Под звон дверного колокольчика вхожу в «Филателию Бернарда Крибеля» на улочке Сесил-Корт близ Чаринг-Кросс-роуд, и меня обволакивает аромат трубочного табака. В центре узкого длинного зала высится стойка с марками средней стоимости. Более дорогие экземпляры покоятся в запертых витринах у стен. Я разматываю шарф, но старая школьная сумка остается висеть на груди. По радио звучит второй акт «Дон Жуана». Бернард Крибель, в костюме зеленого твида и с темно-синим шейным платком, косится на меня поверх клиента у письменного стола, дабы удостовериться в моих намерениях; я всем своим видом показываю, что готов подождать, и тактично держусь на расстоянии, рассматривая безупречные негашеные экземпляры «Черного пенни» в специальной витрине с постоянно поддерживаемым уровнем влажности. Вскоре становится ясно, что крибелевского клиента ждет большое разочарование.
– Что вы имеете в виду? – возмущается он. – Как это – фальшивая?
– Возраст этого экземпляра не сто лет, а от силы сто дней. – Хозяин магазина снимает очки в тонкой оправе и трет слезящиеся глаза.
Клиент жестикулирует, как комедийный итальянец:
– Но здесь же выцветшие краски! Пожелтевшая бумага! Эта бумага никак не может быть современной!
– Старинную бумагу раздобыть несложно, но вот эта штриховочная сетка наводит на мысль о двадцатых годах двадцатого века, а никак не о девяностых годах девятнадцатого. – В размеренной английской речи Бернарда Крибеля сквозят славянские интонации: насколько я знаю, он родом из Югославии. – Затем бумагу окунают в слабую чайную заварку, давно известный прием. А вот над печатными досками пришлось корпеть не одну ночь, – впрочем, такое трудолюбие легко объясняется прейскурантной стоимостью в двадцать пять тысяч фунтов. Кстати, краска тоже вполне современная… «Уинзор и Ньютон», жженая охра, разведенная, разумеется… В целом весьма неплохая подделка.
Клиент взвизгивает оскорбленным фальцетом:
– Вы что, обвиняете меня в подделке?!
– Что характерно, я обвиняю не вас, а того, кто совершил эту подделку.
– Вы просто пытаетесь сбить цену! Признайтесь!
Крибель с отвращением морщится:
– Возможно, вашим товаром заинтересуется какой-нибудь перекупщик на Портобелло-роуд. Можете попытать счастья на передвижных ярмарках марок и монет. Прошу прощения, мистер Бадд, но меня дожидается настоящий клиент.
Мистер Бадд с разочарованным стоном выбегает из магазина и пытается хлопнуть дверью, но дверь отказывается хлопать. Крибель качает головой, сокрушаясь, до чего дошел мир, и я спрашиваю:
– И часто фальсификаторы приносят вам свои подделки?
Крибель втягивает щеки, показывая, что вопрос не заслуживает его внимания.
– Мне знакомо ваше лицо… – Он перебирает свою мысленную картотеку. – Э-э-э… мистер Анидр. В августе вы продали мне блок из восьми негашеных марок Питкэрнских островов. Хороший чистый блок.
– Надеюсь, вы пребываете в добром здравии, мистер Крибель?
– Более или менее. Как ваши занятия? Помнится, вы изучаете право в Университетском колледже Лондона.
Ха, он явно хочет меня подловить.
– Нет, астрофизику в Имперском колледже.
– Да-да, конечно. Вам удалось обнаружить разумную жизнь в космосе?
– Ее там ровно столько, сколько здесь, на Земле, мистер Крибель.
Он улыбается старой шутке и смотрит на мою сумку:
– Вы сегодня покупаете или продаете?
Я достаю черный кляссер и вынимаю из него узкую полоску из четырех марок.
Шариковая ручка в пальцах Крибеля барабанит по прилавку: тук-тук-тук.
Филателист и его лампа «энглпойз» склоняются над марками.
Стук шариковой ручки смолкает. Старческие глаза Бернарда Крибеля вопросительно обращаются ко мне, и я произношу:
– Четыре марки колониальной Индии номиналом в пол-анны, темно-синие, выпуска тысяча восемьсот пятьдесят четвертого или пятьдесят пятого года, с правой стороны листа и частичной маркировкой на поле, в хорошем состоянии, негашеные. Как вам?
