году обещала большие перемены в российском обществе, но эти обещания не были выполнены. Сельские жители избавились от статуса крепостных, но тем не менее страдали от огромных долгов в форме выкупных платежей, призванных возместить помещикам потерю их имущества. Они предлагали все что угодно, кроме выкупа для бывших крепостных, которые столкнулись с серьезными ограничениями экономических возможностей. Кроме того, указы об отмене крепостного права наделили крестьянскую общину контролем над землей и трудом.
Уайт воспользовался освобождением крестьян, чтобы вернуться в Россию если не в буквальном смысле, то по крайней мере интеллектуально. В 1862 году он написал статью для «Atlantic Monthly», в которой описал конец крепостного права и судьбу крестьянства. В своем исследовании Уайт подчеркивал роль великих людей, как и в те времена, когда он жил в Санкт-Петербурге. По его оценке, Петр Великий «превратил Россию из мелкой азиатской орды в великую европейскую державу». Александр II олицетворял «славу России» в ее воплощении XIX века. Но Уайт также говорил о самих крестьянах, описывая, как конец крепостного права повлиял на их будущее. Он охарактеризовал крестьян как упрямых, любопытных, благоговеющих как перед божественными, так и перед земными силами и «от природы добрых». Эти черты, подразумевал Уайт, не исключали демократии, но требовали того, что он называл «патриархальной демократической системой», в которой общественные лидеры заботились бы об интересах крестьян. Уайт надеялся, что патриархальные аспекты этой системы позволят бывшим крепостным превратить свои «хитрость и мошенничество» в поведение, более подходящее к рыночной экономике [White 1862: 539, 552, 548, 551]55. Ключ к будущему России лежал в ее крестьянстве и его поведении.
Уайт и другие американские наблюдатели использовали эти характеристики русского крестьянства при анализе голода 1891–1892 годов. Они ссылались на различные крестьянские черты, чтобы объяснить причины и последствия голода. Наблюдатели часто указывали на отсутствие у крестьян самообладания. Предшественник Уайта Чарльз Эмори Смит, например, называл крестьян «бесхозяйственными и расточительными», настаивая на том, что такое поведение привело их к нынешнему тяжелому положению56. Отсутствие самоконтроля было наиболее заметно и проявлялось чаще всего, как предполагали американцы, перед бутылкой. Чрезмерное употребление алкоголя стало символом безответственности; как выразился один британский сотрудник по оказанию помощи, сельская Россия состояла из «короля Водки и его слуг» [Steveni 1892: 28–34]. Один значимый сотрудник из Филадельфии признал, что засуха сыграла определенную роль, но тем не менее настаивал на том, что употребление алкоголя остается «одной из реальных причин нищеты» в российских деревнях [Reeves 1917: 10]. Уильям Эдгар, возглавлявший усилия по оказанию помощи в Миннесоте, пошел дальше, назвав главными причинами экономических проблем России расточительность крестьян и пристрастие к водке [Edgar 1917: 465]. Джордж Кеннан также винил в бедах крестьян пьянство, но указывал и на российское правительство, чья зависимость от прибыли от своей алкогольной монополии, писал он, привела к тому, что оно поощряло употребление алкоголя. Легкий доступ к алкоголю представлял слишком большое искушение для «врожденно невоздержанных» крестьян. Таким образом, крестьянское пьянство, по мнению Кеннана, было еще одной проблемой, созданной коррумпированным и отсталым самодержавием57.
