Но все-таки за месяц до окончания колледжа он сделал мне предложение. Когда неделю спустя я ответила отказом, он сказал:
– Надеюсь, ты отказываешь мне только потому, что еще не готова к замужеству. Может быть, пройдет год или около того, и ты передумаешь.
– Я и сейчас знаю, что будет через год. Ничего не изменится. Потому что я просто не хочу замуж за тебя.
Он поджал губы и постарался скрыть обиду. Но ему это не удалось.
– Извини, – наконец произнес он.
– Это лишнее.
– Я не хотел показаться тебе грубияном.
– Перестань.
– Да нет, я болван.
– Что ты, в самом деле… ты просто был обстоятельным.
– Обстоятельным? Я бы сказал, прямолинейным.
– А я бы сказала… назидательным.
– Откровенным. Искренним. Честным. Но ведь все это не имеет значения, не так ли?
– Ну, с лингвистической точки зрения…
Если до этого разговора у меня еще были какие-то сомнения в правильности моего решения, то теперь они окончательно рассеялись. Мои родители – как и многие подруги по Брин-Мору – считали, что я совершаю ошибку, отказываясь выйти замуж за Горация. В конце концов, он был таким надежным. Но я была уверена в том, что обязательно встречу кого-то, в ком будет и огонек, и страсть. И потом, в двадцать два года мне совсем не хотелось бросаться в омут замужества, так и не воспользовавшись шансом познать другие возможности.
Вот почему, когда я приехала в Нью-Йорк, поиски бойфренда значились последним пунктом в списке моих приоритетов. Тем более что мне предстояло столько всего узнать в этот первый год самостоятельной взрослой жизни.
Родительский дом был продан к Рождеству – но почти все вырученные средства ушли на то, чтобы оплатить врачей и интернат для матери. Новый, 1944 год мы с Эриком встречали в убогом отеле Хартфорда, куда примчались накануне по вызову из интерната. Мама подхватила инфекцию, которая переросла в пневмонию, и никто не мог сказать с уверенностью, справится ли она с болезнью. К тому времени, как мы приехали в Хартфорд, врачам удалось стабилизировать ее состояние. Мы просидели час возле ее постели. Она была в коматозном состоянии и отсутствующим взглядом смотрела на своих детей. Мы поцеловали ее на прощание. Поскольку мы опоздали на последний поезд до Манхэттена, нам пришлось ночевать в этой привокзальной дыре. Остаток вечера мы провели в баре отеля, где пили дрянной «Манхэттен». В полночь мы спели «Доброе старое время» в компании бармена и нескольких несчастных, застрявших в пути коммивояжеров.
Так мрачно начался для нас новый год. А утром последовало еще более мрачное продолжение – мы как раз выписывались из гостиницы, когда в нашем номере раздался телефонный звонок. Я сняла трубку. Звонил дежурный врач:
– Мисс Смайт, я очень сожалею, но ваша мать скончалась пол часа назад.
Странно, но я не испытала шока и горечи (это пришло несколькими днями позже). Скорее в тот момент на меня нашло какое-то оцепенение, и в сознании промелькнула мысль: отныне моя семья – это Эрик.
Его тоже застала врасплох эта новость. Мы взяли такси и отправились в интернат. По дороге он расплакался. Я обняла его.
– Она всегда терпеть не могла Новый год, – произнес он сквозь слезы.
Похороны состоялись на следующий день. В церковь пришли двое наших соседей и секретарша отца. С кладбища мы вернулись на вокзал. В поезде, по дороге в Нью-Йорк, Эрик сказал: «Больше ноги моей не будет в Хартфорде».
Наследства как такового не было – лишь два страховых полиса. Каждый из нас получил по пять тысяч долларов – по тем временам вполне приличные деньги. Эрик тотчас оставил работу в Театральной гильдии и на год уехал в путешествие по Мексике и Южной Америке. С собой он прихватил портативный «ремингтон» – поскольку за эти двенадцать месяцев планировал написать свою главную пьесу и, возможно, собрать материал для дневника путешественника. Он и меня приглашал в эту поездку, но я уж точно не собиралась бросать «Лайф», где успела проработать всего лишь семь месяцев.
