Альпы тут, Альпы там, тут Альпы, там Альпы, всюду, всюду Альпы-Альпы. Изломанные, зубчатые, бело-голубые, бело-сиреневые, бело-белые, изрезанные выступами скал, опушенные заснеженными лесами… Я частый гость в шале Четвинд-Питтов и теперь знаю все названия окрестных гор: вот клык Гран-Дан-де-Вейзиви; по ту сторону долины – Сассенер, Ла-Пуант-дю-Сате и Пуант-де-Брикола; а за спиной закрывает полнеба Паланш-де-ла-Кретта. Вдыхаю полной грудью морозный воздух и вымарываю из окружающего пейзажа все признаки современности. Самолет в лучах заходящего солнца – долой. Огни Ла-Фонтен-Сент-Аньес в шестистах метрах ниже – выключить. Шале, колокольню, дома с островерхими крышами, похожие на деревянный макет деревушки, игрушку моего детства, – стереть. Приземистое здание лыжной станции Шемей, отвратительную бетонную блямбу в стиле семидесятых, кофейню с грабительскими ценами и круг смотровой площадки, где стоим мы, четверо студентов Хамбер-колледжа, – снести. Вагончики фуникулера, доставляющие нас, лыжников, на склоны, и кресельные подъемники канатной дороги к вершине Паланш-де-ла-Кретта – ффух! – сдуть порывом ветра. Сорок, пятьдесят или шестьдесят лыжников, скользящих по пологой синей трассе или чуть дальше, по более крутой и опасной черной. Лыжники? Какие еще лыжники? Я никаких лыжников не вижу. Руфус Четвинд-Питт, Олли Куинн и Доминик Фицсиммонс, приятно было пообщаться, а теперь пора и честь знать. Ну, типа того. Вот так-то лучше. Теперь здесь настоящее средневековье. Интересно, а деревушка Ла-Фонтен-Сент-Аньес тогда уже существовала? Гм, а вот эта худышка в мятно-зеленом лыжном костюме, там, у перил, курильщица, как все француженки – похоже, курение у них входит в школьную программу, – вот она пусть остается. В конце концов, каждому Адаму нужна Ева.
– Ну что, осеним трассу неувядаемой славой? – Руфус Четвинд-Питт поднимает на лоб защитные очки «Сно-Фокс» стоимостью сто восемьдесят фунтов. – На спор. А проигравшие будут от заката до рассвета угощать победителя в баре. Ну, кто со мной?
– Я пас, – заявляет Олли Куинн. – Я спущусь по синей трассе. У меня нет ни малейшего желания в первый же день каникул угодить в больницу.
– Так нечестно, – говорит Доминик Фицсиммонс. – Ты по этим трассам катаешься чаще, чем дрочишь!
– Итак, трухлявые старперы Куинн и Фиц выбывают из игры. – Четвинд-Питт поворачивается ко мне. – А ты как, жертвенный ягненочек?
Четвинд-Питт – отличный лыжник и обставит нас не только здесь, но и где угодно, а цены в ночных клубах Сент-Аньес так высоки, что неувядаемая слава обойдется мне слишком дорого, но я деловито плюю на ладони.
– Что ж, Руфус, пусть победит сильнейший.
Ход моих рассуждений логичен. Если Четвинд-Питт выиграет гонку, то потом, в бильярдной, будет щедр сверх меры, а если проиграет, то вечером тем более пойдет на риск, чтобы восстановить пошатнувшуюся репутацию альфа-самца.
Четвинд-Питт усмехается и сдвигает «сно-фоксы» на глаза.
– Ну, хоть у кого-то яйца на нужное место пришиты. Фиц, дай нам старт. – Мы поднимаемся на верхнюю точку трассы, и Четвинд-Питт лыжной палкой вычерчивает в грязном снегу стартовую линию. – Побеждает тот, кто первым придет к снеговику в конце черной трассы. Без нытья и без жалоб, чисто гонка по нисходящей, как сказал один выпускник Итона другому. А с вами, рохлями… – Он презрительно смотрит на Фицсиммонса и Куинна, – увидимся позже, chez moi[23].