В распространении голода Уайт и другие также обвиняли крестьянский фатализм. Эта черта настолько укоренилась, что даже угрожала жизни крестьян, утверждал Уайт. Утверждая, что русские крестьяне «лишь немного, и то под вопросом, прогрессивнее азиатского варварства», он пришел к выводу, что их фатализм привел к безразличному отношению к гигиене, а это, в свою очередь, сделало их восприимчивыми к таким болезням, как холера58. Газетный издатель Мурат Халстед, пишущий в «The Cosmopolitan», в основном согласился с этой мыслью. В его статье в качестве основной причины экономических проблем России указывалась плохая трудовая этика. Халстед винил крестьян в их собственных страданиях, но – возможно, потому, что он сомневался в способности крестьян взять на себя ответственность за собственное благополучие, – он видел первопричину в политике правительства. То, что Халстед называл «фатальной покорностью крестьян», культивировалось правительством [Halstead 1892: 82]. Аналогичным образом, торговец, ставший чиновником по оказанию помощи, Фрэнсис Ривз обвинил в проблемах крестьян их обращение к «навязанной извне тьме слепого фатализма». Подобно Халстеду и Кеннану, Ривз не возлагал главную вину за такое поведение на крестьян, а вместо этого обвинил Русскую православную церковь в насаждении подобного стоицизма [Reeves 1917: 99]59. Таким образом, Ривз использовал черту, которую ранее высоко оценила Хэпгуд, – русскую духовность – и переформулировал ее в негативном ключе. Но Ривз, как и Халстед, и особенно Кеннан, также использовали эти черты, чтобы подчеркнуть политические взгляды. Особенности крестьян, возможно, и привели к голоду, но главную ответственность за это несли правящие силы – глубоко связанные между собой церковь и государство.
Голод также стал для многих американских наблюдателей подтверждением черты, которую они давно ассоциировали с русскими, – способности выдерживать большие трудности. Воспевая русский характер, Хэпгуд упоминала об этой черте, как и другие, более критично настроенные писатели. Например, Уильям Эдгар писал, как страдания «терпеливого русского крестьянина в его беспримерном несчастье» тронули сердца фермеров и мельников Среднего Запада. Именно это излияние чувств привело к тому, что он сам стал принимать участие в оказании помощи голодающим в России60. Кравчинский накануне голода писал, что лучшая надежда крестьян заключается в преодолении «тупого терпения», которое до сих пор их характеризовало [Stepniak 1891: 1]. Британский русофил У. Т. Стед в американском издании своего лондонского «Review of Reviews» предложил аналогичное объяснение с несколько преувеличенными формулировками; крестьяне оказались «наиболее многострадальными, привыкшими к трудностям и привыкшими к лишениям, флегматичности и пассивности» [Stead 1892: 670]. Американская соратница Стэда по продвижению позитивного образа России Изабель Хэпгуд также превозносила сердечность русских крестьян [Hapgood 1892a: 234]. Но максимально использовал эту черту дипломат Чарльз Эмори Смит, предположивший, что уникальный талант русских страдать поможет им вернуться к нормальной жизни:
Измученные и истощенные долгой борьбой, лишенные своего сырья, крестьяне сталкиваются с требованиями нового сельскохозяйственного года под грузом, который раздавил бы почти любого другого человека. Но их терпению и выносливости нет предела, и какова бы ни была их судьба, они принимают ее с мрачным стоицизмом [Smith 1892: 155].
Пассивность крестьян (даже в тяжелых условиях) объясняла их проблемы и давала надежду на их решение.
И последнее: американские сотрудники по оказанию чрезвычайной помощи часто принижали интеллектуальные способности крестьян. Даже в целом сочувствующий им Уильям Эдгар признал, что у крестьян «мозги, похоже, не очень активны». В другом месте он назвал русских земледельцев «погрязшими в суевериях и совершенно не поддающимися разуму». Он даже сравнивал крестьянок с коровами из-за их пустых и бездумных выражений лица61. Клара Бартон, глава Американского Красного Креста, аналогичным образом высмеяла невежество и суеверия крестьян, назвав их «слепыми к свету цивилизации»62.
Предполагаемые черты характера русских крестьян делали их уязвимыми не только к крайней нищете и даже голоду, но также и к грабежу от рук евреев в русской деревне. Дискуссии о России в 1880-х и 1890-х годах часто вращались вокруг евреев, в значительной степени из-за огромного числа русских евреев, эмигрировавших в Западную Европу и особенно в Соединенные Штаты после погромов 1881 года. Ограниченный интеллект крестьян, плохие трудовые привычки и простодушие, как утверждалось, сделали их легкой добычей спекулянтов и процентщиков в деревнях, как кулаков (богатых крестьян), так и ростовщиков. По словам одного автора, фатализм и «бесхитростное» отношение крестьян не могли сравниться с «концентрированной алчностью, хитростью, мошенничеством и финансовыми способностями евреев» [Stevens 1892: 198–199]. Таких взглядов придерживались и американские дипломаты в Санкт-Петербурге, многие из которых предупреждали, что прямая помощь голодающим принесет пользу не отсталым крестьянам, а только их еврейским эксплуататорам63. С одной стороны, эти заявления отражают антисемитизм той эпохи. Но, с другой стороны, они демонстрируют, как оценки национального характера – как евреев, так и русских – формировали восприятие России и политику в ее отношении.