– Но если ты поедешь со мной, у тебя будет возможность сосредоточиться на беллетристике, – сказал он.
– Я многому учусь, работая в «Лайф».
– Учишься чему? Писать статейки в пятьсот слов о бродвейской премьере «Феминистки» или об ошейниках как модном аксессуаре года?
– Я горжусь тем, что написала и о том, и о другом, пусть даже мое имя не значится под этими статьями.
– О чем я и говорю. Как правильно тебе сказал тот парень, редактор, тебе никогда не дадут написать что-либо стоящее, потому что этим занимаются старшие редакторы, мужики. Ты ведь хочешь писать рассказы. Так что тебя останавливает? У тебя есть деньги и свобода. Мы могли бы вскладчину снять гасиенду в Мексике… писать целыми днями, и никто бы нас не беспокоил.
– Это чудесная мечта, – сказала я, – но я пока не собираюсь покидать Нью-Йорк. Я еще не готова стать вольным писателем. Сначала мне нужно найти свой путь. И работа в «Лайф» поможет мне в этом.
– Господи, какая же ты благоразумная. Не сомневаюсь, что ты максимально практично распорядишься своими пятью тысячами.
– Да, вложу в государственные облигации.
– Эс, ты меня поражаешь. Ты стала маленькой Мисс Рассудительность.
– Окончательно и бесповоротно.
Итак, Эрик подался на юг, а я осталась на Манхэттене. Днем трудилась в «Лайф», а по ночам пыталась писать короткие рассказы. Но нервотрепка на работе – вкупе с удовольствиями Манхэттена – мешала подойти к «ремингтону», который по большей части напрасно пылился в моей квартире-студии. Каждый раз, усаживаясь за машинку, я ловила себя на мысли: «Мне ведь совершенно нечего сказать». Или же в голове шептал предательский голос: «А в кинотеатре на 58-й улице двойной сеанс: „Пять гробниц на пути в Каир“ и „Военно-воздушные силы“». Или же звонила подружка, предлагая субботний ланч в «Шраффтс». Или мне срочно нужно было дописать статью для «Лайф». Или убраться в ванной. Или… я всегда находила подходящее оправдание из миллиона тех, к которым прибегают начинающие писатели в попытке сбежать из-за письменного стола.
В конце концов я решила, что хватит обманывать саму себя. Я убрала со стола «ремингтон» и спрятала его в шкаф. Потом написала Эрику длинное письмо, объясняя, почему временно откладываю свои писательские амбиции.
Я никогда не путешествовала. Я не была нигде южнее Вашингтона… не говоря уже об остальном мире. Я никогда не испытывала смертельной опасности. Я не знакома ни с кем, кто побывал в тюрьме или был осужден по приговору присяжных. Я никогда не работала в трущобах или на походной кухне. Я никогда не ходила по Аппалачской тропе, не взбиралась на гору Катадин, не сплавлялась по озеру Саранак на каноэ. Я могла бы пойти на войну добровольцем от Красного Креста. Могла бы устроиться через Администрацию общественных работ школьным преподавателем в пострадавшую от засухи Оклахому. Я могла бы заняться чем-то куда более интересным, чем занимаюсь сейчас, – и набраться жизненного опыта, которым можно было бы поделиться с людьми.
Черт возьми, я даже ни разу не влюблялась! Поэтому неудивительно, что ничего не происходит, когда я сажусь за машинку.
Я отослала письмо до востребования на адрес почтового отделения в Зихуантанехо. Эрик временно жил в этом тропическом уголке Мексики, арендуя домик на побережье. Спустя семь недель я получила ответ – написанный убористым почерком на почтовой открытке со штемпелем Тегусигальпы, Гондурас.
Эс!
