Черты, которые Скайлер приписывал русским крестьянам, также (по его оценке) подходили жителям среднеазиатских областей Российской империи. Скайлер путешествовал по российской Средней Азии в 1873 году, скорее всего по приглашению члена Императорского русского географического общества [Schuyler 1877, 1: III, VI; Brown 1971: 165]. Его описания Средней Азии показывают, в какой степени он проникся цивилизаторской миссией Географического общества. Скайлер настаивал на том, что «интересы цивилизации требуют порядка» в Средней Азии; порядок, в свою очередь, требовал российского имперского правления. Хотя он не воздерживался от критики российской административной практики в регионе, – более того, он даже спровоцировал небольшой международный инцидент, после того как его конфиденциальная критика появилась в печати, – у Скайлера не вызывали возражений общие цели русских. Сильное российское присутствие в Средней Азии, как сообщил Скайлер министру иностранных дел, было «выгодно… не только жителям [региона], но и всему миру». Напротив, уменьшение присутствия вскоре приведет к тому, что жители Средней Азии будут жить в «анархии» или «деспотизме»37.
Положительная оценка Скайлером деятельности России в Средней Азии основывалась на его низком мнении о жителях этого региона. Киргизы, например, демонстрировали «простоту жизни», которая делала их «гораздо большими детьми природы, чем большинство других азиатов… [со] всеми недостатками и достоинствами детей». Но даже это было пересмотром первых впечатлений Скайлера (после поездки в 1869 году): «Киргизы обладают всеми пороками и лишь немногими достоинствами дикарей». Скайлер больше фокусировался на пороках, чем на достоинствах, подчеркивая гедонизм, нечестность, грязь и развращенность киргизов и их соседей. По его мнению, эти недостатки оправдывали российское правление в регионе. До тех пор, пока жители Средней Азии более ценят силу, чем разум, утверждал Скайлер, российские военные кампании должны продолжаться – на благо Средней Азии и остального мира38.
Кроме того, Скайлер выразил свое одобрение российской имперской миссии, задним числом похвалив европеизирующие действия царя Петра Великого. Подобно философам, писавшим вскоре после смерти Петра в 1725 году, писатели XIX века все еще ссылались на петровские реформы, чтобы определить место России в ряду цивилизованных наций. Санкт-Петербург, к тому времени шумная имперская столица, а не просто амбициозное поселение, построенное на болотах, отражал то, чему Россия научилась у Западной Европы, а также долгожданный статус России как европейской державы. В России XIX века Петр стал символом ее вхождения в Европу, поводом для очернения славянофилов и безграничного восхваления западников. Среди наиболее преданных биографов Петра XIX века был друг Скайлера Александр Брюкнер, который планировал отметить двухсотлетие со дня рождения императора (в 1872 году) новым крупным историческим трудом, посвященным роли Петра в европеизации России. Скорее всего, именно Брюкнер убедил Скайлера написать биографию Петра39.
Работа Скайлера о Петре Великом впервые появилась в популярном журнале «Scribner’s Monthly» и вскоре после этого вышла в виде книги40. Большинство статей были посвящены самому Петру: его личности, образованию, путешествиям (особенно в Европу) и семье. Эти заметки были объединены одной общей линией интерпретации: в них придавалось особое значение успеху Петра, который единолично вывел Россию из Азии в Европу. Как и Брюкнер, Скайлер подчеркивал «восточные» качества допетровской России, видя их во всем: от налогового законодательства и дипломатической практики до владения недвижимостью и отношений между полами. Даже внешняя политика отражала азиатские тенденции России. До Петра Россия была «по сути восточной державой; ее послы понимали чувства и обычаи жителей Востока», что помогало им установить нормальные отношения с турками. Скайлер противопоставлял русских небольшой чужеродной колонии в Москве, которая отличалась «более высокой культурой». Как и следовало ожидать, Скайлер придавал большое значение путешествию Петра по Западной Европе в 1697 году: оно ознаменовало собой «разделение между старой Россией… и новой»41. В трудах Скайлера Петр стремился превратить азиатскую страну в современную европейскую.
