Я проучился в Брентвудской школе полных двенадцать лет. В общем и целом, эти годы можно назвать неплохим времечком, полным своих взлетов и падений. Они были в меру счастливыми, в разумных пределах бесшабашными, чуть более азартными, чем лично мне тогда нравилось, и отмечены наличием хороших (а временами и крайне эксцентричных) преподавателей.
Лишь гораздо позже мне стало ясно, какую основательную подготовку я получил в Брентвуде, – особенно по английскому языку и физике. (Как это ни странно!) Тем не менее лично для меня весь мой двенадцатилетний опыт пребывания в школьных стенах омрачается воспоминанием об одном жутком, оставившем в моей душе незаживающие раны, эпизоде. Я имею в виду эпизод с Брюками. Позвольте пояснить подробнее.
Всю мою жизнь я был до безобразия длинным. Чтобы вам получить истинное представление о моем росте, скажу следующее. Когда мы отправлялись на школьные экскурсии по Интересным и Историческим местам, наш классный руководитель не говорил «Встречаемся у часовой башни» или «Встречаемся у памятника героям войны», а «Встречаемся возле Адамса».
Я был не только столь же хорошо различим на горизонте, как и все прочие достопримечательности, но и легко мог быть перемещен в любую точку пространства. Когда на уроках физики нас просили продемонстрировать действие закона Галилея – два тела с разной массой падают на землю с одинаковой скоростью, – именно меня просили уронить на пол мячик для крикета и горошину, потому что это было гораздо быстрее, нежели подняться к окну верхнего этажа школы.
Сколько себя помню, я всегда возвышался над окружающими. Еще в самом начале моей школьной карьеры, в возрасте семи лет, я так представился другому мальчишке-новичку, Роберту Нири: подойдя сзади, уронил ему на голову – исключительно из экспериментаторских соображений – мячик для крикета со словами: «Привет, меня зовут Адамс, а тебя?» Уверен, что Роберт Нири до сих пор видит этот эпизод в кошмарных снах.
В подготовительной школе, где я провел пять из моих двенадцати школьных лет, мы все носили коротенькие штанишки: серые шорты с пиджачками-блейзерами летом и твидовые, расцветки «соль с перцем», костюмчики с коротенькими брючками зимой. Существует, конечно же, чрезвычайно хороший довод в пользу ношения шорт в юном возрасте, даже в самый разгар британской зимы (а в те далекие годы зимы были похолоднее нынешних, верно?). Если верить журналу «Wired», самовосстанавливающиеся ткани появятся не раньше 2020 года, однако так как мы появились из лесов и болот, в которых обитали пять миллионов лет назад, то у нас есть самовосстанавливающиеся коленки.
Таким образом, в шортах кое-какой смысл имелся. Нам всем приходилось их носить, но в моем случае картина получалась, мягко говоря, несуразная. И дело вовсе не в том, что я возвышался над всеми своими одноклассниками – я возвышался и над учителями! В коротких-то штанишках! Как-то раз моя мать обратилась к директору школы с просьбой сделать для меня исключение и позволить мне носить длинные брюки. Но Джек Хиггс, справедливый, но непреклонный, ответил отказом: мол, остается всего лишь шесть месяцев до перехода в среднюю школу, где я – по прошествии таковых шести месяцев – вместе со всеми остальными смогу носить длинные брюки. Так что придется немного потерпеть.
Наконец-таки я расстался с подготовительной школой. И за две недели до начала учебного года мать повела меня в магазин школьной одежды для покупки долгожданных длинных брюк – вернее, школьного костюма с длинными брюками. Угадайте, что произошло? Оказалось, что костюмов подходящего для меня размера просто не производят! Позвольте повторить мне еще раз, чтобы вы хорошенько осознали весь ужас ситуации примерно так, как осознал его я в тот самый летний день 1964 года, стоя в магазине школьной одежды. В магазине просто не оказалось школьных брюк, длина которых соответствовала бы моему росту. Такие нужно шить на заказ. А заказ могли выполнить только через полтора месяца, то есть через шесть недель.