Из твоего письма я понял только одно: тебе не о чем писать. Поверь мне, каждому есть что рассказать, потому что жизнь сама по себе есть увлекательный рассказ. Но, даже зная это, нелегко преодолеть творческий кризис (это состояние мне слишком хорошо знакомо). Тут правила игры просты: если ты хочешь писать, ты будешь писать. И еще знай: если ты хочешь влюбиться, то обязательно найдешь того, кто достоин твоей любви. Но послушайся своего старшего, битого жизнью братца: никогда не ставь себе задачу влюбиться во что бы то ни стало. Потому что такие романы неизменно оборачиваются дешевой мелодрамой. Настоящая любовь сама настигнет тебя… оглушит и заставит забыть обо всем на свете.
Мне не стоило уезжать из Мексики. Самое лучшее впечатление от Тегусигальпы – это обратный автобус из Тегусигальпы. Сейчас двигаюсь на юг. Напишу сразу, как только осяду где-нибудь.
С любовью,
Э.
В течение следующих десяти месяцев – пока я упорно трудилась в «Лайф» и каждую свободную минуту посвящала Нью-Йорку – я старалась не слишком-то горевать о своей несостоявшейся литературной карьере. И я так и не встретила никого, в кого можно было бы влюбиться. Но я регулярно получала открытки от Эрика, отправленные из Белиза, Сан-Хосе, Панама-Сити, Картахены и, наконец, из Рио. Он вернулся в Нью-Йорк в июне сорок пятого, без цента в кармане. Мне пришлось ссудить ему двести долларов на первое время, пока он, устроившись на прежней квартире, искал работу.
– Как ты умудрился спустить все деньги? – спросила я.
– Жил красивой жизнью, – глуповато произнес он в ответ.
– Но мне казалось, что красивая жизнь противоречит твоим политическим принципам.
– Да, было такое. И есть.
– Так что же произошло?
– Думаю, всему виной обилие солнца. Оно превратило меня в исключительно щедрого и очень тупого loco gringo[11]. Но я обещаю немедленно исправиться, облачившись в привычную власяницу.
Вместо этого он засел за сценарии для сериала «Бостон Блэки». Когда его оттуда выгнали, он принялся строчить шутки для шоу Джо И. Брауна. Он ни словом не обмолвился о пьесе, которую собирался написать за время добровольного изгнания – а я и не спрашивала. Его молчание говорило само за себя.
Он снова влился в широкий круг своих богемных приятелей. И в ночь на День благодарения сорок пятого года закатил для всех вечеринку.
Я уже была приглашена на ежегодную вечеринку, которую устраивал один из старших редакторов «Лайф». Он жил на 77-й улице, между Центральным парком и Колумбийским университетом, – на той самой улице, где надували воздушные шары и игрушки для парада «Мейси» в День благодарения. Я обещала Эрику, что заскочу к нему по пути домой. Но вечеринка у редактора затянулась. Из-за церемонии надувания шаров (и толп зрителей) все улицы вокруг Центрального парка оказались перекрыты, так что мне пришлось целых полчаса искать такси. Наступила полночь. Я смертельно устала. И попросила таксиста отвезти меня на Бедфорд-стрит. Как только я зашла к себе домой, зазвонил телефон. Это был Эрик. Судя по звукам, доносившимся из трубки, вечеринка была в самом разгаре.
– Где тебя черти носят? – спросил он.
– Вела офисно-политическую игру на Сентрал-парк-Вест.
– Давай срочно сюда. Слышишь, как у нас тут весело?
– Думаю, я пас… Мне нужно выспаться.
– У тебя впереди целый уик-энд для этого.
– Пожалуйста, позволь мне разочаровать тебя сегодня.
– Нет. Я настаиваю на том, чтобы ты срочно села в такси и предстала tout de suite chez moi[12], готовая пить до рассвета. Черт возьми, это первый День благодарения без войны. Думаю, достойный повод надраться…
Я тяжело вздохнула и сказала:
– Ты меня поутру снабдишь аспирином?
– Даю слово патриота Америки.