– Итак, на старт… – объявляет Фицсиммонс.
Мы с Четвинд-Питтом замираем на старте, будто спортсмены на зимних Олимпийских играх.
– …внимание, марш!
Пока я принимаю нужную стойку, Четвинд-Питт срывается с места, как метко пущенный снежок. Мы проносимся по первому участку трассы, мимо группы испанских ребятишек, устроивших фотосессию посреди спуска. Лыжня раздваивается – синяя трасса направо, черная налево, с отвесного выступа. Четвинд-Питт сворачивает налево, и я, естественно, следую за ним, через пару метров неловко приземляюсь, охаю, но все-таки удерживаюсь на ногах. Снег на склоне глянцевый, стеклянистый, быстрый, лыжи свистят по нему, как ножи при заточке. Я прибавляю скорость, но ускоряется и зад моего соперника, обтянутый черно-оранжевой лайкрой, огибает опору канатной дороги. Трасса сворачивает в высокогорный лес, продольный уклон увеличивается. Скорость нарастает – тридцать, тридцать пять, сорок километров в час; воздух наждаком обдирает щеки. Утром мы вчетвером спускались здесь аккуратной «змейкой», но сейчас Четвинд-Питт летит по прямой, как копье, – сорок пять, пятьдесят километров в час, – так быстро я еще никогда не ездил на лыжах, икры и бедра ноют, встречный ветер свистит в ушах. Дурацкая неприметная кочка отправляет меня в полет на три, пять, восемь метров… я едва не падаю, но все-таки удерживаюсь на ногах. Если упасть на такой скорости, то от множественных переломов спасет только чудо. Четвинд-Питт, заложив крутой вираж, скрывается из виду, а секунд через пятнадцать к тому же месту подъезжаю я, но, недооценив крутизну поворота, попадаю в когтистые лапы сосен и с трудом возвращаюсь на лыжню. Начинаются змеиные извивы слалома; слежу, как впереди Четвинд-Питт выписывает вензеля, то исчезая, то снова появляясь в поле зрения; стараюсь подражать его углам наклона; непроизвольно приседаю и втягиваю голову в плечи, когда по перевернутому желобу ветвей кегельбанными шарами проносятся вороны. Неожиданно вылетаю из леса на медленный участок трассы, между отвесной скалой и высоченным обрывом. Желтые ромбы с черепами и скрещенными костями предупреждают, что от края следует держаться подальше. Мой соперник чуть тормозит, оглядывается… Он так далеко, что кажется нарисованным – палка, палка, огуречик, – и уже катит мимо одинокой сосны на утесе, то есть достиг середины трассы. Значит, еще четыре-пять минут, и все. Я выпрямляюсь, давая отдых мышцам живота, и краем глаза вижу город в долине, огоньки рождественских гирлянд на площади. Дурацкие очки запотевают, хотя продавщица уверяла, что ничего подобного не случится. Четвинд-Питт ныряет в нижний лесок, а я, отталкиваясь палками, доезжаю до одинокой сосны, а потом снова приседаю в позу гонщика. Снова набираю скорость – сорок пять, пятьдесят километров в час, и надо бы притормозить, но ветер-искуситель нашептывает в уши: «Быстрее, быстрее», и меня обволакивает нижний лес, сосновый туннель расплывается перед глазами, пятьдесят пять, шестьдесят километров в час, и я перелетаю гребень, за которым прячется жуткая расщелина, земля уходит из-под ног… Я воспаряю, точно укуренный архангел… свободный полет длится вечно, пока не… Так, почему это вдруг ноги на уровне подбородка?