Биография Петра, написанная Скайлером, – первый предпринятый американцем серьезный исторический анализ России, – заслужила уважение большинства рецензентов. Посмертно опубликованный сборник его эссе получил высокую оценку историка и президента Мичиганского университета Джеймса Б. Энджелла. В печатном издании лишь недавно вышедшей на профессиональный уровень исторической дисциплины «American Historical Review» Энджелл написал, что работы Скайлера «заслуженно дали ему право на место в этом журнале»42.
Хоть Скайлер и претендовал на первенство и компетентность в своей области, но вряд ли на оригинальность. Его доводы мало отличались от аргументов крупнейших изучающих Россию историков той эпохи, особенно Брюкнера. Центральная мысль написанной Скайлером биографии – что европеизация является многовековым процессом поднятия отсталых культур до европейских стандартов – пришла в основном из второстепенных работ, на которые он опирался. Как и Брюкнер, Скайлер прослеживал четкую связь между европеизирующей миссией Петра в XVII веке и более поздней цивилизаторской миссией царей в Средней Азии.
Использование Скайлером базового нарратива о цивилизации, отраженного в его работах как о петровской России, так и о более поздней имперской эпохе, имело также и классовую направленность. То, как резко он изображал русских крестьян, наводило на мысль, что они тоже оставались нецивилизованными. Видя цивилизаторскую и европеизирующую миссию в происходящем в России XVIII века и в Средней Азии XIX века, Скайлер тем не менее обнаруживал мало возможностей для русских крестьян преодолеть свое варварское состояние. Он проследил все три явления – европеизацию элит Петром, экспансию Российской империи и плачевное состояние крестьянства – вплоть до XVIII века и «преждевременных» усилий Петра по вхождению России в Европу. Опередив события, Петр заставил русских царей сосредоточиться на внешней экспансии, а не на внутреннем развитии [Schuyler 1884, 2: 644].
Скайлер и Кеннан придерживались схожих взглядов на Россию, несмотря на личную и мелочную неприязнь последнего к первому. Как и Кеннан, Скайлер подчеркивает расслоение внутри российского общества. Кроме того, оба автора приписывали национальный характер различным социальным группам в России. В довершение всего, они оба признавали нехватку в Соединенных Штатах экспертов по России43. Но различия между ними также были существенными. В то время как Скайлер объяснял недостатки русских чертами национального характера, Кеннан видел в них индивидуальные, личные недостатки. И если Кеннан описывал жителей Средней Азии как обладателей воинственного духа и хваленого индивидуального характера, то Скайлер видел в них только примитивные племена.
Акцент Кеннана на индивидуальном, а не на национальном характере также прослеживается в его работах о системе сибирской ссылки. В его первой книге «Кочевая жизнь в Сибири» система ссылки даже не упоминалась [Travis 1990: 25–26]. Хотя позже Кеннан стал известен своей критикой ссылки, в 1880-х годах он энергично защищал систему наказаний в России. Бо́льшую часть выступлений 1882 года он посвятил своим похождениям на русском Востоке; работе исправительных колоний уделялось меньше внимания. Если он и описывал систему ссылки, то в первую очередь для того, чтобы приуменьшить число ее жертв. Заключенных в Сибири Кеннан скорее презирал, чем сочувствовал им; он описал преступников как «вульгарных», а политических заключенных как «наивных нигилистов». Иными словами, тем, кого отправили в Сибирь, не хватало самых важных черт характера – как всегда, ключевого показателя личной ценности для Кеннана. Те иностранные реформаторы, которые критиковали сибирскую ссылку, заключил Кеннан, преувеличивали ее жестокость и переоценивали личные качества ссыльных [Kennan 1882; Travis 1990: 39–40]. И все же Кеннан надеялся вернуться в Россию, чтобы окончательно выяснить условия содержания ссыльных в Сибири. В разговоре с редактором газеты он обосновал это необходимостью для науки. Учитывая все истории о ссылке в Сибирь – как «романтические», так и «трагические», – американцам требовались «реальные конкретные знания» о том, как там обстоят дела. Ключевой вопрос для Кеннана касался совместного пребывания политических заключенных и обычных преступников, что вскоре определило его взгляд на всю систему ссылки44.