Скрепя сердце я снова надела пальто, спустилась вниз, вызвала такси и через пять минут оказалась в гуще толпы на квартире Эрика. Здесь действительно было не протолкнуться. Громко звучала танцевальная музыка. Низкое облако табачного дыма зависало над головами. Кто-то впихнул мне в руку бутылку пива. Я обернулась. И вот тогда я увидела его. Парня лет двадцати пяти, одетого в армейскую форму цвета темного хаки, с узким лицом и резко очерченными скулами. Его взгляд блуждал по комнате. И неожиданно упал на меня. Мы встретились глазами. Всего на мгновение. Или на два. Он смотрел на меня. Я смотрела на него. Он улыбнулся. Я улыбнулась в ответ. Он отвернулся. И больше ничего не было. Лишь один мимолетный взгляд.
Меня не должно было быть там. Мне давно следовало быть дома и видеть десятый сон. С тех пор я часто спрашивала себя: если бы я не обернулась в тот момент, мы бы так никогда и не встретились?
Судьба – это все-таки случайность, не правда ли?
Хлопнула входная дверь. В квартиру ввалилось еще с десяток гостей. Все они были очень шумными, очень возбужденными и очень пьяными. К тому времени в гостиной стало уже так тесно, что невозможно было двигаться. Я все никак не могла отыскать в толпе своего брата – и начинала злиться на себя за то, что согласилась прийти на эту дурацкую вечеринку. Я любила друзей Эрика, но только не в массовом скоплении. Эрик это знал и частенько подтрунивал надо мной, упрекая в необщительности.
– Я не против общения, – возражала я. – Я всего лишь против толпы.
Особенно – можно было бы добавить – толпы в крохотной квартирке. Мой брат, наоборот, обожал шумные сборища. Друзей у него всегда было предостаточно. Тихий вечер в домашней обстановке даже не рассматривался как вариант времяпрепровождения. Ему непременно нужно было встречаться с приятелями в барах, заваливаться к кому-то на вечеринку, бежать на джазовую сходку или (при самом плохом раскладе) убивать вечер в одном из круглосуточных кинотеатров на 42-й улице, где крутили сразу по три фильма всего за двадцать пять центов. С тех пор как он вернулся из Южной Америки, его стадный инстинкт обострился до предела, и я уже начала задумываться, как он находит время для сна. Чтобы получить работу в программе Джо И. Брауна, ему пришлось изменить имидж, как он ни сопротивлялся этому. Он подстриг волосы и перестал одеваться, как Троцкий, потому что знал, что ни один работодатель не захочет иметь с ним дело, пока он не облачится в консервативный костюм по моде того времени.
– Отец, наверное, закатывается от хохота в гробу, – сказал он однажды, – видя, как его сын, который всегда был краснее всех красных, ныне одевается у «Брукс Бразерс».
– Одежда ничего не значит, – сказала я.
– Не пытайся подсластить пилюлю. Одежда значит больше, чем ты думаешь. Все мои знакомые, видя меня в таком наряде, понимают: это неудачник.
– Не говори так о себе.
– Любой, кто поначалу мыслит себя вторым Бертольдом Брехтом, а заканчивает тем, что строчит репризы для радиовикторины, имеет полное право называть себя неудачником.
– Ты напишешь еще одну великую пьесу, – сказала я.
Он грустно улыбнулся:
– Эс, я в жизни не написал ни одной великой пьесы. Ты это знаешь. Я не написал даже хорошей пьесы. И это ты тоже знаешь.
Да, я действительно знала – хотя никогда бы не посмела сказать об этом. Точно так же я знала и то, что безумно насыщенная светская жизнь Эрика была своего рода анестезией. Она притупляла боль разочарования. Я знала, что у него творческий кризис. И знала причину этого кризиса: он полностью разуверился в своем таланте. Но Эрик не терпел сочувствия – и переводил разговор на другую тему всякий раз, когда я пыталась поднять этот больной вопрос. Конечно, я поняла намек и перестала лезть с расспросами, сожалея лишь о том, что не могу вывести его на откровенность, и чувствовала себя совершенно беспомощной, когда видела, как он пытается заполнить каждую минуту своей жизни кутежами и пирушками… вроде той вечеринки, которая была очередным эпизодом нескончаемого загула.
Когда шум в гостиной достиг апогея, я решила, что уйду, если не увижу брата в следующую минуту.
И тут я почувствовала, как чья-то рука коснулась моего плеча, и за спиной прозвучал мужской голос:
– У вас такой вид, будто вы ищете выход.