Шесть недель! Шесть минус два равно – как нас тому терпеливо учили школьные учителя – четырем. Что означало, что целых четыре недели следующей учебной четверти мне предстояло быть единственным мальчишкой в школе, все еще облаченным в короткие штанишки. Следующие две недели я взял в привычку играть на проезжей части улицы, стал проявлять беззаботность при обращении с кухонными ножами и пробовал стоять возле дверей на вокзальных платформах, но, к сожалению, судьба меня хранила, и мне все-таки пришлось пережить это кошмарное время.
Четыре недели величайшего унижения испытал на своей шкуре я, двенадцатилетний мальчишка, школьник-переросток. Четыре недели позора, вряд ли ведомые остальному человечеству, даже самым-самым из всех несчастных, униженных и оскорбленных. Каждому из нас хоть раз в жизни снился страшный сон, в котором мы с безжалостной отчетливостью понимаем, что совершенно голые, в чем мать родила, стоим посреди оживленной улицы. Поверьте мне, то, что испытал я, было гораздо страшнее, и это был не сон.
В конце концов история завершилась благополучно – спустя месяц я обзавелся-таки вожделенными брюками и был снова принят в приличное общество. Но, поверьте мне, в глубине моей души те давние раны так и не зарубцевались. Я, конечно, изо всех сил пытаюсь уверенно, как античный колосс, ступать по жизни, сочиняя книги-бестселлеры и… ну, об этом, пожалуй, хватит. Но если вдруг кому-то я покажусь мрачной, озлобленной, эмоционально ущербной личностью – я имею в виду главным образом воскресные утренние часы в феврале, – знайте, виной тому именно эти жуткие четыре недели в сентябре 1964 года.
«Почему?» – единственный вопрос, который способен в достаточной степени озаботить людей, поскольку в английском алфавите именно так – уай? – звучит одна из букв. В алфавите после первых четырех букв – Эй, Би, Си, Ди вовсе нет никаких вопросов вроде «Что?», «Когда?», «Как?», однако в самом конце его получается следующее – Ви, Дабл-ю, Экс, Уай (Почему?), Зет.
«Почему?» – всегда самый трудный вопрос, на который трудно дать ответ. Вы прекрасно знаете, как ответить на вопросы типа «Который час?», или «В котором часу состоялась битва 1066 года?», или «Папочка, а как устроены эти ремни в машине, которые натягиваются, когда ты резко нажимаешь на тормоза?». Ответы на них, как правило, незамысловаты и звучат, соответственно, так: «Семь тридцать пять вечера», «Четверть одиннадцатого утра» или «Не задавай глупых вопросов».
Однако когда слышишь одно только слово «Почему?», понимаешь, что предстоит ответить на один из сложнейших вопросов бытия, вроде «Почему мы появляемся на свет?», или «Почему мы умираем?», или «Почему мы тратим так много времени на получение всякого почтового хлама?».
Или, допустим, «Ты не хочешь заняться любовью?».
«Почему?»
Существует только один хороший ответ на вопросы, начинающиеся с «почему?», и его, видимо, следовало бы ввести в алфавит отдельной буквой. Место для него всегда найдется. Букве и вопросу «Уай» (Почему?) не место в конце алфавита, ведь она даже не самая там последняя. Что, если алфавит заканчивать не последовательностью «V, W, X, Y (Почему?), Z», а «V, W, Х, Y-not (Why not? – Почему бы нет?)?
Не задавайте глупых вопросов.
Отрывок из «Алфавита Хокни»
Издательство «Фабер энд Фабер»
Книга «Смысл жиздни» начала свою жизнь в качестве упражнения по английскому языку, которое мне приходилось выполнять в школе. Спустя пятнадцать лет оно превратилось в игру, в которую играли Джон Ллойд и я. В обществе нескольких наших друзей мы весь день сидели в греческой таверне, играя в шарады и потягивая рецину. Мы занимались этим до тех пор, пока нам не понадобилось изобрести такую игру, для которой не надо вставать с места. Все было предельно просто (нам и требовалась предельно простая игра – день и без того клонился к вечеру, чтобы еще придумывать какие-то изощренные правила): одному из игроков предлагалось назвать какой-нибудь город, а другому – сказать, что это слово означает. Эх, жаль, что вас там не было!