Правая нога ударяется о землю первой, но левая уходит в самоволку, и я качусь кубарем, и карту моего тела размечают вспышки боли – вот щиколотка, колено, локоть, – черт, левую лыжу сорвало, и она ускакала, убежала, пропала без следа. Земля – деревья – небо, земля – деревья – небо, земля – деревья – небо, земля – деревья – небо, зернистый снег в лицо; игральная кость в стаканчике; яблоки в сушильном барабане, охи, стоны, вопли, ой-ё… Сила тяжести, скорость и земля: за остановку придется платить, а единственная приемлемая валюта в данном случае – боль…
Ой-ой-ой! Запястье, лодыжка, ребро, ягодица, щиколотка, мочка уха… Наверняка все изодрано, все в синяках… но вроде бы ничего не сломано, если, конечно, я не одурманен выбросом естественных анальгетиков в кровь. Лежу на страховочной подстилке снега, сосновых игл и мшистого волокнистого дерна. Сажусь. Позвоночник в порядке. Это очень хорошо. Часы на запястье тоже в порядке, на циферблате 16:10, как и должно быть. Серебристые иголочки птичьих трелей. А встать получится? На месте правой ягодицы сгусток боли; копчик вколочен геологическим молотком… Но я встаю, понимая, что мне на редкость повезло. Поднимаю защитные очки, отряхиваю с куртки снег, отстегиваю оставшуюся лыжу и, опираясь на нее, как на посох, ковыляю вверх по склону в поисках ее товарки. Минута, другая – безуспешно. Четвинд-Питт наверняка уже в деревне, победно хлопает по толстопузому снеговику. Хромаю по лыжне, ищу в подлеске проклятую лыжу. Падение на черной трассе не позорно, – в конце концов, я не профессиональный горнолыжник и не инструктор по лыжному спорту, – но возвращаться в шале Четвинд-Питта на сорок минут позже Фицсиммонса и Куинна, да еще и с одной лыжей, конечно же, хреново.
По трассе с шорохом – вжух! – спускается лыжник, – и я поспешно отступаю с лыжни. Француженка со смотровой площадки – только француженки в этом сезоне носят мятно-зеленый. На гребень она взмывает с легкостью, разительно отличающейся от моей слоновьей неуклюжести, профессионально приземляется, замечает меня, понимает, что произошло, выпрямляется и тормозит чуть поодаль, на противоположной стороне лыжни. Потом наклоняется, вытаскивает из сугроба мою лыжу и приносит мне. Я пытаюсь применить свое посредственное знание французского:
– Merci… Je ne cherchais pas du bon côté[24].
– Rien de cassé?[25]
Кажется, она спрашивает, нет ли у меня переломов.
– Non. À part ma fierté, mais bon, ça ne se soigne pas[26].
Моя добрая самаритянка не снимает защитных очков, так что ее лица не разглядеть, видны лишь черные кудри, выбившиеся из-под лыжной шапочки, и неулыбчивый рот.
– Tu en as eu, de la veine[27].
Я – везучий мудак?
– Tu peux… – Мне хочется сказать: «Еще какой везучий». – C’est vrai[28].
– Ça ne rate jamais: chaque année, il y a toujours un couillon qu’on vient ramasser à la petite cuillère sur cette piste. Il restera toute sa vie en fauteuil roulant, tout ça parce qu’il s’est pris pour un champion olympique. La prochaine fois, reste sur la piste bleu[29].
М-да, зря я решил, что знаю французский. «Здесь каждый год кто-нибудь ломает себе шею, и мне следует придерживаться синей трассы»? Что-то в этом роде. Не прощаясь, она срывается с места и стремительно скользит вниз, красиво закладывая виражи.
В шале Четвинд-Питта я отмокаю в ванне; за стеной грохочет нирвановский «Nevermind», а я курю косячок среди змеящихся клубов пара и в тысячный раз размышляю над казусом разума, кочующего из тела в тело. Факты обманчиво просты: шесть дней назад, у дома моих родителей, я встретил некий разум, захвативший чужое тело. Странная хрень требует теоретического обоснования, и у меня на этот счет есть целых три гипотезы.
Гипотеза первая: это была галлюцинация, мне все привиделось – и второе пришествие йети, и его косвенные доказательства вроде следов на снегу и заявлений о том, что могло быть известно только мисс Константен и мне.
Гипотеза вторая: я стал жертвой чудовищного розыгрыша, устроенного мисс Константен и ее сообщником, который прикинулся бездомным попрошайкой.
Гипотеза третья: все произошло на самом деле, и разум, кочующий из тела в тело – а как еще это назвать? – вполне реальное явление.