Я обернулась. Это был парень в армейской форме. Он стоял в паре шагов от меня, в одной руке у него был наполненный стакан, в другой – бутылка пива. Вблизи он выглядел еще более типичным ирландцем. Может, все дело было в особенном румянце кожи, квадратной челюсти, смешинке в глазах… в этом лице падшего ангела, одновременно невинном и мужественном. Он чем-то напоминал Джимми Кагни, только без присущей тому драчливости. Будь он актером, наверняка прошел бы кастинг на роль молодого священника, соборовавшего Кагни, когда того изрешетил пулями конкурирующий гангстер.
– Вы слышали, что я сказал? – прокричал он сквозь шум. – Вы как будто ищете выход отсюда.
– Да, я вас слышала. И да, вы очень наблюдательны, – сказала я.
– А вы краснеете.
Я вдруг почувствовала, что у меня горят щеки.
– Должно быть, это из-за духоты.
– Или из-за того, что я самый красивый парень, которого вы когда-либо видели.
Я осторожно взглянула на него и заметила, что он игриво вздернул брови.
– Вы красивы, это правда… но не сногсшибательны.
Он окинул меня восхищенным взглядом и произнес:
– Отличный контрудар. Это не вас я видел на ринге с Максом Шеллингом в «Гарден»?
– Вы имеете в виду ботанический сад «Бронкс Гарденс»?
– А ваше имя случайно не Дороти Паркер[13]?
– Лесть вам не поможет, солдат.
– Тогда я попытаюсь напоить вас, – сказал он, впихивая мне в свободную руку бутылку. – Выпейте пивка.
– У меня уже есть, – сказала я, поднимая бутылку «Шлитца», которую держала в другой руке.
– Значит, будете пить с двух рук. Мне это нравится. А вы, часом, не ирландка?
– Боюсь, что нет.
– Странно. Мне показалось, что в вас больше от О’Салливан из Лимерика… чем от какой-то там лошадиной Кейт Хепберн…
– Я не езжу верхом, – перебила я его.
– Но вы ведь из тех, кого называют «белой костью», не так ли?
Я смерила его суровым взглядом.
– Так улыбается аристократия, я угадал?
Я попыталась удержаться от смеха. Ничего не вышло.
– Вы только посмотрите! У нее есть чувство юмора. А я-то думал, что это не входит в набор аристократа.
– Из всякого правила есть исключение.
– Рад слышать. Так что… будем выбираться отсюда?
– Простите?
– Вы сказали, что ищете выход. Я предлагаю вам его. Со мной.
– Но почему я должна идти с вами?
– Потому что вы находите меня забавным, обаятельным, интригующим, соблазнительным…
– Нет, вовсе нет.
– Лжете. Как бы то ни было, есть еще одна причина, по которой вы должны пойти со мной. Дело в том, что мы понравились друг другу.
– Кто сказал?
– Я. И вы тоже.
– Я ничего не говорила… – И в следующее мгновение расслышала собственный голос: – Я даже не знакома с вами.
– А это имеет какое-то значение?
Разумеется, нет. Потому что я уже была без ума от него. Но, естественно, не собиралась объявлять ему об этом.
– Хотя бы имя назвали, – буркнула я.
– Джек Малоун. Или сержант Джек Малоун, если вы предпочитаете официоз.
– И откуда вы родом, сержант?
– О, это рай, Валгалла, уголок, куда белые англосаксонские протестанты боятся ступить ногой…
– И называется он…?
– Бруклин. Флэтбуш, если быть точным.
– Первый раз слышу.
– Вот видите! О чем я и говорю. Для аристократов Бруклин всегда был запретной зоной.
– Ну почему же, я была на Бруклинских высотах.
– А в глубинах?
– Это туда вы меня тащите?
Он просиял:
– Значит, по рукам?
– Я никогда не сдаюсь так легко. Тем более когда оппонент забывает спросить мое имя.
– О, черт!
– Итак, продолжайте. Задавайте свой вопрос.
– Как фас звать? – спросил он, шутливо копируя немецкий акцент.