Хотя редактор газеты отклонил предложение Кеннана, журнал «Century» согласился спонсировать возвращение Кеннана в Россию. В 1884 году Кеннан посетил Москву и Санкт-Петербург, чтобы подготовиться к более длительному путешествию по Сибири в следующем году. В 1887 году начали появляться его статьи, которые выходили ежемесячно в течение двух лет. Позже, в 1891 году, они вышли в виде книги «Сибирь и ссылка». Сибирская серия объединила рассказы об изменении личных взглядов и о научных открытиях. Кеннан признался в предубеждениях, которым он был подвержен в ходе своих путешествий: «…я был настроен в пользу русского правительства». Он начал с глубокой критики политических заключенных, которых он считал «неблагоразумными и упрямыми фанатиками того анархического типа, с которым нам за последнее время в Соединенных Штатах пришлось свести неприятное знакомство» [Кеннан 1906: IV]. Но в ходе непосредственного изучения системы ссылки эти предположения были опровергнуты: «…на основании поразительных фактов мои взгляды изменились» [Кеннан 1906: 2].
Наблюдая, Кеннан убедился прежде всего в том, что революционеры, которых он ранее презирал, на самом деле были мужчинами и женщинами с характером. Это были не «более или менее загадочные существа», которых он ожидал увидеть, а яркие, умные, знающие мужчины и женщины, с проявлением теплых чувств, способностью к пониманию, щедрыми порывами и высокими стандартами чести и долга – все составляющие сильного характера, столь важного для мировоззрения Кеннана. Так называемые нигилисты на самом деле были хорошо образованы, знакомы с произведениями Шекспира, Милля и Спенсера и были в курсе современных американских дел. Некоторые политические изгнанники даже «по своей наружности могли сойти за профессоров» [Кеннан 1906: 74]. Он с гордостью рассказал о встрече с политическими заключенными в Томске в сопровождении сотрудника Министерства внутренних дел. Это должностное лицо выступало не в качестве сопровождающего, а как полноправный участник встречи, которая проходила на общей основе личного характера. Как он писал из Томска своему редактору «Century», сразу видно, что политические заключенные образованные, разумные, сдержанные джентльмены, ни в чем существенно не отличающиеся от других людей45. Политические убеждения значили для Кеннана меньше, чем характер.
Внезапно обретя энтузиазм в отношении политических заключенных в Сибири, Кеннан стал критиковать систему ссылки, особенно то, как там обращались с различными типами заключенных. В предыдущих работах он объединял революционеров с преступниками как в равной степени недостойных. Однако после поездки в Сибирь в 1880-х годах он приложил немало усилий, чтобы установить различия между ссыльными. Подобно активным политическим реформаторам своей эпохи, Кеннан настаивал на научной классификации преступников. С этой классификацией пришли специализация и иерархия. Точно так же, как американские реформаторы критиковали свою систему наказаний за одинаковое отношение ко всем преступникам, Кеннан выступал против системы сибирской ссылки за то, что она заставляла добропорядочных мужчин и женщин общаться с обычными преступниками. Это смешение было не просто проблемой для политических деятелей; оно нарушало общественный порядок. Биограф Кеннана, Фредерик Трэвис, ярко подчеркивает этот момент: Кеннан «никогда не выражал сочувствия к тяжелому положению “обычных” уголовных ссыльных; по сути дела часть его симпатии к политическим заключенным проистекала из того факта, что им приходилось терпеть контакты с обычными преступниками» [Travis 1990: 126]46. Его взгляды на систему ссылки, таким образом, были изначально сформированы социальными иерархиями, которые он понимал как проявления индивидуального характера. Его концепция культурных различий в более широком смысле аналогичным образом определялась личным характером. По сравнению с другими работами экспертов (даже его современников), сделанные Кеннаном описания России были глубоко проникнуты викторианскими представлениями: они были укоренены в сильном чувстве социальной иерархии, но все же давали надежду на положительные изменения; больше заботы в них проявлялось по отношению к отдельным людям, чем к народам. Взгляд Кеннана на Россию отличался как от более ранних, так и от более поздних исследований. Предыдущие европейские описания практически не допускали возможности для положительных изменений, в то время как последующие американские описания были сосредоточены в основном на национальном, а не индивидуальном характере. Таким образом, идеи Кеннана представляют собой переходный момент в формировании особого американского взгляда на Россию и русских.
