– Полно, дядя!.. Ну что, в самом деле, уперся, на одном стал: «Нет да нет, не приходится, – то да сё!» Слушать, выходит, нечего. Полно, говорю, перебирайся-ка ты взаправду ко мне – лучше дело-то будет; по душе, примерно, говорю, не из чего другого; а то: «Нет да нет!» С чего ж нет-то? С чего отнекиваться-то? – говорил Глеб, сидючи раз как-то под вечер с дедушкой Кондратием на завалинке против площадки. – Жили мы с тобой, почитай, двадцать лет по-соседски, как следует – ладно и безобидно. Вот как жили: два сапога – одна пара!.. Ты обо мне извещен; знаю, примерно, и я, каков ты есть такой человек. Будь ты мне чужой, неизведанный – ну, не стал бы разговаривать… Чужие-то люди, неизведанные, вот где у меня сидят – на самой шее… Ты нам не чужой: дочка твоя живет в моем доме – породнились, выходит… И добро бы сам пришел ко мне: «Возьми, мол, меня, Глеб Савиныч», – стал бы так-то, примерно, напрашиваться; ведь я же заговорил сперва-наперво; и говорю: «Ступай, мол, дядя, жить ко мне!» Дело, выходит, полюбовное, незаказное… выходит, и сумлеваться нечего!.. На чем же твоя совесть?.. Дело, как есть, начистоту выходит…
– Спасибо, Глеб Савиныч, на добром слове твоем, – ласково возразил дедушка Кондратий. – Говоришь ты со мною по душе: точно, в речах твоих нет помышления, окромя мне добра желаешь; потому и я должон по душе говорить: худ буду я человек, коли тебя послушаю; право так: неправильно поступлю, согрешу против совести!..
– С чего ж так!.. Эвна! Послушай поди, что толкует-то, а?.. Не слушали бы уши мои! Все это, выходит, дядя, пустое говоришь только – вот что! – воскликнул Глеб.
– Полно, сосед, не греши; послушай прежде, осуждай потом, – кротко возразил старик. – Вот ты говоришь: приходи жить ко мне! Хорошо: польщусь я на такое твое доброе слово – приду. Значит, стану только даром хлеб есть, за спасибо стану объедать тебя!.. Положим, ты не взыщешь, не взыщешь по доброй по душе своей – люди осудят: «Пристроил, скажут, дочку, нашел ей укромное, теплое гнездо у добрых людей, да и сам туда же примостился, благо пустили; живет, скажут, хлеб жует, сложа руки, – даром, скажут, не работамши!» И скажут-то правильно – вот что! А пуще того попрекнет своя совесть… Послушаю я тебя, поступлю по-твоему – неугодное сотворю перед господом! Пока господь грехам терпит, не отымает рук, пока глаза видят, должон всяк человек трудиться, должон пробавляться сам собою, какие бы ни были его лета… Труды наши – та же молитва перед господом! Всякая тварь на земле: муравей, мошка какая-нибудь – и те трудятся; а человек должон и подавно! Коли трудишься, значит – радуешься на жизнь, доволен, значит, ею… Труды – наша благодарность господу за его великие для нас милости! Коли человек ропчет на земное бытье свое – опостыла его жизнь; бросает он тогда всякое о себе попечение, немила работа ему, перестанет трудиться… Святые отцы, Глеб Савиныч, в трудах жили! Апостолы Христовы также трудились… Были из них такие же, как мы, рыбари – стало, труд на себя принимали…
– Знамо, так. Да я, примерно, не о том говорю, рази я говорю: приходи, дядя, ко мне даром хлеб есть – рази я это говорю? – перебил Глеб. – Зову тебя на подмогу: станешь, примерно, мне подсоблять… Рази это тебе не работа?.. В чем не осилишь – знамо, лета твои уже немолодые, иной раз и рад бы сделать то, другое, да не по моготе – ну и бог с тобой! Знамо, попрекать да понукать не станем: не тот, примерно, ты человек; довольно тебя знаю: не охотник сидеть сложа руки, проклажаться не любишь, старик к работе завистливый, хлопотун… Не то, примерно, жил вот у