– А я вот, Глеб Савиныч, только что искал паренечка к тебе послать, – сказал, здороваясь, фабрикант.
– Рыбка, что ли, нужна? – спросил старик, как бы с трудом догадываясь о предмете посылки.
– Есть, что ли?
– Найдется… можно…
– Ну, так принеси; мотри, скорей только; я и то было встретил вечор твоих молодцов: хотел наказать им…
– Каких молодцов? – перебил Глеб.
– Каких! Известно каких: твоего работника да еще другого… Григорья, что ли?
– Где ж ты их встрел?
– Где! Известно где: у нас, в Комареве.
– Я не знал, что они сюда ходят, – проговорил удивленный старик.
– Где ж тебе знать: бывают не днем – ночью; у вас, я чай, все давно спят.
– За какою же надобностью сюда приходили?
– Экой ты, братец ты мой, чудной какой! Народ молодой: погулять хочет… Потому больше вечор и не наказывал им об рыбке: оба больно хмельны были; ну, да теперь сам знаешь. Неси же скорей, смотри, рыбу-то!..
– Ладно, сейчас будет! – проговорил Глеб, нахмуривая брови и почесывая затылок.
Старый рыбак показал вид, что идет домой, но как только фабрикант исчез в воротах, он поспешно вернулся назад и вошел в кабак.
– А что, примерно, Герасим, – спросил Глеб, обращая глаза на безжизненное, отекшее лицо целовальника, – были у тебя вечор… мои робята?..
– Ня знаю!.. Никаких я твоих робят ня знаю… – проговорил Герасим, едва поворачивая голову к собеседнику и медленно похлопывая красными веками.
– Как не знаешь? – нетерпеливо вымолвил старик. – Ты должон знать… потому это, примерно, твое выходит дело знать, кто у тебя бывает… Не тысяча человек сидит у тебя по ночам… должон знать!..
– Не мое дело! – невозмутимо проговорил целовальник, шлепая котами и направляясь за соседнюю перегородку.
Глеб, у которого раскипелось уже сердце, хотел было последовать за ним, но в самую эту минуту глаза его встретились с глазами племянника смедовского мельника – того самого, что пристал к нему на комаревской ярмарке. Это обстоятельство нимало не остановило бы старика, если б не заметил он, что племянник мельника мигал ему изо всей мочи, указывая на выходную дверь кабака. Глеб кивнул головою и тотчас же вышел на улицу. Через минуту явился за ним мельников племянник.
– Чего тебе? – спросил Глеб.
– Нет, погоди: здесь не годится; завернем за угол, Глеб Савиныч, неравно Герасим увидит…
– А что тебе до него?
– Нет, не годится; осерчает…
– Тьфу, чтоб вас всех! – с сердцем произнес Глеб, поворачивая, однако ж, за угол.
– Ты спрашивал, Глеб Савиныч, про работника да еще про своего… как бишь его!..
– Ну!
– Ну, точно, были это они вечор здесь, сам видел, своими глазами; уж так-то гуляли… и-и! То-то вот, говорил тебе тогда: самый что ни есть пропащий этот твой Захарка! Право же, ну; отсохни мои руки, коли годится тебе такой человек; не по тебе совсем…
– Об этом сумлеваться мое дело; тебя не спрашивают; а примерно, знать хочу, чем они расплачивались за вино… Али, может, в долг брали?
– Расплачивались чем?.. Захар поил; он расплачивался – деньгами расплачивался… а то чем же?..
– А не видал – рыбы, примерно, с ними не было? Не расплачивались они рыбой?.. – перебил старик, пристально взглядывая в лицо собеседника.
– Нет, рыбы не видал: платили деньгами; да все ведь одно… Ну, право же слово, не годится он тебе, не тот человек… Я говорил тогда… Право, не годится; он и парня-то твоего споит! – усердствовал племянник мельника.
Но рыбаку только и надо было знать. Он повернулся спиною к парню и без дальних объяснений вышел из Комарева.