Я сказала. Он поджал губы.
– Смайт через ай?
– Впечатляет.
– О, знаете ли, нас в Бруклине тоже учат правильно произносить слова. Смайт…
Он как будто пробовал мое имя на вкус, повторяя его с нарочитым английским акцентом.
– Смайт… Готов спорить, что когда-то, давным-давно, это было старое доброе Смит. Но потом один из ваших напыщенных новоанглийских предков решил, что Смит – это слишком просто, и переделал его в Смайт…
– Откуда вы знаете, что я родом из Новой Англии?
– Вы, должно быть, шутите. Если бы я был по натуре игроком, я бы поставил десятку на то, что ваше имя Сара пишется с одной «р».
– И выиграли бы.
– Я же говорил вам, что я крепкий орешек. Сара. Очень мило… если кому по душе новоанглийские пуритане.
Я расслышала голос Эрика у себя за спиной:
– Ты хочешь сказать, вроде меня?
– А ты кто такой, черт возьми? – спросил Джек, слегка раздраженный тем, что кто-то посмел прервать наш остроумный диалог.
– Я ее пуританский брат, – сказал Эрик, обнимая меня за плечи. – Лучше скажи, кто ты такой?
– Я – Улисс С. Грант[14].
– Очень смешно, – сказал Эрик.
– Это так важно, кто я?
– Просто не помню, чтобы приглашал тебя на эту вечеринку, вот и все, – разулыбался Эрик.
– Так это твой дом? – добродушно произнес Джек, ничуть не смутившись.
– Браво, доктор Ватсон, – сказал Эрик. – Может, еще расскажешь, как ты здесь оказался?
– Парень, с которым я познакомился в армейском клубе «USO» на Таймс-сквер, сказал, что у него есть друг и друг этого друга знает о гулянке на Салливан-стрит. Но послушай, я никому не хочу доставлять неудобств, поэтому ухожу сию минуту, если не возражаете.
– Зачем вам уходить? – произнесла я так поспешно, что Эрик наградил меня вопросительной и ехидной улыбкой.
– Действительно, – сказал Эрик, – зачем тебе уходить, если кое-кто явно хочет, чтобы ты остался.
– Ты точно не возражаешь?
– Друзья Сары…
– Приятно слышать.
– Где ты служил?
– В Германии. И если быть точным, то я не служил. Я был репортером.
– «Старз энд Страйпс»? – спросил Эрик, имея в виду официальную газету американской армии.
– И как это ты догадался? – с наигранным изумлением произнес Джек Малоун.
– Думаю, помогла твоя форма. Где базировался?
– Какое-то время в Англии. Потом, после капитуляции немцев, был в Мюнхене. Ну или в том, что от него осталось.
– А на Восточном фронте удалось побывать?
– Я пишу для «Старз энд Страйпс»… а не для «Дейли уоркер».
– Должен тебе заметить, что я вот уже десять лет читаю «Дейли уоркер», – важно произнес Эрик.
– Поздравляю, – сказал Джек. – Я тоже раньше увлекался комиксами.
– Не вижу связи, – сказал Эрик.
– Все мы родом из детства.
– «Дейли уоркер» в твоем представлении – это чтиво для малолеток?
– Причем плохо написанное… собственно, как большинство пропагандистских листовок. Я хочу сказать, что, если уж тебе хочется писать иеремиады о классовой борьбе, по крайней мере, делай это профессионально.
– Иеремиады, – съязвил Эрик. – Надо же. Мы знаем красивые слова?
– Эрик… – Я сурово посмотрела на брата.
– Я что-то не так сказал? – слегка заплетающимся языком произнес он. Вот тогда я поняла, что он попросту пьян.
– Да нет, – ответил Джек. – С классовой точки зрения все верно. В самом деле, как еще разговаривать с полуграмотным бруклинским ирландцем…
– Я этого не говорил, – сказал Эрик.
– Нет, просто имел в виду. Впрочем, я уже привык к тому, что всякие парвеню смеются над моим топорным выговором…
– Нас вряд ли можно назвать парвеню, – возмутился Эрик.