Итак, галлюцинация. «Я не чувствую себя психом» – неубедительный довод, хотя психом я себя действительно не чувствую. Если у меня один раз возникла столь реалистичная галлюцинация, значит должны возникать и другие? Но мне же не мерещится, что в электрических лампочках Стинг распевает «Englishman in New York»?[30]
Розыгрыш. Почему выбрали именно меня? Возможно, у Маркуса Анидра есть враги, особенно если его авантюры вскрылись. Но глупо устраивать дурацкий розыгрыш, чтобы свести меня с ума; гораздо проще избить до потери сознания.
Кочующий разум. Вполне правдоподобное допущение для фантастического романа. А здесь, в реальном мире, душа не покидает своего тела. Все сверхъестественное – обман и мистификация.
Из крана в ванну капает вода – кап-кап-кап. Ладони и пальцы у меня розовые, сморщенные. Наверху кто-то глухо топочет.
Итак, что же все-таки делать с Иммакюле Константен, с йети и со странной хренью? Единственный возможный ответ: «Покамест ничего». Может быть, продолжение ждет меня сегодня ночью, или в Лондоне, или в Кембридже. Или, что тоже вполне возможно, вся эта история окажется просто неким сюжетным ответвлением моей жизни, к которому я больше никогда не вернусь.
– Хьюго, ты как там? – Олли Куинн робко стучит в дверь ванной. – Ты еще жив?
– Пока вроде бы да! – отвечаю я, перекрикивая Курта Кобейна.
– Руфус говорит, что нам пора в «Ле Крок», пока там все не забили под завязку.
– Идите уже, займете столик. Я к вам присоединюсь чуть позже.
«Ле Крок», именуемый завсегдатаями «Шлаком», – барсучья нора в переулке недалеко от треугольной центральной площади Сент-Аньес, с трех сторон окруженной горами. Гюнтер, владелец заведения, шутливо отдает мне честь и указывает на так называемое Орлиное Гнездо – крошечную антресоль, где обосновались мои приятели-ричмондцы. Вечер в разгаре, посетителей полно, и нанятые Гюнтером saisonnières[31] – темноволосая худышка, вся в черном, как Гамлет, и фигуристая блондинка в оборках и рюшах – бойко принимают заказы. В семидесятые годы Гюнтер попал на двести девяносто восьмое место в рейтинге лучших теннисистов мира (правда, продержался всего неделю), что подтверждает газетная вырезка в рамке на стене. Теперь он снабжает кокаином богатенький евротреш, в том числе и старшего отпрыска лорда Четвинд-Питта. Крашенная перекисью энди-уорхоловская шевелюра Гюнтера – бессмысленное жертвоприношение на алтарь моды, но пятидесятилетний наркодилер швейцарско-немецкого происхождения не желает прислушиваться к советам какого-то англичанина. Я заказываю глинтвейн и сквозь купу семифутовых голландцев пробираюсь в Орлиное Гнездо. Четвинд-Питт, Куинн и Фицсиммонс уже поели – Гюнтерово daube, то есть жаркое из говядины, и яблочный пирог с коричным соусом – и теперь принялись за коктейли, за которые сегодня плачу я, проигравший гонку Четвинд-Питту. Олли Куинн сидит осоловелый, с остекленелым взором и мрачно повторяет:
– Ничего не понимаю.
Этот сопляк совсем не умеет пить.
– Чего ты не понимаешь? – спрашиваю я, снимая шарф.
Фицсиммонс одними губами произносит:
– Несс.
Я складываю шарф в удавку, но Куинн этого не замечает.
– Мы же с ней обо всем договорились! Что я отвезу ее в Гринвич, что она познакомит меня с родителями, что мы встретимся на Рождество, сходим на распродажу в «Хэрродс» и на каток в Гайд-парке… Мы обо всем договорились. И вдруг в субботу после того, как я отвез Чизмена в больницу, где ему накладывали его дурацкие швы, она мне звонит и заявляет: «Все кончено, Олли». – Куинн судорожно сглатывает. – А я типа… что? А она вся такая: «Ах, дело не в тебе, это я виновата!» И объясняет, что ее терзают сомнения, что она будто связана по рукам и ногам, а еще…
– А вот я знаю одну португальскую шлюшку, которой очень нравится, когда ее связывают по рукам и ногам. Могу познакомить, – предлагает Четвинд-Питт.