Принимая в соображение неудовольствие, с каким выслушивал Глеб рассказ фабриканта, можно было думать, что чувство досады превратится в ярость, когда он окончательно удостоверится в истине всего слышанного. Вышло совсем другое: известие, что платил Захар, и притом платил деньгами, мгновенно угомонило гнев старика. Первой мыслью его, как только проведал он о ночной прогулке парней, было то, что Захар и Гришка утаивают от него пойманную рыбу, ловят ее втихомолку, по ночам, без его ведома, и дают ее в обмен за вино. Надо отнести к чести рыбака: его в этом случае не столько возмущала пропажа рыбы (хотя и это отчасти щемило его за сердце), сколько самый поступок. Родного сына, самого Ваню, не помиловал бы он – ни за что не помиловал бы за воровство. Глеб пришел все-таки к тому заключению, что надо дать напрягай Гришке и Захару. Он, конечно, не ограничился бы этим, если б знал, в какой мере повторялись ночные гулянки и попойки; но старик, как мы уже имели случай заметить, ничего не подозревал. Он думал, что это была первая проделка приемыша в таком роде, первое его ослушание, и потому решился только постращать его хорошенько, чтоб наперед страх имел. А то, пожалуй, не сократить парня – дойдет и до того дело, взаправду станут красть рыбу.
Такому снисходительному решению немало также способствовало хорошее расположение старика, который радовался втихомолку случаю выгодно сбыть пойманную вчера рыбку. Рыбка в последнее время действительно плохо что-то ловилась и приносила редкие барыши: нельзя же было не порадоваться!
Когда челнок Глеба пристал к берегу, Захар и Гришка занимались на площадке развешиванием бредня.
Оставив весло и шапку в челноке, старик прямо пошел к приемышу.
– Где ты был нонче ночью, а? – спросил он, останавливаясь перед парнем.
При этом неожиданном вопросе Гришка остолбенел, как будто его стукнули по голове; он опешил совершенно.
Захар между тем поспешно отошел несколько шагов, пригнулся к бредню и так усердно принялся за работу, что можно было подумать, что он ничего не слышит и не видит.
– Тебя спрашивают, говори, где был? – нетерпеливо повторил старик.
– Я… батюшка… где?.. Я не знаю, про что ты говоришь, – пробормотал Гришка, пятясь назад и украдкою косясь на Захара.
Но Захару было не до Гришки: работа, казалось, поглощала его совершенно.
– Ты со мной толком говори! – сказал Глеб, возвышая голос. – Что ты мне турусы путаешь… говори – ну!..
– Где ж мне быть, коли не дома?.. – оправляясь, произнес парень.
– Ой ли!.. А кто ж в кабаке-то был, а?..
– Провалиться мне на этом… – начал было Гришка, но старик не дал ему договорить.
– Ну, ладно, – промолвил он, нахмуривая брови и поворачиваясь к работнику. – Захар, поди сюда и ты…
Захар быстро выпрямился, весело тряхнул волосами и приблизился, сохраняя на лице своем выражение школьника, которого учитель вызывает на середину класса, с тем чтобы поставить в пример товарищам.
– Ну, слушай!.. Слушай и ты!.. – произнес старик, обращая суровые взгляды поочередно то на одного, то на другого. – У меня чтоб это было в последний – слышь, в последний, говорю! Узнаю, разделаюсь с вами по-свойски: тебя проучу… Ты у меня на эвтом месте трое суток проваляешься, я те найду укромное место… Тебя, Захар, одного-единого часу держать не стану, со двора сгоню! Коли пьянствовать хочешь, ступай к своим приятелям в Серпухов либо в другое место: там и распутничай!.. А то пришел в чужой дом, к чужим людям, да других еще сманивать вздумал!.. Зависть берет, видно, на хорошее житье; сам распутствуешь, довел себя до того – одни лохмотья на спине только и есть… и других к тому же подвести хочешь!.. Губи себя сам, коли пришла такая охота, жизнь тебе недорога: дображничаешь до сумы; дойдешь, может статься, и до того – кандалы набьют, дарового хлебца отведаешь, узнаешь, примерно, в каких местах остроги стоят!.. За худым пошел – худое и найдешь… Других только не тронь; сам с собою управляйся, как знаешь; пожалуй, вовсе не наблюдай себя, а к чужим людям пришел, живи как велят – вот что! А ты, Гришка, в последний раз говорю: выкинь дурь из головы; увижу что, оборони тебя бог, тогда на себя одного пеняй: сам, значит, захотел – говорено было!.. Ну, пошел в избу, спроси у старухи ведро да сюда неси! – неожиданно заключил Глеб, поворачиваясь лицом к Оке.