– Недурственно. – Он продолжает рассматривать марки под шерлок-холмсовской лупой. – Не могу утверждать, что часто встречал подобные экземпляры. И на какую цену вы рассчитываете?
– В июне прошлого года одна гашеная марка из этой серии ушла с аукциона «Сотбис» за две тысячи сто фунтов. Умножаем на четыре, получаем восемь тысяч четыреста. Набавляем пятьдесят процентов за то, что марки негашеные, и получаем примерно тринадцать тысяч. Однако же… Держать магазин в центре Лондона накладно, за товар вы расплачиваетесь сразу же, а я весьма надеюсь завязать с вами плодотворные долгосрочные отношения, мистер Крибель.
– В таком случае называйте меня просто Бернард.
– Ну, раз так, то и вы называйте меня просто Маркус. Моя цена – десять тысяч.
Крибеля вполне устраивает озвученная цена, но ради приличия он делает вид, что терзается сомнениями.
– На марки Содружества в наши дни спрос невелик. – Он раскуривает трубку; ария завершается. – Увы, самое большее, что я могу дать, – восемь с половиной.
– Не вынуждайте меня идти на Трафальгарскую площадь, Бернард, сегодня очень холодно и скользко.
Он вздыхает, раздувая волосатые ноздри:
– Жена меня со свету сживет за подобную уступчивость, но молодых филателистов следует поощрять. Давайте поделим разницу и сойдемся на девяти тысячах двухстах пятидесяти фунтах.
– Десять – простое, удобное, круглое число. – Я обматываю шею шарфом.
Последний вздох.
– Ладно. Пусть будет десять. – Мы обмениваемся рукопожатием. – Вас устроит чек?
– Да, но, Бернард… – останавливаю я его у самой двери в подсобку; oн оборачивается. – Вот вы бы позволили кому-то унести эти великолепные «пол-анны» прежде, чем получили бы за них деньги?
Бернард Крибель склоняет голову, чествуя мой профессионализм, возвращает мне марки и уходит выписывать чек. По Чаринг-Кросс-роуд ползет полудохлый автобус. Демоны уволакивают Дон Жуана в ад: что ж, такова судьба всех дилетантов, которые пренебрегают должной подготовкой.
Пробираюсь по извилистым улочкам рождественского Сохо, шумным, вспаренным, в склизком месиве талого снега, пересекаю Риджент-стрит, по которой гигантским ледником сползают автомобили, и прибываю в неприметный лондонский офис банка «Свисс интегрите», что прячется в тихом переулке за площадью Беркли-Сквер. Гориллоподобный охранник распахивает передо мной пуленепробиваемую дверь, приветственно кивает, зная, что мне назначено. В просторном светлом зале – кремовый интерьер, отделка красным деревом – я кладу чек на полированный стол миниатюрной сотрудницы банка, которая не задает никаких вопросов, кроме: «Как поживаете, мистер Анидр?» Возле ее компьютерного терминала красуется швейцарский флажок, и пока она заполняет бланк на мой вклад, я рассеянно думаю, что, возможно, мадам Константен, швейцарская экспатриантка с неразглашенным доходом, тоже снисходит до посещения этого офиса и сидит в этом, обитом бархатом кресле. Меня не оставляют воспоминания о нашей странной встрече в часовне Королевского колледжа, хотя я больше не испытываю необъяснимой потери времени. «До свидания, мистер Анидр», – говорит клерк, и я согласно отвечаю: «До свидания». Деньги – всего лишь побочный продукт моего искусства, и все же я покидаю банк словно бы при оружии и в бронежилете; теперь, с чеком Крибеля, на моем банковском счету пятьдесят тысяч. Это, конечно, мизерная сумма для большинства клиентов банка «Свисс интегрите», но для студента, который сам пробивается к верхам, это очень неплохо. И эта сумма еще умножится. Почти все мои приятели из Хамбер-колледжа – за исключением тех, чьи родители достаточно состоятельны и по доброте душевной позволяют себя доить, – по уши в долгах, но упрямо отказываются признавать, что в течение первых пяти лет по окончании университета им придется хлебать дерьмо полной ложкой и делать вид, что это черная икра. Ну, мне это не грозит. Я сам кого угодно дерьмом закидаю. По мере сил.