Мы быстро обнаружили, что существует ужасно много всевозможных понятий, ассоциаций и ситуаций, хорошо знакомых всем и каждому, но которые никто и никогда толком не определял с вербальной точки зрения просто потому, что для них не существовало нужного слова-определения. Все они были следующего типа: «Ты всегда бывал в ситуации, когда…», «Тебе прекрасно известно ощущение, когда…» или «Знаешь, мне всегда казалось, что только я…». Единственное, что необходимо в данном случае, – это подходящее по смыслу слово. Именно тогда все становится на свое место.
Ведь то смутно-неуютное ощущение, которое испытываешь, сидя на стуле, что все еще хранит тепло задницы сидевшего на нем до тебя, не менее реально, чем то, когда из зарослей прямо на тебя несется взбешенная махина-слон. Разница в том, что для второго имеется конкретное слово. Теперь же они оба имеют соответствующие определения. Первое можно определить как «Закапываниеботиноквземлю», а второе, безусловно, как «мандраж».
Мы принялись коллекционировать все новые и новые слова и понятия, и понемногу до нас со всей очевидностью стало доходить, насколько далек от совершенства «Оксфордский словарь». Он, что называется, в упор не видит огромных участков человеческого опыта. Вроде той ситуации, когда входишь на кухню и не знаешь, зачем ты в нее вошел и что тебе в ней нужно. Подобное случается сплошь и рядом, но поскольку для определения подобного состояния не было или нет подходящего слова, то человек считает, что подобное происходит только с ним, и выходит, что он глупее тех, кто его окружает. Приятно осознавать, что остальные такие же идиоты, как и ты, и что все мы, пришедшие в кухню непонятно зачем, просто «водим носом».
Вскоре в нижнем ящике письменного стола Джона Ллойда скопилась целая куча библиотечных карточек с подобного рода определениями. Любой, кому было о ней известно, обычно вносил свой вклад в сие достойное дело, и коллекция неуклонно пополнялась.
Она – коллекция – впервые была извлечена на свет божий, когда Джон Ллойд взялся за составление «Некалендаря 1982 года» и возникла необходимость чем-то заполнять нижнюю часть листка (а также верхнюю его часть, а иногда и серединку). Тогда он выдвинул нижний ящик своего письменного стола, извлек оттуда десяток-другой карточек с лучшими новыми словами и вставил их в книгу под названием «Бестолковый словарь». Коллекция оказалась одной из самых популярных частей «Некалендаря 1982 года», однако успех нашего замысла в этом скромном масштабе подсказал вероятность создания книги, посвященной этой теме, и в результате появился «Смысл жиздни» – результат труда целой жизни по изучению человеческого поведения и составлению его хроник.
«Пэн Промоушен Ньюс», № 54
Октябрь 1983 года
У моей матери нос был длинный, а у отца – широкий. Я же унаследовал от них нос, сочетающий обе эти характеристики. Нос у меня велик. Единственный известный мне человек, нос которого мог бы потягаться с моим, это один учитель из моей подготовительной школы. У него также были малюсенькие глазки и практически отсутствовал подбородок. А еще он был чрезвычайно тощ. Он напоминал помесь фламинго и какого-то старинного сельскохозяйственного орудия и с трудом передвигался на сильном ветру. И был ужасно скрытным.
Мне тоже хотелось спрятаться. Когда я был мальчишкой, меня нещадно дразнили за мой огромный нос. В один прекрасный день я случайно разглядел в зеркалах трельяжа собственный профиль и был вынужден признаться самому себе, что фактически он и впрямь забавен. С этого самого момента меня перестали дразнить за мой нос и вместо того принялись немилосердно высмеивать за то, что я употреблял в речи словечки вроде «фактически», от которых не могу избавиться и по сей день.
Одна из наиболее примечательных особенностей моего носа состоит в том, что он никоим образом не пропускает воздух. Это трудно понять и не менее трудно в это поверить. Первопричина восходит к дням моего далекого детства, когда я маленьким мальчиком жил в доме бабушки. Бабушка моя работала в организации, занимавшейся выхаживанием животных-инвалидов. А значит, ее дом был постоянно полон получивших серьезные увечья собак и кошек. Нередкими гостями в нем бывали и барсуки, и голуби, и горностаи.