Он направился к ручью. Почти против того места, где ручей впадал в реку, из воды выглядывала верхушка огромной плетеной корзины, куда Глеб прятал живую рыбу. Пока выбирал он из этого самодельного садка рыбу, приемыш успел вернуться с ведром.
Несколько минут спустя оба отчалили от берега.
Во все это время Захар не переставал возиться с бреднем; усердие его было беспримерно: он не поднял даже головы над работой!
Каким образом, стоя спиною к Оке, мог увидеть Захар, что Глеб переехал реку и как затем исчез в кустах – неизвестно; но только он мгновенно тряхнул головою, плюнул сажени на три и развалился на песке. Глаза его следили с каким-то нетерпеливым лукавством за Гришкой, который возвращался назад.
Увидев нахмуренное лицо приемыша, Захар залился тоненьким, дребезжащим смехом.
Гришка отвернулся и с досадою бросил весло. После того он сел наземь, уткнул локти в колени и положил голову в ладони.
Выходка эта окончательно, по-видимому, распотешила Захара: он залился еще звончее прежнего.
– Ну, что глотку-то дерешь? – с сердцем сказал приемыш. – Тебе все смешки да смешки…
– А то как же! По-бабьи зарюмить, стало быть? – насмешливо перебил Захар. – Ай да Глеб Савиныч! Уважил, нечего сказать!.. Ну, что ж ты, братец ты мой, поплачь хошь одним глазком… то-то поглядел бы на тебя!.. Э-х!.. Детина, детина, не стоишь ты алтына! – промолвил Захар.
И лицо его сделалось вдруг недовольным.
– Где тебе жить в людях по своей воле, – продолжал он тоном презрения, – только что вот куражишься! «Я да я!», а покажи кулак: «Батюшка, взмилуйся!», оторопел, тотчас и на попятный…
– Видали мы и тебя… сам больно хоробер… что ж ты молчал-то! – проворчал Гришка.
– Не о себе говорю, дружище! – произнес, поддразнивая, Захар. – Мое дело сторона; нонче здесь, завтра нет меня! Не с чего шуму заводить: взял пачпорт, да и был таков; сами по себе живем; таким манером, Глеб ли, другой ли хозяин, командовать нами не может никто; кричи он, надсаживайся: для нас это все единственно; через это нас не убудет! Тебе с ним жить: оттого, примерно, и говорю; поддавайся ему, он те не так еще скрутит!..
Гришка ничего не отвечал и только отвернулся.
Захар также отвернулся, подперся локтем и принялся беспечно посвистывать. Так прошло несколько минут. Наконец Захар снова обратился к приемышу; на лице его не было уже заметно признака насмешки или презрения.
– Гришка, – сказал он тоном дружбы и товарищества, – полно тебе… Ну, что ты, в самом деле? Слушай: ведь дело-то, братец ты мой, выходит неладно; надо полагать, кто-нибудь из домашних сфискалил. Сам старик, как есть, ничего не знал!
– Старуха сказала; она и то намедни грозилась, – отвечал Гришка, откидывая назад волосы.
– Ну, нет, брат, сдается не так. У нее коли надобность есть какая, подступить не смеет, три дня округ мужа-то ходит.