Некоторые американские наблюдатели предполагали, что лучшая защита крестьян от евреев исходила от их бывших хозяев и нынешних помещиков. Эдгар разделял ностальгию Хэпгуд по крепостному праву в России. Подобно литературному импресарио, Эдгар утверждал, что «крестьянину, по-видимому, гораздо хуже [в 1893 году], чем было до отмены крепостного права», особенно если оставить в стороне «вопрос о личной свободе». Он даже видел положительные стороны в кризисе, связанном с голодом: это было «скрытое благословение», потому что оно вернуло «крестьянина и его давнего правителя к их прежним отношениям». Эдгар основывал это ностальгическое утверждение не только на неспособности крестьян самостоятельно заниматься своими делами, но и на их слепой преданности своим помещикам и особенно царю. Крестьяне не стремились к свободе, писал Эдгар, а были счастливы как крепостные, работающие на своих хозяев. Подобно американским рабам, русские крестьяне были способны процветать только под руководством знатного землевладельца, который мог взять на себя ответственность за их развитие. В рецензии, опубликованной в только образованном на тот момент журнале «Annals of the American Academy of Political and Social Science», была высказана аналогичная мысль: сочетание лояльности, несамостоятельности и отсутствия интереса к свободе русских крестьян вызывают у них желание вернуться к зависимости от своих помещиков64. Независимо от того, ссылались ли авторы прямо на обстоятельства недавно освобожденных рабов на юге США или нет, в ту эпоху сила подобной ложной ностальгии проявляется во всех американских работах о России.
Если многие американские наблюдатели винили глупость, фатализм, терпение и зависимость крестьян в том, в каких плохих условиях они находились, то другие видели основную проблему в организации крестьянского хозяйства. Оценки экономических институтов, особенно мира, или общины, были тесно связаны с оценками характера. Как прокомментировал один автор в «The Chautauquan», мир был лучшим выражением «наиболее существенных национальных инстинктов русского характера»: чувства «примитивного равенства», взаимной зависимости и патриархальной организации, не говоря уже о таких чертах, как лояльность и апатия [Wyman 1892: 61]. Тем не менее Эдгар и другие отмечали, что мир в то же время несет ответственность за устаревшую и непродуктивную российскую сельскохозяйственную систему. Таким образом, национальный характер, проявившийся в мире, был ведущим фактором экономических проблем России. Статьи в «Annals» и «Forum» – обе взяты из широко читаемого «Review of Reviews» – критиковали «деспотизм мира», который уничтожал любые возможности для индивидуального обогащения. Только благодаря «индивидуальным амбициям», утверждал Эдгар, Россия сможет заполнить «огромную пустоту [то есть сельское хозяйство] в самом сердце империи» [de Lastrade 1892: 225–226; Edgar 1892b: 576, 581]. Поддерживая поворот в сторону индивидуализма в российской экономике, многие американские наблюдатели почти не видели перспектив для таких изменений. Эдгар вторил Гакстгаузену, утверждая, что, какой бы непродуктивной и отсталой она ни была, общинная система соответствовала характеру крестьянства.
Некоторые американские наблюдатели подчеркивали свой партикуляризм, утверждая, что Россия находится за пределами Европы. Дипломат Чарльз Эмори Смит в печати задался вопросом: «Возможно ли, чтобы одна засуха привела к голоду такого масштабного характера?.. Возможно ли, чтобы такая крайняя нищета, которая больше похожа на посещение древних или отдаленных восточных мест, могла оказаться в пределах современной европейской системы?» [Smith 1892: 542]. Голод был доказательством того, что Россия принадлежала к другому миру; такое разрушение никогда не могло произойти в истинно европейской стране. Джордж Кеннан дал ответ на вопрос Смита: «Вероятно, нет другой страны в Европе, где после одного неурожайного года менее чем через два месяца крестьянам пришлось бы перейти к жизни на корнях, отрубях и сорняках» [Kennan 1892: 7]65.