Не все американские представления о России были столь же отчетливо американскими, как у Кеннана. Все-таки Скайлер вторил трудам своих наставников, и Уильям Дадли Фоулк, автор другой известной книги о России, писал в подозрительно похожем на труды французского историка Леруа-Больё ключе. По сравнению со своим другом Кеннаном Фоулк более полно включил в свои взгляды на текущие обстоятельства и будущие перспективы России понятие сути русской природы. Начав свою карьеру в качестве реформатора (в частности, работая над реформой государственной службы и избирательным правом женщин), Фоулк довольно таинственным образом обратился к изучению России. «Я очень заинтересовался, – скромно вспоминал он, – историей России, особенно событиями, показывающими посягательства этой империи “на своих соседей”» [Foulke 1925а: 85, 106, 94]. Не зная русского языка, Фоулк в значительной степени полагался на французские книги о России [Foulke 1925b: 99]. Структура его первой и единственной книги о России, «Славянин или саксонец» (1887), вторит книгам Леруа-Больё и Рамбо: она начинается с подробного описания ее земель и климата. Ссылаясь непосредственно на Леруа-Больё, Фоулк написал, что широкие просторы России противостоят «оригинальности и индивидуальности». Погода также сыграла свою роль: «долгие зимы оцепенения и бездействия» чередуются там с короткими летами лихорадочной работы. Это сделало русских склонными к «крайностям либерализма и консерватизма, благоговения и цинизма, надежды и отчаяния, интеллекта и невежества» [Foulke 1887: 13, 14, 85].
Согласно Фоулку, эти черты имели значительные политические последствия. Отсутствие индивидуальности у русских привело к централизованному управлению, что сделало людей «гораздо более легко подчиняемыми контролю единой воли». И отсутствие оригинальности или самобытности сработало точно так же: «люди стали единым целым, как земля, их занятия одинаковы, их мысли, их устремления». Даже приостановку реформ в России в середине века можно было объяснить чертами характера. Склонность русских к крайностям диктовала как «смелость их проектов реформ[, так и] их робость в исполнении». В целом национальный характер сформировал политическую структуру: «…особая приспособленность к этой форме правления, по-видимому… укоренилась в русском народе». Пессимизм Фоулка смягчался утверждением, что этот покорный русский характер, так хорошо подходящий для деспотизма, не являлся естественным для русских, а был им навязан. Национальный характер в этой формулировке оказывается укоренившимся, но не врожденным [Foulke 1887: 13, 33, 14, 36].
Склонность России к деспотизму, утверждал Фоулк, пришла с Востока. Подобно французским историкам, чьи работы он изучал, он определил многие русские черты как азиатские по происхождению47. Азиатские элементы вошли в русский характер и русскую жизнь, когда славяне находились под так называемым татарским игом – когда ими правили монгольские ханы, с XIII по XVI век. Эти элементы «затормозили» развитие России и задержали ее «цивилизацию» [Foulke 1887: 72, 22]. Категория Азии часто использовалась в трудах Фоулка. В путевом дневнике о России он жаловался на свое замешательство по поводу «непостижимых мыслей, мотивов и порядков огромного населения Востока». На протяжении всей этой книги он помещал Россию в Азии. Все, от архитектурного облика Москвы до одежды петербургских водителей, было «восточным». Азиатские элементы как предшествовали Петру, так и пережили его. Фоулк, как и Скайлер, рассматривал планы Петра по модернизации как насильственную попытку «втянуть [Россию]… в течение европейской жизни». Неудача царя означала, что Азия представляла собой не только прошлое России, но и часть ее настоящего [Foulke 1925b: 9, 99, 108; Foulke 1887: 62, 82–83].
Русский характер и азиатское наследие, возмущался Фоулк, создали варварское государство, которое теперь угрожало доброму британскому правлению в Азии. Таким образом, борьба между славянами и саксами, которую Фоулк вынес в название своей книги, была битвой между «последним великим деспотизмом на земле» и цивилизованными державами. Здесь Фоулк быстро перешел на жаркий язык политических дебатов, назвав экспансионизм России «ростом всего, что мы ненавидим». Русские идеи, лихорадочно продолжал он, являются «настолько нездешними, настолько полуварварскими во всех отношениях… что мы не видим, как их можно загнать в глотку гуманности» [Foulke 1887: 37, 134, 144, 61, 2–3]48. Внутренний деспотизм России и международные устремления угрожали не только Соединенным Штатам, но и самой цивилизации.