Некоторые из братьев наших меньших имели увечья физические, некоторые получили серьезные психические травмы, однако и те и другие оказали на меня одинаково серьезное воздействие, заключавшееся в том, что я получил травму внимания – и с тех пор стал страшно невнимательным. Поскольку воздух в доме был густо насыщен шерстью животных и пылью, нос мой был постоянно воспален и тек. Кроме того, каждые пятнадцать секунд я с точностью часового механизма чихал. Любая мысль, которую я не успевал исследовать, развить и довести до логического завершения в течение пятнадцати секунд, таким образом, насильно удалялась из моей головы вместе с изрядным количеством секрета из моей слизистой оболочки.
Некоторые уверяют, что я думаю и пишу короткими, рублеными фразами, как в телеграмме. И если в подобной критике есть хотя бы доля истины, подобная привычка, смею признаться, родилась именно тогда, когда я обитал в бабушкином доме.
Сбежать из него мне удалось лишь благодаря тому, что меня отправили в школу-интернат, где впервые в жизни я смог дышать свободно. Блаженная, вожделенная свобода продолжалась добрых две недели, до тех пор, пока я не научился играть в регби. В первые же пять минут матча – первого в моей жизни – я ухитрился сломать нос о собственное же колено, что, хотя само по себе будучи несомненно выдающимся достижением, возымело на меня тот же эффект, что и смещение горных пород на цивилизации в романах Райдера Хаггарда, – то есть надежно, надолго и всерьез отгородило меня от всего окружающего мира.
Многочисленные отоларингологи в разное время предпринимали серьезнейшие и одновременно отчаянные попытки провести спелеологические исследования моих носовых проходов, однако большинство из них возвращалось оттуда несолоно хлебавши. Те исследователи, что проявили большую отвагу и мужество, не вернулись из этих опасных экспедиций вовсе и в настоящее время являются скорее частью проблемы, а не частью ее решения.
Единственное, что заставляло меня попробовать кокаин, это категорическое предупреждение врачей, что-де сей белый порошок разъедает носовую перегородку. Поверь я, что кокаин действительно способен пробурить проход сквозь непреодолимую преграду, я бы с превеликой радостью засыпал себе в ноздри целые ведра, позволив сколь угодно долго разъедать мою носовую перегородку. Однако от этого шага меня отвратило мое собственное наблюдение – те из моих друзей, кто буквально ведрами сыпал себе в ноздри это белое вещество, были во сто крат невнимательнее, чем я.
Таким образом, в настоящее время приходится констатировать, что мой нос выполняет скорее декоративную, нежели функциональную роль. Подобно космическому телескопу Хаббла, он являет собой внушительное инженерное сооружение, но фактически ни для чего полезного не пригоден, разве что для плоских шуток.
Журнал «Эсквайр», лето 1991 года
1. Название:
«Слепой часовщик»
2. Автор:
Ричард Докинз
3. Когда вы в первый раз прочли ее?
Как только она вышла в свет, примерно в 1990 году, если не ошибаюсь.
4. Почему она произвела на вас столь сильное впечатление?
Это было сродни тому, как распахиваешь окна и двери темной и душной комнаты. Сами знаете, с какой кучей полупереваренных идей мы обычно живем, особенно те из нас, кто имеет гуманитарное образование. Нам кажется, что мы типа понимаем, что такое эволюция, хотя в душе полагаем, что существует в ней и нечто большее. Некоторые из нас даже считают, что существует нечто типа бога, который заботится о нас, что мне почему-то кажется крайне маловероятным.
Докинз обрушивает на нас поток света и свежего воздуха, демонстрируя всю ослепительную ясность эволюционной структуры. Стоит ее уразуметь, как просто дух захватывает. А если мы ее не видим, то как нам знать, кто мы и откуда появились на свет?
5. Вы перечитывали ее? Если да, то сколько раз?
Да, один или два раза. Кроме того, я часто просматриваю ее.
6. Вы воспринимаете ее так же, как и при первом прочтении?