меня, лет двадцать тому, сват… Акимом звали… Ты его знаешь… али запамятовал?.. Мудреного нет: человек был пустой, самый незаметный… да вот ты, никак, в тот самый год, как ему помереть, озеро снял… Ну, что толковать: ну, отец Гришки, тот самый! Так тот, бывало… У того вот эти только скворечницы на уме: скворечницы да дудки для ребят – тут вся его и работа была!.. А скажешь, бывало: «Сват Аким, – скажешь, – ступай сети таскать!» – «Ох, живот подвело, моченьки моей нет!» Скажи потом: «Сват, мол, Аким, ступай щи хлебать!» Ну, на это горазд был; тут об животе нет и помину; день-деньской, бывало, на печи обжигается, нет-нет да поохает: одним понуканьем только и руки-то у него двигались… самый что ни на есть пустой человек был… Так вот, дядя, к примеру такому говорю, рази ты с ним под одну стать?.. Слава те, господи, знаю я тебя не первый день! В двадцать-то лет было время насмотреться!.. Говорю – подсоблять станешь; в большой на тебя надежде: затем, примерно, и говорю. Сам видишь, лето подходит к концу, скоро листопад, осень; пойдет у нас пора самая любезная, а рук мало – недостача в руках! Нет батраков, да и полно! Что ты станешь делать!.. Три раза в Комарево наведывался, три раза сулили прислать, – все нет да нет; затем-то и говорю теперь: ступай, говорю, жить ко мне! Под стать, выходит, были бы мне твои хлопотливые руки! Сам-то стар добре становлюсь, хлопотать-то – силы мои уж не те: года побороли! Один с Гришкой не управлюсь; кабы ты присоединился – ну, и пошло бы у нас на лад: я старик, ты другой старик, а вместе – все одно выходит, один молодой парень; другому-то молодяку супротив нас, таких стариков, пожалуй что и не вытянуть!.. Народ-то нынче добре клев стал, слаб… износился, стало быть, что ли?.. Оно и все так-то: вот хошь бы теперь один палец – ну, что в нем! Хлеба ломоть, и тот не отрежешь! А подведи к нему другой, да третий, да четвертый – тут и вся ладонь… сила выходит… Что захотел, то, примерно, и сделал; так-то и мы с тобою…
– Разумная твоя речь, Глеб Савиныч: есть что послушать! – произнес дедушка Кондратий с добродушною улыбкой. – Только вот добре на меня много понадеялся… Сам посуди, какая и в чем может быть тебе моя помощь? В чем могу я подсобить тебе?.. Взгляни-ка ты на себя, взгляни на меня потом: ведь ты передо мной, что дуб стогодовалый; я же перед тобой – былие; всякий ветер качает, всякий паренек, хошь бы вот мой внучек, Дунин сынишка, и тот к земле пригнет!.. Какая я тебе помога?.. Лишняя только тягота, лишние зубы при хлебе… И зубов-то, и тех уж ни одного нет…
– Опять за свое! Ты что ни говори ему, он все свое поет! – воскликнул Глеб, махнув рукою. – Я ж те говорю – никто другой, слышь, я говорю: не твоя, выходит, об этом забота; знаю я, каков ты есть такой, мое это дело! Коли зову, стало, толк в этом вижу!..
– Было время, точно, был во мне толк… Ушли мои года, ушла и сила… Вот толк-то в нашем брате – сила! Ушла она – куда ты годен?.. Ну, что говорить, поработал и я, потрудился-таки, немало потрудился на веку своем… Ну, и перестать пора… Время пришло не о суете мирской помышлять, не о житейских делах помышлять надо, Глеб Савиныч, о другом помышлять надо!..
– Все так… вестимо… что говорить… А все, коли господь не отымет у человека жизнь, продлит его дни, все надо как-нибудь пробавляться! Живем на миру, промеж людей; должны руками кормиться…
– Тружусь по мере сил своих, не гневлю господа бога!.. О сю пору, Глеб Савиныч, благодаря милосердию всевышнего никто не попрекнул чужим хлебом. Окромя своего заработанного, другого не ел… благодарю за то господа!