Историк Брукс Адамс, писавший 15 лет спустя после Фоулка, согласился с этим аргументом. Адамс считал причиной экспансии России ее «азиатское наследие». Но, свободный от паникерства Фоулка, историк увидел в этом наследии одно светлое пятно: хотя оно объясняло тенденцию России к территориальному расширению, оно также обрекало те же самые усилия на провал. Он привел недостатки русского характера, чтобы объяснить бесперспективность этой политики. Хотя он признал, что русские обладают «терпением и упорством в жизни», они остаются «невежественными и неискушенными, ленивыми и расточительными». Подобно Фоулку и французским историкам той эпохи, Адамс приписывал русский характер, который он высмеивал как «ущербный», ландшафту и климату России49. Адамс и Фоулк объясняли нежелательную экспансию России в конце XIX века результатом русского национального характера, а также азиатских тенденций в методах правления. По мнению Адамса, такой национальный характер определил настоящее и будущее России.
По сравнению с Адамсом Фоулк видел русский характер более изменчивым и, следовательно, более опасным. По его мнению, это повлияло не только на внутренний деспотизм и внешнюю экспансию России, но и на экономические условия в стране. Противопоставляя славян и саксов, Фоулк подчеркивал не только политическую действительность – деспотизм против демократии, – но и экономические показатели [Foulke 1887: 58–59]. В заключительной главе своей книги Фоулк сопоставил «большие <…> успехи человеческого развития в тех сообществах, которые [поощряют] добровольное сотрудничество и свободную промышленную деятельность», и замедление в странах, где преобладают «суровые методы военного подчинения». Другими словами, форма правления определяла экономические перспективы страны. Утверждая, что деспотизм прочно укоренился на территории России (пусть даже изначально был завезен с Востока) и усилен чертами русского национального характера, Фоулк подразумевал, что национальный характер ограничивал экономическое развитие. Таким образом, национальный характер обеспечивал процветание самодержавия и диктовал в России экономические условия.
Но Фоулк был слишком глубоко проникнут викторианским чувством всеобщего прогресса и потому не утверждал этого так однозначно. Он предложил план будущего России, который содержал как политические, так и экономические компоненты: «Надежда на грядущие времена заключается в свержении централизованного деспотизма, в установлении гражданской свободы в России и в замене нынешней военной системы промышленными методами» [Foulke 1887: 144]. Россия может превратиться в государство с цивилизованными экономической и политической системами. И все же здесь оптимизм Фоулка в отношении будущего России противоречил его первоначальным объяснениям российского деспотизма и отсталости. Если деспотизм был результатом русского национального характера, а национальный характер, в свою очередь, был результатом ландшафта и климата, то при каких обстоятельствах (кроме континентального сдвига или глобального потепления) может возникнуть новая форма правления? И если этот деспотизм препятствовал экономическому прогрессу России, то каковы были шансы на материальный прогресс? Материальный прогресс, писал он, потребовал бы изменения русского национального характера. Он верил, что национальный характер может быть сформирован внешними силами; учитывая, что при ханах он стал близок к деспотизму, в принципе его можно было бы в любом случае сделать близким к демократии.
Книга «Славянин или саксонец» вызвала положительную, хотя и сдержанную, реакцию среди американских наблюдателей за Россией. Джордж Кеннан с восторгом писал Фоулку об этой книге, как и русский революционер-эмигрант С. М. Кравчинский (пишущий под псевдонимом Степняк). Оба высоко оценили изложение Фоулком истории России, а Кравчинский особо выделил его главу о «русских климатических, географических и природных условиях в связи с национальным характером». Анонимный рецензент в журнале «North American Review» согласился с критикой Фоулка в адрес российской политики, ставя под сомнение только его оптимизм: смогут ли русские действительно стать свободными?50 Книга Фоулка и реакция на нее свидетельствуют о путанице в американских представлениях о России. Русский характер определял экономическую и политическую жизнь страны. И хотя этот характер возник по географическим и метеорологическим причинам, он не был неизменным.