В крытом переходе у Пиккадилли-Серкус двое в костюмах и плащах стоят у двери и громогласно отчитывают кого-то невидимого. Сквозь тонкую завесу снега с дождем ярко светятся витрины магазина «Тауэр рекордз»; станцию метро «Пиккадилли-Серкус» уже захлестывает первая волна офисных работников, живущих в пригородах, а меня раздирает любопытство. Между мужчинами в плащах я мельком замечаю какого-то жалкого йети, который жмется под дверью.
– Поздравляю, ты разработал отличную маркетинговую стратегию! – говорит один из его мучителей. – Вон там прохожие цветы покупают, а здесь ты к ним пристаешь, просишь милостыню, так что они вынуждены давать тебе деньги, чтобы не выглядеть бессердечными ублюдками, – пьяно восклицает он. – Между прочим, мы как раз и занимаемся маркетингом. Интересно, сколько ты настрелял за вечер?
– Я… – Йети испуганно моргает. – Я ни в кого не стрелял.
Мучители переглядываются и издевательски хохочут.
– Я ж много не прошу. Мне надо тринадцать фунтов, чтобы переночевать в хостеле.
– Приведи себя в порядок и найди себе работу – хотя бы грузчика!
– Без местижильства на работу не принимают.
– Ну, так обзаведись ме-сто-жи-тель-ством.
– А безработным комнаты не сдают.
– Нет, ты слышишь, Гарри, у этого типа на все найдется объяснение.
– Эй, эй, тебе нужна работа? Я дам тебе работу. Хочешь? – спрашивает второй мучитель.
Первый мучитель, тот, что покрупнее, нависает над беднягой:
– Мой коллега вежливо интересуется, нужна ли тебе работа.
Йети нервно сглатывает и кивает:
– А какая работа-то?
– Нет, ты слышишь, Гарри? Какие привередливые нищие пошли.
– Будешь деньги собирать, – говорит Гарри. – Десять фунтов в минуту. Гарантированно.
У йети какой-то лицевой тик.
– А что надо делать?
– Сейчас поймешь. – Мучитель поворачивается к улице и швыряет пригоршню монет в просвет между машинами, которые грохочущим потоком стремятся к Пиккадилли-Серкус. – Давай, Эйнштейн, греби деньгу! – (Монетки катятся под колеса и днища автомобилей, рассыпаются по островкам подтаявшего грязного льда.) – Видишь, улицы Лондона на самом деле вымощены золотом.
Оба мучителя, страшно довольные, заплетающимися шагами уходят прочь, а изможденный йети размышляет, можно ли собрать монеты так, чтобы не угодить под автобус.
– Не смей, – говорю я бездомному попрошайке.
Он сердито сверкает глазами:
– А ты поспи в мусорном баке!
Я достаю из бумажника две двадцатифунтовые банкноты.
Он глядит то на деньги, то на меня.
– Как раз на три ночи в хостеле, – говорю я.
Он берет деньги, прячет во внутренний карман замызганной куртки.
– Премного благодарен.
Принеся жертву богам, я ныряю в подземку, и она засасывает меня в воронку смрада немытых тел и зловонного дыхания.
Сентенция предельно проста: «Многие писатели изображали государства и республики такими, какими им никогда не удавалось встречать их в действительности… Между тем, как живут люди, и тем, как должны они жить, расстояние необъятное: кто для изучения того, что должно бы быть, пренебрежет изучением того, что есть в действительности, тем самым вместо сохранения себя приведет себя к погибели: человек, желающий в наши дни быть во всех отношениях чистым и честным, неизбежно должен погибнуть в среде громадного, бесчестного большинства». И за это откровенное, прагматичное суждение кардинал Реджинальд Поул провозгласил Никколо Макиавелли пособником дьявола! После станции «Эрлз-Корт» поезд метро выныривает на поверхность, в угасающий свет дня. Мимо проносятся газовые подстанции, эдвардианские крыши, каминные трубы, телевизионные антенны, автостоянка у супермаркета, щиты с рекламой о сдаче помещений внаем. Пассажиры стоят, покачиваясь, будто говяжьи туши на крюках, или живыми трупами обмякают на сиденьях: офисные трудяги с воспаленными глазами, подключенные к «дискменам»; их обрюзгшие сорокалетние ипостаси пялятся в «Ивнинг стэндард», а без пяти минут пенсионеры уныло взирают на окраины западного Лондона, поражаясь быстротечности жизни. «Я – Система, ты должен меня побороть, – стучат колеса. – Я – Система, ты должен меня побороть». Но что значит «побороть систему»? Разбогатеть, получить вольную, избавиться от ежедневного унижения и тягостного труда? Нас медленно обгоняет другой поезд, на параллельных путях; в метре от меня проползает вжатый в дверное стекло юный клерк из Сити – таким на будущий год стану и я. Хорошая кожа, хорошая одежда и опустошенные глаза. На обложке прижатого к груди журнала заголовок: «Как разбогатеть к тридцати». Парень замечает меня, щурится, пытается прочесть название моей книжки из серии «Пингвин-классик», но его поезд сворачивает на соседний путь.