Если место России не в Европе, то где же? Многие авторы вторили предположению Смита о «посещении восточных мест», понимая голод как доказательство того, что Россия действительно была азиатской страной. Наблюдатели сравнивали Россию с Индией, отчасти из-за размера колонии, но также и из-за часто случавшегося там голода (включая 1866, 1877 и 1891 годы)66. В одной статье в журнале «The Nation» даже указывалось, что ситуация в Индии более благоприятна, чем в России, из-за эффективности последних британских усилий по предотвращению голода67. Голод только подтвердил, что позиция России была ближе к Азии, чем к Европе. Для партикуляристов российский кризис был результатом русского национального характера.
Однако для других наблюдателей голод был доказательством не того, что Россия находится за пределами Европы, а того, что настоящее России – это прошлое Европы. Аккуратно переворачивая утверждение Маркса о том, что промышленно развитые страны показывают отсталой стране «образ ее собственного будущего», эти наблюдатели предположили, что нынешний кризис в России был частым явлением в Европе – но только в ее прошлом. Сотрудник службы помощи Уильям Эдгар, например, описал голод в России как «мрачную, мрачную сказку о давно минувших годах, об условиях, которые с развитием цивилизации сделались невозможными»68. В «Review of Reviews» также подразумевали, что голод является анахронизмом в современном мире; голод в России, как было заявлено в редакционной статье, «дает нам представление о том, как люди страдали в прошлые века»69. Россия шла по тому же пути прогресса, что и остальная Европа, но сильно отставала. Подразумевалось, что Россия была иной, но не по своей сути.
Американские наблюдатели конца XIX века, безусловно, не желали, чтобы Россия вошла в круг современных наций, и использовали язык европейских комментаторов, чтобы обосновать ее исключение. И все же они предлагали разные, даже противоречивые объяснения такого исключения России. Для Фоулка, Уайта и Смита отличия России были врожденными, что делало ее жителей менее развитыми в плане умственных способностей и промышленности. Другие, в том числе Холстед, Ривз и в первую очередь Кеннан, в этих же чертах винили русское самодержавие или православие, а не национальность. Для этой последней группы голод продемонстрировал не то, что проблемы России являлись врожденными, а то, что русские могли бы – в какой-то отдаленный период – достичь европейского уровня промышленности и материальных стандартов, если бы только они могли избавиться от своих угнетателей.
Не все американские участники дискуссий о России разделяли эти две позиции. Два русских иммигранта, И. А. Гурвич и В. Г. Симхович, предложили более радикальный универсалистский довод, заключавшийся в том, что Россия в тот момент становилась модернизированной индустриальной страной. Утверждения этих иммигрантов, основанные на идеях Маркса, резко обострили американские дискуссии о России. Полностью отвергая стереотипы о национальном характере, вместо этого они изображали мир как основной источник угнетения крестьян. Хотя они соглашались с характеристиками, которые дали общине урожденные американцы, они возлагали еще большие надежды на ее упразднение. Их надежды основывались на убеждении, что мир является механизмом политической и экономической эксплуатации, а не хранилищем духовных ценностей России. Хотя оба иммигранта жили в 1890-х годах в Нью-Йорке, их идеи по сельскому вопросу были теснее связаны с русскими дискуссиями, чем с американскими. Их нападки на популизм также были частью русской аргументации. Хотя тогда и в Соединенных Штатах, и в России шли дебаты по поводу популизма, идеи и смыслы движения в двух странах существенно различались. Народничество в России начиналось как движение элиты «к народу», в то время как американский популизм имел явно антиэлитарный оттенок. Русские народники, несмотря на их противостояние с марксистами, больше основывались на спорах с марксистами, чем их американские коллеги. Политический контекст также имел значение: американские популисты поднимались и падали в предвыборной политике, в то время как народники в России сталкивались с угрозой постоянных преследований и арестов со стороны царской полиции70.