Если Фоулк (как и Леруа-Больё) опирался на национальный характер, чтобы критиковать Россию, другие американцы использовали характер, чтобы поощрять более тесные связи между двумя странами; при этом они повторили доводы Рамбо. Переводчица Изабель Хэпгуд, одна из самых плодовитых русофилов викторианской Америки, ссылалась на русский характер, чтобы доказать свою правоту. В 1880-х и 1890-х годах Хэпгуд энергично поддерживала русских писателей и правительство России в многочисленных статьях, на лекциях в Шатокуа, а также в постоянном потоке переводов и переписки51. Ее неустанные усилия по распространению русской литературы среди американцев увенчались успехом в конце 1880-х годов, когда ее поддержка Льва Толстого привела к всплеску интереса к нему среди американцев. Однако эта гармония была недолгой; вскоре она порвала с Толстым из-за художественных разногласий [Hapgood 1890: 313; Saul 1996: 326–327].
Разногласия Хэпгуд с Толстым не положили конец ее энтузиазму в отношении русской культуры. Она по-прежнему продвигала американской аудитории то, что считала типичным выражением русской культуры – литературу (даже Толстого), эпические песни (былины) и музыку. Хэпгуд использовала каждый из этих жанров, чтобы проиллюстрировать характерные российские традиции. Высоко оценивая Толстого, например, она подчеркивала его отличия от западников, таких как И. С. Тургенев [Hapgood 1902: 250]. Твердо веря в уникальность художественного вклада России, основанную на ее отличиях от американской и европейской культур, Хэпгуд перечислила многие черты, которые можно найти у всех русских. Даже дистанцируясь от упрощений «“сложного” национального характера русских», она пришла к выводу, что они обладают «естественным простым, отзывчивым характером <…> с оттенком дружеской теплоты, влияние которого ощущается, как только человек пересекает границу». Даже после того, как Хэпгуд заявила, что проявляет осторожность в отношении подобных обобщений, она предложила свое: русские «как нация слишком долготерпимы и покладисты в определенных направлениях <…> допускают слишком большую личную независимость в определенных вещах». Ее книга «Русские странствия» усеяна подобными оценками русского характера, составленными из набора знакомых черт характера: русские обладают «врожденной… вежливостью», славятся своим терпением и «обладают естественным достоинством, которое мешает им заявлять о себе неприятным образом, за исключением редких случаев» [Hapgood 1894: XI, 64, 89, 159]. Предложенный Хэпгуд список черт, которым она придавала положительный оттенок, был поразительно похож на тот, что использовали самые жестокие критики России. То, что критики называли пассивностью, она называла достоинством. У русских крестьян, предположила она, эти аспекты русского характера преувеличивались.
Предположительно повторяя патерналистские концепции своих благородных русских собеседников, Хэпгуд подчеркивала сомнительное и неудержимо гедонистическое поведение крестьян. Задним числом одобряя крепостное право, она заметила, что в 1890-х годах – через три десятилетия после его отмены – крестьяне «сохранили в своих сердцах слабость к удобствам и безответственности старых добрых дней крепостного права» [Hapgood 1894: 108–109]. Таким образом, ее доводы перекликаются с аргументами апологетов американского рабства. Белые писатели из северных и южных штатов официально провозгласили рабство идеальной социальной организацией для чернокожих. Рабы развили (по словам одного журналиста) «общие семейные интересы и добрые личные чувства» по отношению к своим владельцам и хозяевам, без которых они стали «ленивыми» и «расточительными» [Smith 1985: 52]. Хэпгуд применила этот снисходительный взгляд на русских сельских жителей к главной связанной с Россией теме в американских новостях в 1890-х годах, голоду 1891–1892 годов.
Когда в начале 1890-х годов американское увлечение Толстым пошло на убыль, причиной появления России в американских журналах и газетах стали новые события. Сообщения о неурожаях и повсеместном голоде в России привлекли значительное внимание американской прессы. Сельскохозяйственные условия России всегда были крайне уязвимы к плохой погоде; один историк экономики подсчитал, что голод случался каждые шесть-семь лет на протяжении всей зарегистрированной истории России [Kahan 1968: 353–377]. Ученые проследили, что эта нестабильность связана с различными обстоятельствами и политикой. Технологические и организационные инновации, улучшившие западноевропейское сельское хозяйство, редко проникали в Россию. Важную роль сыграла и государственная политика. По мере того как трио успешных министров финансов – Н. Х. Бунге (1883–1887), И. А. Вышнеградский (1887–1892) и С. Ю. Витте (1892–1903) – проводили стимулируемую государством индустриализацию, они все больше полагались на доходы от крупнейшего сектора российской экономики – сельского хозяйства. Экспорт был особенно важен, поскольку эти министры финансов стремились накопить достаточные резервы, чтобы перейти на золотой стандарт. Зерно было наиболее доступным экспортным товаром [Китанина 1978]. Российские экономисты и чиновники от экономики той эпохи четко осознавали эти плюсы и минусы. Столкнувшись с новостями о том, что потенциальный дефицит урожая может привести к сокращению золотых запасов, Вышнеградский кратко, хотя и жестко, резюмировал свою политику: «Сами не будем есть, но будем вывозить!» [Шванебах 1901: 21]52.