Да. Труды по эволюции так часто противоречат нашим обычным интуитивным предположениям о мире, что всегда возникает новый, свежий шок от понимания.
7. Вы можете порекомендовать ее другим читателям или же это ваше личное пристрастие?
Я бы порекомендовал эту книгу всем и каждому.
Должен сразу оговориться: я не состою ни в каких формальных отношениях ни с одной собакой. Я не кормлю собак, не предоставляю им ночлег, не ухаживаю за ними, не подыскиваю для них конуру, когда уезжаю из дому, не борюсь с блохами, не настаиваю на насильственном удалении у них внутренних органов, если те вызывают мое неудовольствие. Короче говоря, собаки у меня нет.
Однако, с другой стороны, я состою в тайных, незаконных отношениях с собакой, вернее, с двумя. Вследствие чего, пожалуй, могу утверждать, что мне хорошо известно, что такое быть чьей-то любовницей.
Собаки эти отнюдь не живут по соседству со мной. Они даже не живут на одной со мной улице. Их место жительства – Санта-Фе, штат Нью-Мексико, город, не слишком пригодный для жизни собак, не говоря уже о людях. Если вы никогда не жили в Санта-Фе или не бывали там хотя бы раз, то позвольте вас заверить: вы полный идиот.
Примерно год тому назад я сам был полным идиотом – до тех пор, пока в силу жизненных обстоятельств, в которые не хочу вдаваться, не стал снимать дом одного человека прямо в пустыне к северу от Санта-Фе, имея целью написание сценария. Чтобы вы получили более наглядное представление о том, что такое Санта-Фе, я мог бы рассказать вам о пустыне, о географической широте, о слепящем солнце, о ювелирных изделиях из серебра и бирюзы, однако будет лучше, если я просто упомяну дорожный знак на шоссе из Альбукерке. Начертанный огромными буквами, он гласит:
Порывистый ветер
А ниже, маленькими:
временами возможен
Я никогда не встречал соседей. Они жили в полумиле от меня, на вершине соседнего песчаного кряжа. Как только я начал совершать на открытом воздухе прогулки и пробежки, то встретил их собак, которые, как оказалось, мгновенно воспылали ко мне горячей симпатией. У меня даже закралось подозрение: не иначе как они вообразили, будто мы с ними встречались ранее, в какой-нибудь общей прошлой жизни. (Что неудивительно. Неподалеку от нас жила Ширли Маклейн, и собаки вполне могли набраться дурацких идей по причине соседства с ней.)
Их звали Мэгги и Труди. Труди была черным французским пуделем чрезвычайно глуповатой наружности. Она двигалась точно так, будто ее только что нарисовал Уолт Дисней: этакая нескладеха, причем впечатление усиливалось огромными висячими ушами спереди и коротеньким хвостом-обрубком с неким подобием фигурной стрижки на самом кончике. Ее одеяние состояло из черных жестких кудряшек, которые дополняли общий диснеевский облик и придавали Труди вид невиннейшего существа. То, как она каждое утро выказывала свое исступленное удовольствие от встреч со мной, можно было принять за кокетство, однако на самом деле это скорее всего был обычный собачий восторг. (Я только недавно обнаружил собственную ошибку и готов мысленно пересмотреть целые пласты жизни, чтобы понять, какую неразбериху я мог натворить или в какое глупое положение вляпаться.)«Кокетство» заключалось в прыжках вперед, при которых Труди отталкивалась от земли всеми четырьмя конечностями одновременно. Мой вам совет: не торопитесь отойти в мир иной прежде, чем увидите, как огромный черный пудель скачет по снегу.
Мэгги выказывала свою не менее исступленную радость от ежеутренних встреч со мной несколько иным образом, который заключался в покусывании Труди за загривок. Это было также проявлением радости от предстоящей прогулки. Такова была именно ее манера выражать радость от прогулки, желание быть впущенной в дом и выпущенной из него на улицу. Короче говоря, постоянное и игривое покусывание Труди за загривок было образом жизни Мэгги.
Мэгги была собакой симпатичной. Явно не пудель, но точно назвать ее породу я долго затруднялся, хотя соответствующее слово давно вертелось у меня на языке. Я не великий знаток собачьих пород, но эта была явно классической: Мэгги смахивала на гладкую, черной масти с желтовато-коричневыми подпалинами гончую. Как же все-таки эта порода называется? Лабрадор? Спаниель? Карело-финская лайка?