Весьма сомнительно, что систему можно побороть, отчаянно карабкаясь наверх, и, как мне известно, выпасть из системы – тоже не выход. Я слишком хорошо помню «Ривенделл». Летом перед началом учебы в Кембридже мы с ребятами решили потусить в клубе «Зыбкий мир» в Кэмден-Тауне. Там, закинувшись экстази, я склеил анемичную девицу с помадой цвета засохшей крови и в прикиде из черной паутины. Короче, мы с этой девушкой-пауком взяли такси и поехали к ней, в коммуну под названием «Ривенделл», которая оказалась сквотом в отведенном под снос доме в самом конце квартала, рядом с заводом по переработке макулатуры. Девушка-паук и я долго резвились под какой-то ранний альбом Джони Митчелл, про чаек, продрыхли до полудня, а потом спустились в Зал Элронда, где меня накормили чечевичным карри, а основатели сквота поведали мне, что их коммуна – аванпост посткапиталистического, постнефтяного и постденежного будущего. Все то, что «внутри системы», объявлялось плохим, а то, что «вне системы», – хорошим. Меня спросили, как я собираюсь провести отпущенный мне век, я заикнулся о работе в СМИ и тут же подвергся обличительной словесной бомбардировке и коллективной критике на тему того, что внутрисистемные СМИ разделяют, а не объединяют общество. Девушка-паук объяснила, что только в «Ривенделле» можно по-настоящему общаться и знакомиться с мудрыми сказаниями древних культур, таких как инуитская, ибо «мудрость древних – наше богатство». Когда я уходил, девушка-паук попросила у меня «взаймы» двадцать фунтов, чтобы закупиться продуктами в супермаркете «Сейнсбери». Я посоветовал ей процитировать кассиру какую-нибудь инуитскую мудрость, раз уж это «богатство». Ее ответ был отчасти радикально-феминистским, но в основном англосаксонским. В «Ривенделле» я обзавелся не только лобковыми вшами и аллергией на Джони Митчелл, которая продолжается и по сей день, но и твердым убеждением, что «вне системы» существует только нищета.
В общем, спросите у йети, как ему его свобода.
В прихожей, снимая шапку и сапоги, я слышу, как мама в гостиной говорит:
– Минуточку, кажется, он вернулся. – Не выпуская телефонного аппарата из рук, она выглядывает в коридор; шнур натягивается до предела. – Да, это он! Как вы вовремя позвонили! Я дам ему трубку. Рада наконец-то услышать голос того, о ком Хьюго столько рассказывал. Поздравляю с наступающим.
Я вхожу в гостиную, одними губами спрашиваю:
– Джонни Пенхалигон?
Мама кивает и выходит, прикрыв за собой дверь. Темная гостиная освещена прерывистым мерцанием елочной гирлянды. Телефонная трубка лежит на плетеном стуле. Я прижимаю ее к уху, слушаю нервное дыхание Пенхалигона и чарующую музыкальную заставку сериала «Твин-Пикс», звучащую где-то в особняке Тридейво-хаус. Медленно считаю про себя от десяти до нуля.
– Джонни! Какая неожиданность! Извини, что заставил тебя ждать.
– Привет, Хьюго. Да, это я, Джонни. Привет. Как дела?
– Отлично. Готовлюсь к Рождеству. А ты как?
– Вообще-то, не очень, если честно.
– А чего так? Я могу чем-нибудь помочь?