Стремление правительства к экспорту в сочетании с низкой в целом производительностью сельского хозяйства способствовало уязвимости большей части России перед продовольственными кризисами. Непредвиденные обстоятельства – плохая погода и внезапная эпидемия холеры – сделали кризис 1891–1892 годов еще более тяжелым. Особенно серьезные проблемы возникли в центральном производственном регионе в Поволжье, где проживало около тридцати миллионов русских. Урожай 1891 года был примерно вдвое ниже обычного, при этом в некоторых регионах наблюдалось снижение до 75 % [Wheatcroft1992]. Несмотря на столь впечатляющие цифры, царское правительство не спешило принимать меры по оказанию помощи.
Только в ноябре 1891 года, через несколько месяцев после первых тревожных наблюдений, правительство учредило Особый комитет по оказанию помощи населению губерний, пострадавших от неурожая. Во главе с наследником цесаревичем Николаем (будущим царем Николаем II) этот комитет ежемесячно предоставлял продовольственные ссуды 11 миллионам крестьян. Он также координировал мероприятия по оказанию чрезвычайной помощи и принятию санитарных мер в сельской местности, направленные как на обеспечение населения продовольствием, так и на замедление распространения холеры. Тем не менее в том году от голода и холеры умерло до 400 000 россиян [Wheatcroft 1992: 60–61; Robbins 1975, chap. 7].
Хотя Особый комитет не обращался за иностранной помощью, вскоре он получил множество предложений о помощи от американских групп. Благотворительные организации в Миннесоте, Висконсине и Пенсильвании возникли еще до комитета в России. К середине зимы эти группы, к которым присоединился Американский Красный Крест, провели кампании по сбору средств. Государственная организация, Комитет помощи голодающим в России, созвала многих американских знаменитостей, включая американского посла в Санкт-Петербурге, пятнадцать сенаторов и двадцать два губернатора53. Таким образом, голод способствовал появлению нового типа комментатора в американских дискуссиях о России: чиновника по оказанию помощи. Многие из этих чиновников переняли основанный на характере анализ русской жизни, который использовали другие эксперты.
В терминологии, которая совпадала с формулировками Гакстгаузена, Дональда Маккензи Уоллеса и других европейских исследователей сельской России, американские дипломаты и чиновники по оказанию помощи часто связывали голод с такими чертами характера русских, как лень и покорность. Эта логика перекликалась с логикой американских реформаторов города. По словам одного историка, эти реформаторы возлагали вину за бедность на «моральные изъяны и недостатки характера бедных» [Boyer 1978: 41]. Два представителя Америки в Санкт-Петербурге, Чарльз Эмори Смит (1890–1892) и Эндрю Диксон Уайт (1892–1894), подразумевали, что причины и последствия голода коренятся в недостатках крестьян. Уайт, первый президент Корнеллского университета (1868) и Американской исторической ассоциации (1884), начал свою выдающуюся карьеру, написав о России. После окончания колледжа в 1853 году он и его друг (Дэниэл Койт Гилман, впоследствии президент-основатель Университета Джонса Хопкинса) работали вместе в американском представительстве в Санкт-Петербурге. Проживая в российской столице в 1850-х годах, Уайт быстро невзлюбил принимающую его страну. В личной переписке он критиковал имперский режим: «Нет правительства, которое было бы настолько варварским <…> разве что его можно найти среди ранних азиатских монархий» [Altschuler 1979: 32; White 1896, 1: 38]. Хотя он, подобно американским реформаторам, был готов обвинять самих бедных в их положении, Россию он рассматривал как особый случай.