Я спросил об этом своего приятеля Майкла, кинопродюсера, – правда, не раньше, чем почувствовал, что уже знаю его довольно хорошо и могу без стыда расписаться в собственном невежестве и неспособности распознать породу Мэгги, несмотря на очевидную совокупность признаков ее экстерьера.
– Мэгги? – переспросил Майк тягучим техасским говорком. – Обычная дворняжка.
Таким образом, каждое утро на прогулку выходили трое: я, немалых размеров английский писатель, пудель Труди и дворняга Мэгги. Я обычно бегал-прогуливался по широкой проселочной дороге, петлявшей среди красноватых песчаных дюн. Труди трусила рядом со мной, то отставая, то забегая вперед, размахивая при этом длиннющими своими ушами. Мэгги, как правило, крутилась где-нибудь рядом, жизнерадостно покусывая загривок своей спутницы более благородных кровей.
Труди отличалась необыкновенной добросердечностью и проявляла к этим укусам величайшее долготерпение, однако время от времени ее толерантности неожиданно наступал конец. В такие моменты она внезапно совершала этакое сальто-мортале, приземлялась на четыре свои конечности и, повернувшись к Мэгги «лицом», удостаивала подругу укоризненным взором. В ответ на это Мэгги обычно садилась и начинала легонько грызть собственную заднюю правую ногу с таким видом, будто Труди и без того ее утомила.
После этого они вновь принимались за старое – бегать, кататься по земле, гоняться друг за дружкой наперегонки, кусаться, устремляться куда-то далеко в глубь песчаных дюн, в заросли жесткой травы и чахлого подлеска. Время от времени обе собаки совершенно неожиданно по какой-то непонятной мне причине застывали на месте, как будто у обеих одновременно отключался источник энергии. В таких случаях они обычно устремляли в пространство растерянные взгляды, прежде чем возобновить свои обычные игры и развлечения.
Но какую роль играл во всем этом я? Ну, практически никакую. В течение всех этих двадцати – тридцати минут собаки полностью игнорировали меня. Что, конечно же, было просто прекрасно, поскольку я не имел ничего против. И одновременно озадачивало. Ведь каждый божий день рано утром они приходили к моему дому и настойчиво скреблись в дверь и стены под окнами до тех пор, пока я не вставал и не отправлялся вместе с ними на прогулку. Если что-то нарушало этот ежедневный ритуал – вроде моих вынужденных поездок в город, необходимости встретиться с кем-то, слетать в Англию и тому подобное, – они превращались в несчастнейших созданий на земле и не знали, куда им деваться.
Несмотря на то что собаки неизменно игнорировали мое присутствие, когда бы мы ни отправились на нашу совместную прогулку, они оказывались просто не в состоянии гулять без меня. Это выявило в не принадлежавших мне лично героинях моего повествования глубокую философскую склонность. Собаки уяснили для себя, что я непременно должен находиться рядом с ними, – для того чтобы у них имелась возможность игнорировать меня должным образом. Ведь невозможно игнорировать того, кого нет.
Вскоре мне открылись новые глубины их мышления. Виктория, подруга Майкла, рассказала мне, как однажды, по дороге к моему дому, она попыталась поиграть с Мэгги и Труди, бросив им мяч. Обе собаки сели, с каменным выражением наблюдая за тем, как мяч взмыл высоко в небеса, а затем упал, ударившись о землю. И Виктория поняла, что, собственно, было написано на их «лицах»: «Мы подобными пустяками не занимаемся. Обычно мы слоняемся по округе в обществе писателей».
Что в общем-то соответствовало истине. Они слонялись вместе со мной с утра до вечера, каждый божий день. Однако, как и сами писатели, слоняющиеся в обществе писателей собаки в действительности не любят заниматься писательским ремеслом. Поэтому они обычно весь день крутились у моих ног, а когда я начинал печатать, вечно норовили подлезть мне под локоть. При этом они норовили положить морды мне на колени и горестными взглядами посматривали на меня, лелея надежду, что я проявлю-таки разумность и отправлюсь с ними на прогулку, во время которой они могли бы игнорировать меня должным образом.