– Кто ж, по-твоему?.. Жена? Та не посмеет.
– Что говорить! Тебя спросится!
– Небось не скажет: побоится.
– Как не бояться!
– Знамо, боится! – хвастливо произнес Гришка.
– Много, брат, форсу берешь – вот что! Глядел бы лучше.
– А что?
– Да то же… Кабы глядел, не стала бы она фискалить.
– Ты рази видел? – вымолвил приемыш, оживляясь до последнего суставчика.
– Не видал бы, не стал бы говорить; стало быть, видел.
– Ну! – вымолвил Гришка, у которого при этом опустились брови и задрожали ноздри.
– Выходит, была, что ли, надобность со стариком шушукаться.
– Когда? – спросил Гришка, бросая злобный взгляд по направлению к воротам.
– Нынче утром, перед тем самым временем, как старику идти в Комарево.
Гришка сжал кулаки и сделал движение, чтобы приподняться на ноги; но Захар поспешил удержать его.
– Ну, что ты, полоумный! Драться, что ли, захотел! Я рази к тому говорю… Ничего не возьмешь, хуже будет… Полно тебе, – сказал Захар, – я, примерно, говорю, надо не вдруг, исподволь… Переговори, сначатия постращай, таким манером, а не то чтобы кулаками. Баба смирная: ей и того довольно – будет страх иметь!.. Она пошла на это не по злобе: так, может статься, тебя вечор запужалась…
– Все одно! Я ж ее проучу! – перебил Гришка, не отрывая от ворот грозно сверкающих глаз.
– А проучишь, так самого проучат: руки-то окоротят!.. Ты в ней не властен; сунься только, старик-ат самого оттреплет!.. Нам в этом заказу не было: я как женат был, начала это также отцу фискалить; задал ей трезвону – и все тут… Тебе этого нельзя: поддался раз, делать нечего, сократись, таким манером… Погоди! Постой… куда? – заключил Захар, видя, что Гришка подымался на ноги.
На этот раз, однако ж, Захар, движимый, вероятно, какими-нибудь особенными соображениями, не удержал Гришку. Он ограничился тем лишь, что следил за товарищем глазами во все время, как тот подымался по площадке. Как только Гришка скрылся в воротах, Захар проворно вскочил с места и побежал к избам, но не вошел на двор, а притаился за воротами.
Ступив на двор, Гришка натолкнулся прямехонько на жену.
– Ты это зачем отцу рассказывала, а? – крикнул он, останавливаясь перед ней.
– Что ты… Христос с тобою… – проговорила Дуня, бледнея.
– Зачем рассказала отцу? Говори! – подхватил он, яростно замахиваясь кулаком.
– Матушка! – невольно вырвалось из груди Дуни.
– А… так-то… кричать! – прошептал он, стискивая зубы, и бросился на нее.
Но в эту самую минуту на крылечке показалась Анна, а из ворот выскочил Захар. Последний, казалось, только этого и ждал. Оба кинулись на Гришку, который окончательно уже освирепел и, невзирая на двух заступников, продолжал тормошить жену.
– Батюшки-светы! Ба-а-тюшки! Держите его… окаянного! Ах, мои касатики! Бабу-то отымите! – завопила старушка, протискиваясь между мужем и женою.
– Оставь, пусти, хозяюшка! Неравно еще зашибет. Вишь, полоумный какой! – заботливо сказал Захар, отслоняя одною рукою старуху, другою отталкивая Гришку.
– Ты что? – крикнул приемыш. – Не твое дело!
– Нет, врешь! Погоди, брат… драться не велят! – подхватил с необычайной горячностию Захар, который нарочно между тем раззадорил Гришку, нарочно затеял все это дело, чтобы доставить себе случай явиться заступником Дуни. – Погоди, милый дружок! – продолжал он, обхватывая приемыша, который снова было бросился к жене. – Ах ты, сумасбродный! Разве я не говорил тебе?.. Авдотья Кондратьевна… отходи… Не бойся, Захар не пустит! Нет, врешь, брат, не вывернешься… справимся! Ступай-ка, ступай! – заключил Захар, подхватывая Гришку и увлекая его с необыкновенной ловкостию на площадку.