– Да, братец ты мой, одно ты только в толк возьми: надо взять, примерно, в рассужденье: стоит ли хлеб-то, который ты ешь, трудов-то твоих? Сам говорил не однова: другой раз день-деньской сидишь на берегу с удою, день-деньской печешься на солнце, а все ничего! Хошь бы пескарь какой либо колюшка подвернулась!.. С чем пришел – пустой был кувшин – с тем и уйдешь! Выходит, напрасны только были труды твои… Вот о чем я толкую! У меня, по крайности, так хошь сидеть-то напрасно не станешь; дело, выходит; веселее тогда будет, занятнее! Все сердце-то возрадуется, как потянешь уду-то… Глянь, ан окунек или лещ… Как толк-то в работе есть, видишь, труды не напрасны… Благословил господь, так и согрешишь меньше… ей-богу, право! Ину пору вершу-то вынешь из воды, насилу на плече унесешь, ну и благодаришь творца; инда душа-то в тебе радуется, как словно даже человек другой – лучше прежнего стал… Право, дядя!.. А что в том: трудишься, трудишься, все нет ничего… ну, и согрешишь! Сам потом не рад; ходишь, как словно сомневаешься в чем… А согрешишь, не утерпишь; потому час не ровен, дядя, вот что… Да я бы, кажется, что хошь давай, трех бы ден не выжил на твоем озере – ей-богу, право!.. По мне, пескари эти да колюшки, мелкота эта, хошь бы ее вовсе не было! Само пустое, нестоящее дело!.. И добро бы вволю-то было их; а то, сам говоришь: день ото дня плоше да плоше, нет ловли никакой… Из чего ж бьешься-то?.. Не говорю о барышах – какие барыши!.. Давай бог оброк комарникам за наем озера выплатить!.. Десять целковых в год – деньги невелики, а все взять откуда-нибудь надо!.. Ну, положим, сведешь концы с концами, надо также и о своих нуждах подумать…
– Мои нужды небольшие, Глеб Савиныч: хлебушка кусочек, да свечку к образу было бы из чего поставить – вот и все мои нужды!
– Мало-мало, а все же надо! А ну, как рыба-то, пескари эти да колюшки… ну их совсем… как совсем перестанут ловиться?
– Что ж?.. Его на то святая воля!.. Бог дал, бог и взял; никто окромя него в этом не властен.
– А ну, как плевок на нее нападет, на рыбу-то, тогда что?
– Заслужил, значит, тяжкими грехами своими; не должон и тогда роптать!
– Да ведь кормиться-то надо же. Знамо, человек без хлеба не живет!..
– Самую что ни на есть мелкую пташку, и ту не оставляет господь без призрения, Глеб Савиныч, и об той заботится творец милосердный! Много рассыпал он по земле всякого жита, много зерен на полях и дорогах! Немало также и добрых людей посылает господь на помощь ближнему неимущему!.. Тогда… тогда к тебе приду, Глеб Савиныч!
– Чем тогда кланяться, ступай лучше теперь: сам зову!
– Нет, кланяться и тогда не стану: земля земле не кланяется!.. А так, зная твою добрую душу, приду, скажу: «Не под силу, мол, не смогу достать хлебец своими трудами; дай уголок помереть покойно…» – только и скажу.
– Нет, тебя, видно, не уломаешь! Эх, дядя! дядя! Право, какой!.. Норовишь только, как бы вот меня к осени без рук оставить – ей-богу, так! – заключил Глеб, не то шутливо, не то задумчиво, потряхивая седыми кудрями.
Такого рода объяснения происходили довольно часто между двумя стариками; с приближением осени Глеб стал еще убедительнее упрашивать дедушку Кондратия. Нельзя сказать, чтобы цель, управлявшая в этом случае Глебом, основывалась исключительно на одном расчете, нельзя сказать опять-таки, что расчет не входил в состав убеждений Глеба. Трудолюбивая, деятельная природа старого рыбака возмущалась при виде бездействия; почти в равной степени возмущали ее труды и старания, направленные без цели, не приносившие ровно никакой пользы. В нем невольно пробуждалось тогда какое-то досадливое сожаление, что-то похожее на чувство, с каким смотрит добросовестный труженик на золото, выброшенное за окно рукою богача. В самом честном сердце является невольное желание завладеть этим брошенным золотом. Глебу хотелось точно так же воспользоваться руками соседа. «Что это, прости господи! – ни себе, ни людям!» – думал Глеб, который никак не мог взять в толк причины отказов старика; он не понимал ее точно так же, как не понимал, чтобы смерть жены могла заставить дедушку Кондратия наложить на себя обещание вечного поста. «Живи он у меня, по крайности, хошь нам выйдет через него польза: мне подсоблять станет!.. Да и ему лучше: округ все свои, не чужие; при дочери будет, при внуке… Ведь ластится же к нему, не наглядится; тогда хоть весь день возись с ним! Так вот нет же, поди: уперся на своем, не уломаешь никак!.. Мыташится так, попусту, воду толчет на своем озере… провались оно, пересохни совсем!» – так думал и говорил Глеб; но убеждения его не подвигали вперед дела: дедушка Кондратий оставался при своем. А между тем подошла осень. Батраки из Комарева не думали являться; впрочем, давно уже прошло время наймов. В году всего два срока: от вешнего Николы до Петровок; от Петровок до заговенья. Петровки были давно за горами, что ж касается до второго срока, надо было думать раньше: все работники, какие только были, находились уже по местам. Глеб сам видел, какого дал маху, сам сознавался в этом, и потому, чтобы как-нибудь извернуться, принялся за промысел с каким-то пугливым усердием. Старик не давал себе отдыха ни днем ни ночью. Он трудился со всей горячностью, какую сохранила его кровь, его стариковские жилы, трудился с той неумеренностью, какую прикладывает всякий простолюдин к действиям, приносящим личную, существенную выгоду.