Симхович и особенно Гурвич участвовали в жарких спорах между марксистами и народниками конца XIX века, которые проходили среди интеллигенции в сибирских деревнях, где жили ссыльные, в подпольных кружках по всей России и в сообществах русских революционеров, разбросанных по всей Западной Европе. Большинство участников соглашались с тем, что конечной целью для России является коммунизм, но они резко расходились во мнениях о том, как достичь этой цели. Спор касался роли крестьянской общины. В то время как народники превозносили первобытный коммунизм мира как зародыш коммунистической России, марксисты рассматривали общину как пережиток феодализма и препятствие историческому прогрессу. Одним из наиболее значительных – и наиболее весомых – марксистских вкладов стала работа «Развитие капитализма в России» (1899) В. И. Ленина, который настаивал на том, что расширение рыночных отношений вот-вот приведет к разрушению общины, приближая Россию к капитализму, а следовательно, и к коммунизму.
Ленин, склонный оставлять уничижительные критические замечания в адрес других авторов, высоко ценил Гурвича. Он отметил «прекрасную» работу Гурвича и «удивился» его статистическим навыкам. Гурвич был всего лишь вторым, кто написал в Америке диссертацию по русской тематике, но вряд ли этот факт объясняет одобрительный отзыв Ленина. В своей диссертации Гурвич утверждал, что крестьянская община рушится под давлением экономического неравенства и распространения денежной экономики71. То, что его аргументы совпадают с доводами Ленина, не должно вызывать удивления. Гурвич долгое время активно участвовал в русских радикальных кружках; его сестра по сути помогла перевести «Капитал» на русский язык. Его деятельность привела не только к тому, что он был сослан в Сибирь (где познакомился с Джорджем Кеннаном), но и, возможно, к его бегству из России. Он поселился в Нью-Йорке, где редактировал еженедельную русскоязычную газету «Прогресс» и поступил в Колумбийский университет72. Аргументация Гурвича была в точности такой же, как и у Фридриха Энгельса, который написал, что голод в конечном счете должен «послужить делу прогресса человечества». Гурвич чувствовал необходимость заявить о «независимости суждений», хотя пришел к тем же выводам, что и Энгельс73. Оба обвиняли в голоде не крестьян, а общие условия российской экономики, «отсталость русского сельского хозяйства» [Гурвич 1941: 120]. Более того, и Гурвич, и Энгельс рассматривали голод как знаковое событие для России, сигнализирующее о появлении новой социальной системы: капитализма [Hourwich 1893]. В этом смысле хорошие вести пришли вместе с плохими (а фактически из-за них): голод поможет отделить рабочих от земли и превратить крестьян в рабочих. Стимулируя прогресс в направлении капитализма, голод значительно приблизил коммунизм74.
Анализ Гурвича был близок к мыслям другого эмигрировавшего в Соединенные Штаты мыслителя, который также склонялся к марксистскому пониманию прогресса. В. Г. Симхович защитил диссертацию в Университете Галле (Германия), где познакомился со своей будущей женой Мэри Кингсбери. Когда в 1898 году она вернулась в Соединенные Штаты, чтобы управлять поселением в Гринвич-Хаусе, он вскоре последовал за ней, в конечном итоге получив назначение на должность профессора экономической истории в Колумбийском университете [Simkhovitch 1938: 50–51, 87; Rodgers 1998: 85–86]. Давно изучая марксизм, Симхович заимствовал многие из своих ключевых концепций из марксистской традиции; позже он написал монографию о разновидностях марксизма [Simkhovitch 1913а]. Следуя этим концепциям, Симхович связал русский мир с тем, что он назвал российской «карликовой экономикой» (Zwergwirtschaft). Община, писал он, способствовала обнищанию не только своих членов, но и национальной экономики в целом. Симхович обрушился на два общепринятых взгляда на мир: что это естественное и подлинное осознание сущностной русскости и что он обеспечивает возможный путь к свободе. Он отверг как «басню» утверждение о том, что мир был природным (ursprünglich); он был искусственно создан для облегчения сбора налогов. Мир также не был уникальным русским явлением; напротив, это была форма социальной организации, которая появилась (недавно или ранее) во всех странах75. Если прошлое мира было мифом, то как же он может обеспечить будущее России? Хотя народники возлагали на мир свои надежды на коммунистическую Россию, которая обеспечит свободу крестьян, Симхович сомневался в осуществимости этой перспективы. Наоборот, народники боролись за «сохранение системы, при которой существование, соответствующее человеческому достоинству, совершенно невозможно» [Simkhowitsch 1897: 678]. Ключом к будущему России была ликвидация мира. В той мере, в какой голод может ускорить этот процесс, даже катастрофа такого масштаба может быть выгодна. Признавая «страдания нынешнего поколения крестьян и ремесленников», Симхович упорно смотрел в более светлое будущее: «Каким бы болезненным ни был этот период, он должен скоро закончиться» [Simkhovitch 1900: 384].