– Ну… не знаю. Это как-то… неудобно…
– Да ла-адно тебе! Давай говори.
– Помнишь последнюю тусовку у Жаба? Ну, с которой ты ушел, когда я выиграл больше четырех тысяч.
– Еще б не помнить. Я тогда за час все деньги спустил. А пирату Пензанса, как обычно, везло.
– Ну да. Прям такая пруха, как по волшебству…
– Ни фига себе волшебство! Четыре тысячи фунтов – это же больше годовой стипендии.
– Вот-вот, поэтому мне дурь в голову ударила. Слегка. То есть не слегка, а ощутимо так приложила. А еще и глинтвейн этот… В общем, я решил, что надоело клянчить деньги у мамы всякий раз, как я остаюсь на мели… Так вот, после того, как ты ушел, карты сдавал Эузебио, и у меня сразу оказался флеш в пиках, до валета. Я играл безупречно – прикидывался, что блефую, а на руках вроде как полное дерьмо, – и на столе было уже больше двух тысяч…
– Охренеть, Джонни! Это же целая куча денег!
– Ну да. Только мы заранее договорились, что предел устанавливать не будем, и все трое только и делали, что повышали и повышали ставки, и никто не желал отступать. У Ринти оказался допер, а Брюс Клегг посмотрел на мой флеш и говорит: «Ну вот, Пират опять нас вздрючил», и я уже начал сгребать денежки, а он добавляет: «Ой, погодите-ка. Что это у меня? Никак фул-хаус?» И правда фул-хаус. Три дамы, два туза. Мне надо было сразу встать и уйти. А я, дурак, не ушел. Выигранные четыре тысячи превратились в две, потому что две я проиграл. Короче, я подумал, что это случайность, что надо взять себя в руки и отыграться, мол, Фортуна благоволит смельчакам и все такое. Еще одна игра, и все переменится… Жаб пару раз спрашивал, не хочу ли я завязать, но… к этому времени я уже… уже… – голос Пенхалигона срывается, дрожит, – проиграл десять тысяч.
– Ничего себе! Вот это по-взрослому.
– В общем, мы продолжили игру, и я все время проигрывал и никак не мог понять, почему это среди ночи в Королевском колледже трезвонят колокола, но тут Жаб раскрыл шторы, и оказалось, что уже день. Жаб объявил, что закрывает казино на каникулы, и предложил нам яичницу. Но есть мне не хотелось…
– Ты же сперва выиграл, – утешал его я, – а потом проиграл. В покере всегда так.
– Нет, Хьюго, ты не понимаешь! Эузебио серьезно проигрался, а я… а я так вообще в пух и прах, а когда Жаб подбил бабки, оказалось, что я должен… – он переходит на сдавленный шепот, – пятнадцать тысяч двести фунтов! Жаб сказал, что округлит мой проигрыш до пятнадцати тысяч…
– Твое благородство всегда пробуждает в Жабе самые лучшие чувства, – говорю я, глядя на улицу сквозь щелку в шторах синего бархата; ночь холодная, чернильно-синяя, с янтарными пятнами фонарей. – Он же понимает, что имеет дело не с каким-то прощелыгой, который считает, что если ему нечем платить, то он и не будет платить.
Пенхалигон вздыхает:
– То-то и оно, понимаешь.
– Если честно, Джонни, то не очень… – с напускным недоумением говорю я.
– Пятнадцать тысяч фунтов – это… много. Это очень много!
– Разумеется, для простых смертных, вот как для меня, например, это офигительная сумма, но для старой корнуэльской аристократии…
– Да у меня и на основном счете столько не наберется!
– Ах вот оно что! Ну, тогда… В общем, так. Мы с Жабом знакомы с тех самых пор, как я поступил в Кембридж. Честное слово, тебе совершенно не о чем беспокоиться.
Пенхалигон с надеждой хрипит:
– П-правда?
– Жаб – классный парень. Напомни ему, что банки закрыты на Рождество и что до Нового года ты не сможешь перевести ему деньги. Он же понимает, что слово Пенхалигона в гарантиях не нуждается.
Вот он, момент истины.
– Но у меня нет пятнадцати тысяч фунтов!
Так, сделаем драматическую паузу, прибавим капельку смущения и щепотку недоверия:
– Погоди… тебе что, совсем неоткуда взять деньги?