– Ты мизогинист. И кстати, не смейся над чужим горем, – заявляет Фицсиммонс, вдыхая пары vin chaud[32]. – Хреново, когда тебя бросают.
Четвинд-Питт обсасывает коктейльную вишенку.
– Ага. Особенно когда покупаешь опаловое ожерелье в подарок на Рождество, а тебе дают от ворот поворот прежде, чем дело дойдет до койки. Кстати, Олли, если ты приобрел ожерелье в ювелирном магазине «Ратнерс», то можешь вернуть, но денег, к сожалению, не получишь, только подарочный купон. Мне наш садовник жаловался, когда у него свадьба расстроилась.
– Нет, я не там покупал, – огрызается Куинн.
Четвинд-Питт сплевывает вишневую косточку в пепельницу.
– Да хватит уже ныть! В Сент-Аньес под Новый год больше еврокисок, чем в Шлезвиг-Гольштейнском обществе спасения животных. Кстати, спорим на тысячу фунтов, все эти ее сомнения попросту означают, что она завела себе нового бойфренда.
– Несс? Нет, вряд ли, – успокаиваю я бедного Куинна. – Все-таки она уважает и тебя, и себя тоже. Это невозможно, поверь мне. Между прочим, – я поворачиваюсь к Четвинд-Питту, – когда Лу тебя бортанула, ты несколько месяцев ходил сам не свой.
– У нас с Лу все было серьезно. А Олли и Несс знакомы от силы недель пять. Кстати, Лу меня не бортанула. Мы расстались по взаимному согласию.
– Шесть недель и четыре дня, – вымученно произносит Куинн. – И вообще, какая разница, сколько мы были знакомы? У меня было такое ощущение… будто мы попали в тайный уголок, неведомый никому, кроме нас двоих… – Он делает глоток какого-то безвестного мальтийского пива. – Мы с ней совпали, понимаешь? Я не знаю, что такое любовь – мистика, химия или еще что-то, – но когда она есть, а потом ее вдруг нет, это как… как…
– Как ломка, – подсказывает Руфус Четвинд-Питт. – Roxy Music правы, любовь – это наркотик, и когда ее запас подходит к концу, его не восполнит ни один наркодилер. Ну, кроме той самой девушки, конечно. Но она ушла, бросила тебя, и ты уже никогда не получишь того, что тебе так необходимо. Понимаешь, Олли? Между прочим, я действительно тебя понимаю, бедолага. И знаешь, что бы я тебе в данном случае прописал? – Четвинд-Питт покачивает пустую коктейльную рюмку. – «Ангельские перси». Ликер крем-де-какао и мараскин, – поясняет он мне. – Pile au bon moment, Monique, tu as des pouvoirs télépathiques[33]. – Пышногрудая официантка приносит мне глинтвейн, а Четвинд-Питт продолжает демонстрировать свое владение французским: – Je prendrai une Alien Urine, et ce sera mon ami ici présent, – он кивает в мою сторону, – qui réglera l’ardoise[34].
– Bien, – бойко отвечает Моник. – J’aimerais bien moi aussi avoir des amis comme lui. Et pour ces messieurs? Ils m’ont l’air d’avoir encore soif[35].
Фицсиммонс заказывает кассис, Олли просит еще бокал пива, и Моник, собрав грязные тарелки и стаканы, удаляется.
– Да, в эту я бы, пожалуй, засадил из своего необрезанного дробовика, – говорит Четвинд-Питт. – Есть за что подержаться, размерчик-то шесть с половиной. И она куда приятней, чем та, вторая, вылитая Уэнсдей Аддамс. Такое пугало, аж жуть берет.
За стойкой худенькая официантка наливает коньяк в большой бокал. Я спрашиваю, не француженка ли она, но Четвинд-Питт уже поворачивается к Фицсиммонсу:
– Фиц, ты у нас сегодня отвечаешь на все вопросы. Что это за хрень такая – любовь?