Симхович и его друг и коллега-марксист Гурвич согласились по большинству вопросов о мире: он не был проявлением славянского духа; он угнетал своих членов и препятствовал экономическому росту; и его упадок, о котором сигнализировал голод 1891–1892 годов, был как неизбежным, так и благотворным76. Основывая свой анализ на экономических структурах, а не типах личности, Симхович и Гурвич полагали, что община представляла прошлое России, но не ее сущность. Россия для них не была мифической и мистической страной, удаленной от Европы. Ее развитие было просто еще одной главой в книге мирового прогресса, немного запоздалой, но ничем не отличающейся от событий в предыдущих главах, действие которых происходило в Великобритании, Франции, Германии и Соединенных Штатах. Однако эти идеи имели мало значения в американском контексте. Гурвич и Симхович больше общались друг с другом и с коллегами-социалистами за рубежом, чем с другими наблюдателями в Соединенных Штатах. Их труды о голоде и его последствиях резко контрастируют с американскими работами.
Этот контраст между марксистами-эмигрантами и урожденными американцами виден в том, как различные авторы в Соединенных Штатах дистанцировались от России. Различия в описаниях показывают степень, а также суть разрыва между универсализмом Гурвича и Симховича и партикуляризмом других. Универсалисты согласились с партикуляристами в том, что Россия не похожа на Соединенные Штаты или Западную Европу, но для того, чтобы доказать это, использовали другой язык и другую логику. Универсалисты считали Россию отсталой или слаборазвитой. Как и другие отсталые нации, она в конечном счете достигнет более высокой стадии истории – капитализма. Россия еще не проявила признаков цивилизованного общества, заключил Гурвич, но тем не менее она будет медленно продвигаться по пути исторического прогресса [Hourwich 1894: 87, 94; Hourwich 1892: 673]. Такие события, как голод, были прискорбной необходимостью на пути прогресса. Окончательная судьба России ничем не отличается от судьбы любой другой страны.
Большинство американских писателей, в отличие от этих универсалистов, подчеркивали отличия России от Европы и использовали особенности страны для объяснения ее затруднительного положения. Они наделяли особые институты, такие как мир, мифическим происхождением, считая их проявлениями русского духа. Русский характер, в свою очередь, был укоренен в буквальном смысле в почве. Вторя, если не полностью заимствуя у них, европейским писателям того времени, американские наблюдатели выделяли особенности русского характера и выводили его из земли и климата России. Политические институты, экономика и народ России обязаны своей самобытностью специфическим особенностям географии и метеорологии. В отличие от французских историков, к которым они часто обращались, американские авторы, такие как Джордж Кеннан и Уильям Дадли Фоулк, могли представить развитие и прогресс России. Однако их аргументы по этому вопросу временами были расплывчатыми и непоследовательными; действительно, Кеннан и Фоулк уделяли больше времени каталогизации различий, чем теоретизированию относительно конвергенции. Их свободное заимствование американских аналогий – о бывших рабах, преступниках и фермерах – предполагает как скрытый универсализм, так и любительский реформизм их работы. И все же в основе их аргументов или в узле их переплетенных объяснений лежала идея о том, что Россия когда-нибудь сможет преодолеть свои природные ограничения, а также оковы самодержавия. В основе этого убеждения лежал универсализм, но тем не менее оно отличалось от полноценного универсализма Гурвича и Симховича. Идеи иммигрантов, импортированные из России через Сибирь и Германию, но в конечном счете восходящие к Марксу, оказали незначительное влияние на ведущих экспертов по России в Соединенных Штатах. В то время как американские эксперты пытались понять события в России – и сама Россия стремительно приближалась к революции, – они находили объяснения в национальной истории, национальном характере и национальной уникальности.