– Ну да… Неоткуда. Я заплатил бы, если бы мог, но сейчас…
– Джонни. Прекрати. Долг есть долг, Джонни. Я за тебя поручился. Перед Жабом. Сказал: «Это же Пенхалигон!», и этого было достаточно. Больше и объяснять ничего не пришлось.
– То, что мои предки были адмиралами, а дом, в котором я живу, – памятник архитектуры, вовсе не делает меня миллиардером. И вообще, Тридейво-хаус заложен банку «Куртард»!
– Ладно, успокойся. Лучше попроси мать выписать тебе чек.
– На оплату покерного долга? Ты что, спятил? Она мне ни пенса не даст. Слушай, а что сделает Жаб, если я… ну, если эти пятнадцать тысяч…
– Нет, нет и нет! Жаб – человек дружелюбный, но деловой, и бизнес для него важнее любых дружеских отношений. Прошу тебя, Джонни, заплати.
– Ну а что с того, если я проигрался в покер? Я же никаких договоров с Жабом не подписывал!
– Долг есть долг. Жаб считает, что ты ему должен. И я так считаю, ты уж извини. А если ты откажешься честно выплатить долг, то это будет уже вызов. Он, конечно, не станет подкладывать тебе в постель лошадиную голову, но втянет в это дело и твоих родных, и Хамбер-колледж, а им вряд ли понравится, что их доброе имя треплет желтая пресса.
Пенхалигон слышит, как его сияющее будущее разбивается вдребезги, словно бутылки в контейнере для сбора стеклотары, сброшенном с крыши многоэтажной парковки.
– Охренеть…
– Вообще-то, выход есть… нет, это вряд ли.
– Слушай, я сейчас на все готов. Абсолютно на все.
– Нет, забудь. Глупости все это. Я знаю, что ты на это скажешь.
– Да ладно, Хьюго, колись.
Чтобы убедить человека, не надо его насильно принуждать; лучше показать ему волшебную дверцу и обставить все так, чтобы ему непременно захотелось ее открыть.
– У тебя же есть старый спортивный автомобиль. «Альфа-ромео», кажется?
– Нет, винтажный «астон-мартин-кода», шестьдесят девятого года выпуска. Но… продать его?
– Немыслимо, я понимаю. Лучше просто пади к ногам матери, Джонни.
– Это же… понимаешь, это папина машина. Он мне ее завещал. Я ее обожаю. И потом, как я объясню, куда она делась?
– Что-нибудь придумаешь, Джонни, у тебя это хорошо получается. Скажешь, что лучше реализовать активы и вложить деньги в какие-нибудь офшорные бонды, чем рассекать по Девону и Корнуоллу на спортивном автомобиле, пусть и доставшемся в наследство от отца. Кстати, я вот вспомнил, у нас в Ричмонде есть вполне приличный дилер, который специализируется на винтажных автомобилях. Человек надежный и неболтливый. Я мог бы заглянуть к нему, пока он не закрылся на Рождество, и узнать, о какой сумме идет речь.
Судорожный вздох с отмороженного пальца на стопе Англии.
– Ну, нет так нет, – говорю я. – Прости, Джонни, но я не могу…
– Нет, я согласен. Сходи поговори с дилером.
– А ты не хочешь объяснить Жабу, что происходит…
– Может, ты ему позвонишь? А то я… нет, я не…
– Ладно, я все устрою. Друзья познаются в беде.
По памяти набираю номер Жаба. После первого же гудка включается автоответчик; я торопливо говорю: «Пират продает. Я уезжаю в Альпы после Дня подарков, так что увидимся в Кембридже в январе. Счастливого Рождества». Кладу трубку и окидываю рассеянным взором сделанные на заказ книжные шкафы, телевизор, отцовский бар с напитками, мамины светильники выдувного стекла, старинную карту Ричмонда-на-Темзе, фотографии Брайана, Элис, Алекса, Хьюго и Найджела Лэмов в разном возрасте и на разных стадиях развития. Разговоры родных доносятся до меня, как призрачные голоса из какой-то фантастической переговорной трубки для связи с иным миром.
– Ну что, Хьюго, все в порядке? – В дверь заглядывает отец. – С возвращением.
– Привет, пап. Это Джонни звонил, мой приятель из Хамбера. Справлялся насчет списка литературы по экономике на следующий триместр.