Не знаю, в какой степени действует на французского мужика или на английского перспектива барыша: надо полагать, одушевляет она и тех и других в равной степени, которая ничем не уступает степени одушевления русского мужика. Но разница есть, однако ж, в цели и последствиях приобретения. Прибыль на волос не изменит материального быта русского мужика: с умножением средств охотно остается он в той же курной избе, в том же полушубке; дети бегают по-прежнему босиком, жена по-прежнему не моет горшков. Как бы ни были велики барыши русского простолюдина, единственное изменение в его домашнем быту будет заключаться в двух-трех лубочных картинках, прибитых вкривь и вкось и на живую нитку, стенных часах с расписным неизмеримым циферблатом и кукушкой, и медном, раз в век луженном, никогда не чищенном самоваре. Был у меня один знакомый старичок – увы! его уже нет на свете! – который, имея тысяч двести капиталу в московском опекунском совете, ходил в поддевке, в заплатанных сапогах. Это, положим, куда бы еще ни шло: надо быть снисходительным к старости. Но горе в том, что он постоянно отказывался учить грамоте детей своих: «Не на что, – говорил он, – нанять учителя!» Детей своих он любил, однако ж: ласкал их и нянчил с утра до вечера. Его усовещевали почти каждый день; каждый день ему говорили: «Полноте гневить бога, перестаньте жаловаться на недостаток: всякий знает, что у вас есть деньги в ломбарде». При этом старик выходил из себя и возражал с горячностью: «Так разве то, что лежит в ломбарде, деньги? Разве можно их тратить?.. Это не деньги, это „капитал“!» Он умер с искренним убеждением, что капитал – не деньги! Точка воззрения нашего простолюдина на барыши, в сущности, не изменяется. В самом деле так: посмотрите на житье-бытье наших мещан, купцов среднего сословия, разбогатевших мужиков, содержателей дворов: в их домашнем быту не найдете вы ровно никакой перемены против того, как жили они без барышей, бедняками. А между тем хлопочут они с утра до вечера, и редко увидите вы их руки праздными: в действиях видны даже какая-то суета и торопливость, как будто запоздали они с каким-нибудь важным делом и спешат нагнать потерянное время; заметно желание сделать скоро, живьем, на живую нитку; мера на глаз, вес наугад! Как словно гонит кто, как словно нужда крайняя постигла, как словно не получит сегодня барыша, так завтра пропадать наверное! Ввиду барыша, они не щадят себя, рады уничтожиться, забывают, что руки их и кости не железные. Из чего же вся эта ненасытная жажда к приобретению? Из чего хлопочут, торопятся, мытащатся? – как говорит Глеб. Из чего, наконец, сам Глеб бьется как рыба об лед? И добро бы управляла им на этот раз его неугомонная, деятельная природа; но на этот раз и того даже не было. Глеб трудился против сил; всегда крепкий и здоровый как дуб, он не переставал жаловаться на поясницу, на ломоту в плечах и ребрах, не переставал даже жаловаться на усталость, чего за ним отроду не водилось. Но обстоятельство это, вместо того чтобы ослабить в нем дух, казалось, усиливало только ту принужденную пугливую деятельность, о которой мы говорили выше; немало также способствовало к тому время, которое, как назло, сильнейшим образом благоприятствовало промыслу: рыба ловилась отлично. Взглянув на него, можно было думать, что от успеха промысла настоящей осени зависела судьба его жизни, всего его семейства. Он решительно выбивался из сил.