С наступлением вечера собаки обычно отправлялись к себе домой на вечернюю трапезу, после чего следовало принятие ванны и отход ко сну. Такой распорядок представлялся мне идеальным: потому как день я обычно проводил в их приятном обществе и при этом не нес за них ровно никакой ответственности.
Подобное идеальное мироустройство длилось до того самого дня, пока одним ясным ранним утром Мэгги не оказалась возле моего дома, преисполненная желания игнорировать меня единолично. Одна. Без Труди. Труди с ней не было. Я был в шоке. Я не знал, что случилось с Труди, и не мог выяснить, потому что она не была моей, а принадлежала другим людям. Вдруг она попала под колеса огромного грузовика? Неужели она сейчас истекает кровью где-то у дорожной обочины?
Мэгги показалась мне чем-то обеспокоенной. Она-то точно должна знать, где Труди, подумал я, уж ей-то известно, что произошло с подругой. Пожалуй, мне лучше последовать за ней. Я натянул на ноги кроссовки и поспешил на улицу. Мы шли очень долго, преодолев в поисках Труди по пустыне немало миль, выбирая порой самые запутанные маршруты. В конце концов я понял, что Мэгги и не собирается искать свою спутницу, подругу былых забав, а просто-напросто, по обычаю, игнорирует меня. Своим поведением я лишь усиливал эту ее стратегию, стараясь все время следовать за ней по пятам вместо того, чтобы совершать свою обычную утреннюю прогулку-пробежку.
Поэтому в конечном итоге я вернулся домой, где Мэгги уселась у моих ног и впала в хандру. Я не мог ничего предпринять, не зная телефонного номера хозяев собак, вообще не мог никуда позвонить, потому что Труди была не моя. Все, что я мог, – это, подобно верной любовнице, сидеть и молча страдать. У меня пропал аппетит. После того как вечером Мэгги ушла домой, я плохо спал.
А утром они вернулись. Обе. Однако нечто страшное все-таки произошло. Труди явно побывала в руках парикмахеров. Вся ее роскошная шубка была практически полностью сострижена. Длина шерстки не превышала пары миллиметров. Остались лишь более или менее длинные клочки шерсти – произведения фигурной стрижки – на ушах, голове и хвосте. Я был взбешен. Труди выглядела абсолютно абсурдно. Мы отправились на прогулку, и я, откровенно говоря, пребывал в смущении. Труди ни за что не приняла бы такой вид, будь она моей собакой.
Через несколько дней мне пришлось вернуться в Англию. Я попытался объяснить собакам причину моего отъезда, чтобы хоть как-нибудь подготовить их к этому событию, однако они отказали мне в своем внимании. В то утро, когда я уезжал, они видели, как я укладывал чемоданы в багажник джипа. Но почему-то держались на расстоянии, проявляя огромный интерес к еще одной соседской собаке. Теперь они игнорировали меня по-настоящему. Я улетел домой в досаде и растерянности.
Шесть недель спустя я вернулся в Америку для работы над вторым сценарием. Я не мог просто взять и позвать собак. Мне пришлось обойти кругами задний двор, всячески демонстрируя свое присутствие и издавая всевозможные трубные звуки, которые собаки не могли не услышать. Неожиданно они все поняли и устремились мне навстречу через покрытую снегом пустыню – дело было в середине января. Оказавшись у меня дома, они принялись радостно бросаться на стены, но затем нам ничего не осталось, как отправиться на короткую, полезную для здоровья прогулку по снегу, при которой я вновь лишился их благосклонного внимания.
Труди выделывала свои ужимки и прыжки, Мэгги покусывала ее загривок, и все вместе мы совершали привычную прогулку-пробежку. Через три недели мне пришлось снова уехать. В этом году я вернусь в Штаты, чтобы снова увидеться с ними. Хотя, вынужден честно признаться, для них я всего лишь Другой Двуногий. Рано или поздно придется обзавестись собственной собакой.
«Животные страсти», под ред. Алана Корена
«Робсон букс», сентябрь 1994 года