– Похвальная организованность. Ох, я совсем забыл, у меня в багажнике бутылка коньяка, схожу заберу…
– Не надо, пап! Там жуткий холод, ты и так простужен. Вон моя куртка на вешалке, я мигом.
– Мы встречаемся снова, – произносит кто-то, когда я захлопываю багажник отцовского «БМВ». – Средь зимы суровой, так сказать.
Я едва не роняю бутылку. Неизвестный кутается в анорак; в свете уличного фонаря капюшон отбрасывает тень, полностью скрывая лицо. Он стоит в нескольких шагах от тротуара, на нашей подъездной дорожке.
– Я могу вам помочь? – спрашиваю я невольно дрогнувшим голосом.
– Именно это нам и хотелось бы знать. – Он скидывает капюшон, и, как только я узнаю йети-попрошайку с Пиккадилли-Серкус, бутылка выскальзывает у меня из пальцев и глухо шлепается мне на ногу.
– Вы? Я… – говорю я, и дыхание повисает белым облачком.
– Похоже на то, – говорит он.
Я сипло спрашиваю:
– Зачем… вы меня преследуете?
Он разглядывает дом моих родителей, будто собирается его купить. Не вынимает рук из карманов. Там есть место для ножа.
– У меня нет для вас денег, если вы за этим…
– Я здесь не ради банкнот, Хьюго.
Я задумываюсь: я совершенно точно не говорил ему, как меня зовут! Да и с какой стати мне ему было представляться?
– Откуда вам известно мое имя?
– Оно известно нам уже не первый год. – Вульгарные интонации и простонародная манера произношения исчезают без следа, дикция становится абсолютно безупречной.
Я вглядываюсь в его лицо. Может, это мой бывший одноклассник?
– Кто вы?
Йети скребет грязную башку: на нем перчатки с обрезанными кончиками пальцев.
– Если вас интересует хозяин этого тела, то он – ничего не значащий тип, вырос в окрестностях Глостера, у него вши, героиновая зависимость и активный вирус иммунодефицита. Если же вам интересно, с кем именно вы беседуете, то ответ будет несколько иным: я – Иммакюле Константен. Мы с вами недавно обсуждали природу власти. Вы меня помните, я знаю.
Я отступаю на шаг; выхлопная труба отцовского «БМВ» упирается мне в икру. Йети с Пиккадилли-Серкус вряд ли выговорил бы «Иммакюле Константен».
– Это розыгрыш. Она вас подучила, объяснила, что нужно говорить, но откуда…
– Откуда ей знать, кому из бездомных попрошаек вы сегодня подадите милостыню? Это же невозможно. И откуда ей знать о Маркусе Анидре? Мыслите шире. Раздвиньте границы возможного.
На соседней улице завывает автомобильная сигнализация.
– Вы из секретной службы. Вы оба… связаны с…
– Правительственным заговором? Ну, я полагаю, это действительно несколько шире, но каковы пределы паранойи? Может, Брайан и Элис Лэм тоже агенты секретных служб? Может, к этому причастны Марианджела и сестра Первис? А может, бригадный генерал Филби вовсе не утратил разум? Паранойя – вещь поистине всепоглощающая.
Все это происходит на самом деле. На корке снега – следы йети. От него тянет гнилостным запахом рвоты и перегара. Морозный воздух щиплет губы. Нет, таких галлюцинаций попросту не бывает.
– Что вам нужно?
– Прорастить семя.
Мы в упор смотрим друг на друга. От него пахнет прогорклым печеньем.
– Послушайте, – говорю я, – я не понимаю, что здесь происходит, и зачем она вас ко мне послала, и почему вы утверждаете, что вы – это она… Но вам нужно довести до сведения мисс Константен, что она совершила ошибку.
– Какого рода ошибку я совершила? Уточните, пожалуйста.
– Ну все, с меня хватит. Я вовсе не тот, кем вы меня считаете. И я хочу одного: спокойно встретить Рождество и спокойно жить да…
– Мы слишком хорошо вас знаем, Хьюго Лэм. Мы знаем вас гораздо лучше, чем вы сами себя знаете. – Йети удовлетворенно фыркает себе под нос, поворачивается и уходит прочь по нашей подъездной дорожке, бросив на прощание: – Счастливого Рождества.