– Глупый! Что ты делаешь-то, а? Я рази не говорил тебе? – примирительно подхватил Захар, все еще не выпуская Гришку, хотя они были уже довольно далеко от дому. – Полно ершиться-то, бешеный! Хошь бы отозвал ее куда, а то при старухе!..
– Подвернется… одна будет… не уйдет от меня!.. Я ей дам знать… – задыхаясь, проговорил приемыш.
– Ну, тогда-то и дело будет, а не теперь же! Старуха все расскажет… Экой ты, право, какой, братец ты мой! Говоришь: не замай, оставь; нет, надо было… Эх, шут ты этакой, и тут не сумел сделать!.. – промолвил Захар голосом, который легко мог бы поддеть и не такого «мимолетного», взбалмошного парня, каким был Гришка.
Но хитросплетенная штука Захара, несмотря даже на совершенно удачное выполнение – такое выполнение, которое могло сделать честь ловласу и не в ситцевой набивной рубашке по сорока копеек за аршин, – не принесла, однако ж, ожидаемых результатов. Во всем, впрочем, оказался виноватым сам Захар. Он хотя и сообразил, что с женою Гришки не годится действовать на манер серпуховских мещанок – ничего не возьмешь, что тут надо вести дело исподволь, но не выдержал такого плана. Самоуверенность вывела дело начистоту. Обнадеженный успехом своей проделки и нимало не сомневаясь, что теперь дело пойдет наверняка – умей только взяться, – он решился сделать приступ на другой же день после описанной нами сцены. Все благоприятствовало этому. Гришка, посланный Глебом в Сосновку за каким-то делом, должен был возвратиться не ранее вечера. Самому Глебу как-то нездоровилось после вчерашней прогулки в Комарево. Старик потягивался весь день в избе на лавке.
Как только наступил послеобеденный отдых, Захар отправился под навес, примазал волосы, подвел их скобкою к вискам, самодовольно покрутил головой, взял в руки гармонию, пробрался в узенький проулок к огороду и стал выжидать Дуню, которая должна была явиться развешивать белье.
В то же самое время как Захар стоял настороже, тетушка Анна сторожила, в свою очередь, минуту, когда Дуня выйдет из избы развешивать белье. Старушка сказала, правда, снохе своей, что вчерашнее происшествие, равно как и другие проделки Гришки, останутся шиты и крыты, но в душе своей решилась рассказать обо всем мужу. Оставшись одна глаз на глаз с Глебом, который все еще лежал на лавке, она почувствовала вдруг неизъяснимую робость: точно сердце оторвалось у нее. На том бы, может статься, и остановилось дело, если б Глеб не заговорил с нею. Он завел речь о хозяйстве и говорил словоохотливо. Это обстоятельство придало тотчас же духу жене. Она подошла к лавке и поведала ему без обиняков все, что лежало на душе. Рассказав о вчерашнем происшествии, о ночных похождениях Гришки и сделав свои замечания насчет того, что Гришка стал хмелем зашибаться, старушка перешла к Захару. По мнению ее, Захар был во всем главным зачинщиком и виновником. Он втравил Гришку во все недобрые дела. Ей самой сколько раз приводилось слышать его непутные речи. Недели за три перед тем Дуня сказала теще, что Захар не дает ей проходу, всячески подольщается к ней и раз дал волю рукам. Старушка передала точно так же и это обстоятельство мужу. Из слов ее значилось ясно, как дважды два – четыре, что Захар погубил Гришку.