Фицсиммонс закуривает, передает пачку нам.
– Любовь – это анестезия, применяемая Природой для деторождения.
Нечто подобное я уже где-то слышал. Четвинд-Питт стряхивает пепел на поднос.
– Может быть, ты, Лэм, дашь определение получше?
Я слежу, как худенькая официантка смешивает заказанную Четвинд-Питтом «Мочу инопланетянина».
– Меня не спрашивай. Я никогда не был влюблен.
– Да неужели? Бедный ягненочек! – издевательски вздыхает Четвинд-Питт.
– Глупости, – говорит Куинн. – Ты же менял подружек одну за другой.
Память тут же услужливо подсовывает мне фотографию аппетитной мамочки Фицсиммонса.
– Да, анатомические познания у меня имеются, но эмоционально женщины для меня – Бермудский треугольник. Любовь, тот самый наркотик, о котором упоминал Руфус, благодать, которой так жаждет наш Олли, извечный мотив и так далее… У меня к этому абсолютный иммунитет. Мне неведома любовь к женщине. И к мужчине тоже, между прочим.
– Ну ты загнул, – тянет Четвинд-Питт.
– Но это же чистая правда! Я действительно никогда и ни в кого не был влюблен. И мне это нисколько не мешает жить. Живут же дальтоники, не отличая синего от пурпурного.
– Тебе просто до сих пор не встретилась подходящая девушка, – заявляет Куинн, наш юродивый.
– Или, наоборот, тебе встречалось слишком много подходящих девушек, – предполагает Фицсиммонс.
Я с наслаждением вдыхаю мускатный аромат глинтвейна.
– Люди – ходячие скопища желаний. Им хочется еды, воды, жилья, тепла, секса, общения, статуса, родичей и соплеменников, удовольствий, власти, целей и устремлений и так далее, вплоть до шоколадно-коричневого унитаза. Любовь – один из способов удовлетворить некоторые из этих желаний. Однако любовь – не только наркотик, но и наркодилер. Любовь требует ответной любви, правда, Олли? Она и действует как наркотик: сперва все чудесно, человек чувствует себя на подъеме, и я завидую таким счастливчикам. Но потом возникают неприятные побочные эффекты – ревность, приступы безудержного гнева, уныние, – и я, глядя на это, думаю: нет уж, увольте. В Елизаветинскую эпоху любовь приравнивали к безумию. Буддисты полагают любовь капризным шалуном на пикнике умиротворенного разума. А вот…
– А вот и «Моча инопланетянина»! – Четвинд-Питт, осклабившись, глядит на худенькую официантку с подносом, на котором стоит высокий стакан с пойлом дынно-зеленого цвета. – J’espère que ce sera aussi bon que vos Angel Tits[36].
– Les boissons pour ces messieurs[37].
Тонкие ненакрашенные губы, слово «messieurs» облачено в сарказм. Впрочем, она тут же уходит.
Четвинд-Питт фыркает:
– Ну прямо Мисс Харизма образца тысяча девятьсот девяносто первого года.
Все чокаются, а я незаметно прячу перчатку за цветочный горшок.
– По-моему, она не заценила твое остроумие, – говорю я Четвинд-Питту. – Кстати, как тебе «Моча инопланетянина»?
Он отпивает бледно-зеленую вязкую жижу:
– В точности соответствует названию.
Туристические магазинчики на городской площади Сент-Аньес – все для лыжного спорта, художественные салоны, ювелирные лавки, кондитерские – в одиннадцать вечера еще работают; гигантская рождественская елка все еще сияет огнями, а crêpier[38] в костюме гориллы бойко торгует блинчиками. Несмотря на пакетик с кокаином, только что приобретенный Четвинд-Питтом у Гюнтера, мы решаем отложить поход в клуб «Вальпурга» до завтрашнего вечера. Начинается снегопад.