– Но мой французский тебя впечатлил, n’est-ce pas?[15]
– Над акцентом неплохо было бы поработать.
– А тебе над чувством юмора. Кстати, представляя низшую прослойку интеллектуалов, тех, что из Бруклина, замечу, что нахожу забавным, когда самые великие снобы мира насвистывают «Интернационал». А может, ты и «Правду» читаешь в оригинале на русском, товарищ?
– Готов поспорить, что ты один из самых преданных поклонников отца Кофлина.
– Эрик, ради всего святого, – вмешалась я, ужаснувшись тому, что он позволил себе столь провокационную реплику. Отец Чарльз Эдуард Кофлин был печально известен как глашатай правых сил, предтеча Маккарти. В своих еженедельных радиопроповедях он выступал с яростной критикой коммунистов, иностранцев и всех, кто не прогибался и не целовал национальный флаг. Его ненавидел каждый, в ком была хоть капля ума и совести. Но я с облегчением заметила, что Джек Малоун не схватил наживку.
По-прежнему невозмутимо он произнес:
– Считай, что тебе повезло, потому что я готов зачесть это в качестве шутки.
Я толкнула брата локтем.
– Извинись, – сказала я.
Поколебавшись, Эрик заговорил:
– Я неудачно выразился. Прошу прощения.
Лицо Джека тут же расплылось в доброй улыбке.
– Значит, остаемся друзьями? – спросил он.
– Э-э… конечно.
– Что ж, тогда… с Днем благодарения.
Эрик нехотя пожал протянутую руку Джека:
– Да. С Днем благодарения.
– И извини, что явился незваным гостем, – сказал Джек.
– Не стоит. Будь как дома.
С этими словами Эрик поспешил удалиться. Джек повернулся ко мне.
– А что, мне даже понравилось, – сказал он.
– В самом деле? – удивилась я.
– Точно. Я хочу сказать, армия не блещет эрудитами. И уже очень давно меня не оскорбляли так грамотно.
– Я искренне прошу у вас прощения. Его иногда заносит.
– Как я уже сказал, это было забавно. И теперь я знаю, откуда у вас левый крен. Очевидно, это семейное.
– Никогда об этом не задумывалась.
– Вы просто скромничаете. Как бы то ни было, Сара с одной «р»… Смайт… мне действительно пора откланяться, поскольку завтра ровно в девять ноль-ноль мне заступать на дежурство.
– Тогда пошли, – сказала я.
– Но я думал…
– Что?
– Не знаю. После того шоу, что мы устроили с вашим братом, я подумал, вы уже не захотите идти со мной.
– Вы ошиблись. Если только вы не передумали…
– Нет, нет… уходим отсюда.
Он взял меня под локоть, увлекая к двери. У порога я обернулась и встретилась глазами с Эриком.
– Уже уходишь? – выкрикнул он из толпы, явно недовольный тем, что меня уводит Джек.
– Завтра на ланче «У Люхова»? – прокричала я в ответ.
– Если ты туда доберешься, – сказал он.
– Поверь мне, она там будет, – бросил Джек, закрывая за нами дверь. Когда мы спустились вниз, он притянул меня к себе и страстно поцеловал. Поцелуй длился долго. А потом я сказала:
– Ты не спросил моего разрешения.
– Ты права. Не спросил. Можно поцеловать тебя, Сара с одной «р»?
– Если только ты перестанешь добавлять к моему имени эту дурацкую присказку.
– Идет.
На этот раз поцелуй длился целую вечность. Когда я наконец оторвалась от него, то едва могла устоять на ногах – так кружилась голова. Джек тоже казался пьяным. Он обхватил мое лицо ладонями.
– Ну, здравствуй, – сказал он.
– Да, здравствуй.
– Знаешь, я должен быть на Верфях…
– Ты говорил. Ровно в девять. А сейчас сколько? Еще нет и часа.
– Вычитаем время на дорогу до Бруклина, и у нас остается…
– Семь часов.
– Да, всего лишь семь часов.
– Достаточно, – сказала я и снова поцеловала его. – А сейчас купи мне что-нибудь выпить.