– Полно тебе, Глеб Савиныч, утруждать себя так-то; вздохни маленько! Не те уже лета твои! – частенько говорил дедушка Кондратий, видя, как сосед надрывался. – Сам говоришь, одышка добре пуще одолела; жалуешься, поясница болит. Как не болеть, какой труд на себя принимаешь! Лета, знать, твои сказываются; сколько ни обманывай их, сколько ни крепись, они свое возьмут… Смотри, какой труд на себя принимаешь: молодой, и тот умается. Полно, послушай меня, господь благословил тебя достатком: из чего хлопочешь?.. В твои года пересилишь, надорвешься, ввек потом не поправишь: наша стариковская кость хрупкая… Полно тебе надсажаться, вздохни, говорю!..
– Эх, толкуешь ты, дядя! – восклицал обыкновенно Глеб, посмеиваясь (удачливый промысел невольно веселил душу старого рыбака). – Что ж, по-твоему, развесить сети, разложить верши по берегу, самому сесть, поджавши ноги, да смотреть, как щука хвостом бьет?.. Как у тебя на твоем озере пескари одни да колюшки, мелкота эта настоящая, так ты толкуешь!.. Вишь, какое у нас раздолье! Вишь, она, наша кормилица, рыбка-то, как разыгралась… радуется, значит, веселится!.. Хорошо говорить так-то, перед озером сидючи, перед лужей! А ну-ткась, усиди-ка здесь поди! Наскучит глазами-то хлопать; самого небось разберет охота!.. Вишь, как играет… вишь, эвна! Любо-дорого смотреть-то! – промолвил Глеб, указывая рукою на круги, которые местами появлялись на гладкой поверхности Оки, расширялись, разбегались серебряными обручами и наконец исчезали, уступая место другим кругам, которые так же быстро уносило течением. – А это мне, что жалуюсь вот, одышка одолела да поясница болит, это нам нипочем; наша кость непареная, ненеженая; слушать ее – вовсе на печку лечь!.. Придет зима, лежать-то и то наскучит… Не то время, дядя, отдыхать да проклажаться: вишь, какое сотворил господь рожденье! Супротив такого времени и не запамятую!.. Нечего, стало, тормозить руки. Устал! Упыхался!.. Знамо, упыхался!.. Даст бог, окончим благополучно промысел, пройдет осень, вздохну за все дни!.. Сам же говоришь: наш век недолог, лета наши сосчитаны; дней, так и тех, я чай, немного начтешь!.. Поэтому надо тормошиться, нече упускать время!.. Может статься, не дожить уж нам с тобою до такого рожденья, до такой осени; может статься, и до первой-то, до той осени не дотащимся… Так что уж тут жалеть себя!.. По крайности, хотя на последях-то натешусь, наловлю рыбки!.. А что, дядя Кондратий, без меня, как не буду, – я чай, соскучится рыбка-то? А? Почитай, пятьдесят годков, без малого, вместе пожили… Верши, и те, я чай, востоскуют! Как есть сиротами тогда останутся… ась? – заключил Глеб, посмеиваясь, хотя в серых глазах его, поочередно переходивших от лодок к площадке, от площадки к Оке, не было заметно особенной веселости.
И, как бы испугавшись, что он долго заболтался с соседом, как бы опасаясь в самом деле не дожить до другого удачного лова, Глеб принимался еще деятельнее за промысел.