– Черт побери, – говорю я, поворачивая назад. – Перчатку в «Ле Крок» забыл. Ребята, ведите Куинна домой, я вас нагоню…
Возвращаюсь в переулок, подхожу к «Ле Кроку». Навстречу мне вываливается компания скандинавов и скандинавок; заглядываю в круглое окошко бара, украдкой наблюдаю за худенькой официанткой, которая готовит кувшин сангрии. На девушку приятно смотреть; она напоминает неподвижного басиста в гиперактивной рок-группе. Панковский пофигизм сочетается в ней с поразительной четкостью движений. Чувствуется, что ее самообладание неколебимо. Гюнтер уносит кувшин в зал, она поворачивается и смотрит в окно, прямо на меня; я вхожу в прокуренный шумный бар и сквозь толпу подвыпивших гуляк пробираюсь к стойке. Ловко срезав ножом шапку пены с бокала пива, худенькая официантка подает его посетителю, и я тут же обращаюсь к ней с заранее заготовленным рассказом о забытой перчатке.
– Désolé de vous embêter, mais j’étais installé là-haut… – я указываю на Орлиное Гнездо, но она смотрит на меня так, словно видит впервые, – il y a deux minutes et j’ai oublié mon gant. Est-ce que vous l’auriez trouvé?[39]
Невозмутимо, как Иван Лендл, свечой запустивший теннисный мяч во взбешенного хоббита, она нагибается и вытаскивает из-под стойки мою перчатку.
– Bizarre, cette manie que le gens comme vous ont d’oublier leur gants dans les bars[40].
Гм, похоже, она меня раскусила.
– C’est surtout ce gant; ça lui arrive souvent[41]. – Я вздергиваю перчатку, как нашкодившую марионетку, и укоризненно вопрошаю: – Qu’est-ce qu’on dit à la dame?[42] – Под взглядом официантки шутка умирает у меня на устах. – En tout cas, merci. Je m’appelle Hugo. Hugo Lamb. Et si pour vous, ça fait… – Черт, как же по-французски будет «вальяжный»? – …chic, eh bien le type qui ne prend que des cocktails s’appelle Rufus Chetwynd-Pitt. Je ne plaisante pas[43].
Никакой реакции. Появляется Гюнтер с подносом, уставленным пустыми бокалами.
– А почему ты говоришь с Холли по-французски?
– А как мне с ней говорить? – недоуменно спрашиваю я.
– Ему хочется попрактиковаться во французском, – отвечает официантка на английском, с лондонским выговором. – А посетитель всегда прав, верно, Гюнтер?
– Эй, Гюнтер! – окликает его какой-то австралиец. – Твой дурацкий настольный футбол сломался! Я только и делаю, что кормлю его франками, и все без толку!
Гюнтер уходит к нему, Холли загружает бокалы в посудомойку, а я запоздало соображаю, в чем тут дело. Когда она вернула мне лыжу, мы разговаривали по-французски, и мой акцент, разумеется, меня выдал, но она не перешла на английский, потому что к девушкам на лыжном курорте пристают по пять раз на дню, а в общении с англоязычной публикой французский – прекрасное оборонительное средство.
– Я просто хотел сказать вам спасибо за то, что вы вернули мне лыжу, – говорю я.
– Уже сказали. – Так, она из рабочей семьи; богатенькие мальчики ее ничуть не смущают; очень хороший французский.
– Да, но если бы вы меня не спасли, я умер бы от переохлаждения в заповедном швейцарском лесу. Можно пригласить вас на ужин?
– Пока туристы ужинают, я работаю в баре.
– В таком случае приглашаю вас на завтрак.
– К тому времени, когда завтракаете вы, я уже часа два как разгребаю здесь горы грязи, а потом еще два часа навожу чистоту. – Холли захлопывает посудомойку. – А потом я иду кататься на лыжах. У меня каждая минута на счету. Извините.
Терпение – лучший друг охотника.
– Понятно. Как бы то ни было, не хотелось бы, чтобы ваш бойфренд неверно расценил мои намерения.
Она деловито ищет что-то под барной стойкой:
– Вас друзья заждались.
Так, четыре к одному, что никакого бойфренда у нее нет!
– Я пробуду здесь еще дней десять, – говорю я. – До свидания, Холли.
– До свидания.
«Вали уже отсюда», – читается в колдовских синих глазах.