Старик не мог жаловаться на своего помощника: Гришка работал исправно. По крайней мере, он находился постоянно при Глебе, подсоблял ему во всех делах и, что всего замечательнее, не обнаруживал уже прежнего своего неудовольствия. Он проводил, однако ж, теперь все свои ночи в Комареве. Зная Глеба, трудно предположить, чтобы он добровольно закрыл глаза на проделки своего питомца; кумовство Гришки с Захаром и последствия этого кумовства возбуждали, напротив того, сильнейшим образом подозрения старика; он смотрел за ним во все глаза. Но Гришка сделался уже, в свой черед, слишком ловок и опытен, чтобы попасться впросак, или в «кошель», – слово, заимствованное им у Захара. Глаза старика находили его всегда за работой; в продолжение целого дня молодой парень не давал хозяину своему повода быть недовольным. Этим способом – самым верным способом, каким только можно было подействовать на Глеба, – приемыш не замедлил освободиться от лишнего присмотра; он беспрестанно находил случай обманывать прозорливость старого рыбака – прозорливость, которая, как мы уже имели случай заметить, и без того становилась с каждым днем менее опасною. Впрочем, все эти хитрости доказывали только, что молодой парень, несмотря на свою опытность, шибко все-таки боялся старика, хотя предосторожности были напрасны: он мог теперь безбоязненно, безгрозно исчезать по ночам. С наступлением ночи Глебу было уж не до приемыша: он радовался, что привел господь дотащиться до саней, служивших ему ложем, или до печки. Что ж касается до жены и до тетки Анны, Гришка принял также свои меры: он объявил жене, что, если ночные проделки его сделаются известными, он дня не останется в доме: возьмет жену, ребенка, отправится в Комарево и наймется на миткалевой фабрике. Дуня передала обо всем старушке. Сноха и теща, нимало не сомневаясь, что Гришка приведет в действие свое обещание, не только решились молчать, не только не показывали виду, но всячески даже старались, чтобы проделки его оставались тайною для старика. Обе действовали в этом случае весьма основательно. Под руководством Захара и еще других таких же негодяев из комаревских фабрик, которые один за другим пристали к Захару и вскоре составили одну компанию, Гришка так развертывался, что в самом деле мог потерять остаток страха и совести, в самом деле мог оставить дом и увести жену, в случае если б Глебу вздумалось поднять руку или голос. Не приводил он в исполнение своих угроз потому лишь, что не видел в этом пока надобности – жилось так, как хотелось: в кабак Герасима являлся он одним из первых, уходил чуть ли не последним; так не могли располагать собою многие фабричные ребята, у которых хозяева были построже. Одним словом, в ночное время Гришка был чуть ли еще не свободнее своих товарищей. С другой стороны, не видел он также никакой надобности бросать до поры до времени работу; он привык к рыбацкому ремеслу, оно казалось ему легче фабричного, к которому надо было приучаться да приловчаться. К тому же надо было как-нибудь пробавляться; Захар и другие товарищи также ведь работали – не сидели же сложа руки! Соображая все это, приемыш начал понемногу примиряться с настоящим своим положением. Опыт показал ему, что фабричная жизнь имела также свои невыгоды, житье у Глеба, при существующих обстоятельствах, было чуть ли не лучше. Мрачное, озлобленное настроение молодого парня исчезало с каждым днем: расположение его духа заметно улучшалось. Гришка, как мы видели, охотно даже подсоблял старику.
Со всем тем работа подвигалась все-таки не так успешно, как бы хотелось Глебу. Мудреного нет: количество рыбы, попавшейся в невод и верши, разжигало старика; тут нужны были не четыре руки, а десять по крайней мере. Вместо четырех тоней, с которыми старый рыбак и Гришка едва-едва успевали справиться в продолжение дня, можно было бы тогда управиться с целою дюжиной. Глеб не переставал сокрушаться, что пропустил Петровки и не запасся своевременно работниками. В досаде своей нередко обращался он с укором к дедушке Кондратию.
– Эх, дядя, дядя! Все ты причиною – ей-богу, так!.. Оставил меня как есть без рук! – говорил он всякий раз, когда старик являлся на площадке. – Что головой-то мотаешь?.. Вестимо, так; сам видишь: бьемся, бьемся с Гришуткой, а толку все мало: ничего не сделаешь!.. Аль подсобить пришел?
– Коли помощь моя нужна, изволь! – отвечал обыкновенно старик.
– Ой ли?
Дедушка Кондратий без малейших разговоров снимал лапти, полушубок и присоединялся к работающим. Помощь была, конечно, слабая; но как бы там ни было, в капитале рук и сил, необходимых для приведения в действие лишней тони, оказывалась все-таки маленькая прибыль. Это обстоятельство, видимо, поощряло усердие Глеба; он радовался точно так же, как радуется скупой, которому удалось поднять мелкую монету – безделица, а все лучше, чем ничего. Принимая в соображение воодушевление, с каким старый рыбак принимался за промысел, можно было думать, что пособие дедушки Кондратия превосходило даже его ожидания. «Ай да дядя! Спасибо! – не переставал восклицать он. – Нет, как погляжу, клев ноне стал молодой-то народ! Стары мы с тобою, а все толк есть; борозды не портим! Другому молодяку против нас того гляди не вытянуть – ей-богу, право! То-то вот: коли хороший жернов, так и стар, а все свое дело сделает!» Стариковская похвала оправдывалась, впрочем, как нельзя лучше на самом деле: подобно старому воину, который в пылу жаркого рукопашного боя не замечает нанесенных ему ран, Глеб забывал тогда, казалось, и ломоту в ребрах, и боль в пояснице, забывал усталость, поперхоту и преклонные годы свои.