Зная нрав Глеба, каждый легко себе представит, как приняты были им все эти известия. Он приказал жене остаться в избе, сам поднялся с лавки, провел ладонью по лицу своему, на котором не было уже заметно кровинки, и вышел на крылечко. Заслышав голос Дуни, раздавшийся в проулке, он остановился. Это обстоятельство дало, по-видимому, другое направление его мыслям. Он не пошел к задним воротам, как прежде имел намерение, но выбрался на площадку, обогнул навесы и притаился за угол.
– Провалиться на этом месте, когда знаю, за что так невзлюбила! – говорил Захар заискивающим голосом. – Эти слова твои, что говоришь, выходит, напрасно, потому единственно, мы такими делами не занимались… Если и было что, знает одна моя добрая душа, как, примерно, дело было… Я не то чтобы худому учил его… Стараюсь изо всех сил, а все для тебя, потрафить, был бы, примерно… произвести его как есть настоящим человеком… норовлю, примерно, каков Захар есть, то все едино-единственно должон быть и Гришка… Кабы не добрая моя душа, он вчера волоска бы на тебе не оставил. Сама, я чай, видела, как я его уговаривал, беспутного! Забрал в голову, ты, вишь, отцу сказала… Я и так и сяк… Кабы не я…
– Ах, ты, бессовестный, бессовестный! – воскликнула Дуня дрожащим от волнения голосом. – Как у тебя язык не отсохнет говорить такие речи!.. Кого ты морочишь, низкий ты этакой? Разве я не знаю! Мне Гришка все рассказал: ты, ты, низкая твоя душа, заверил его, я, вишь, отцу сказала… Да накажи меня господь после того, накажи меня в младенце моем, коли сама теперь не поведаю отцу об делах твоих…
Глеб не дослушал остального. Он выскочил из-за угла и ринулся с поднятыми кулаками на Захара. Несмотря на неожиданное нападение, тот ловко, однако ж, вывернулся, отскочив на несколько шагов, тряхнул волосами и стал в оборонительное положение.
– Эй, слышь, рукам воли не давай! – сказал он, размахивая гармонией.
Одним ударом кулака Глеб послал гармонию на самую середину огорода.
– Батюшка, брось его! Оставь лучше! – воскликнула бледная как смерть Дуня, бросаясь к старику.
Но тот сурово оттолкнул ее и снова, грозный, дрожащий от гнева, подошел к Захару.
– Так вот ты какими делами промышляешь! – вскричал старик задыхающимся голосом. – Мало того, парня погубил, совратил его с пути, научил пьянствовать, втравил в распутство всякое, теперь польстился на жену его! Хочешь посрамить всю семью мою! Всех нас, как злодей, опутать хочешь!.. Вон из моего дому, тварь ты этакая! Вон! Чтобы духу твоего здесь не было! Вон! – промолвил старик, замахиваясь кулаком.
– Погоди, брат, драться не велят! – произнес Захар, отступая, но все еще молодцуя: присутствие Дуни придавало ему некоторую храбрость. – Уйду, что ж такое? Надо, я чай, рассчитаться…
– Какие с тобой расчеты, нищий! Ты мне еще должен, не я тебе. За две недели забрал деньги вперед, а еще расчетов требуешь… Вон, говорю, вон ступай с того места, где стоишь!.. Ступай, говорю! Не доводи до греха… Вон!
– Уйду. Что куражишься! Не больно испужались… не на таковского напал. Уйду, не заплачу… Дай пожитки взять! – промолвил Захар с чувством достоинства.
Глеб отворил ворота ударом кулака, вошел на двор, сорвал с шеста тулупчик и картуз работника, единственные его пожитки, вернулся в проулок и бросил их к ногам Захара. Захар успел уже в это время завладеть гармонией.
– Можно и потише, – проговорил Захар, подбирая тулупчик.
– Ступай же теперь! – закричал старик, у которого при виде работника снова закипело сердце. – К дому моему не подходи! Увижу на пороге – плохо будет! Враг попутал, когда нанимал-то тебя… Вон! Вон! – продолжал он, преследуя Захара, который, нахлобучив молодцевато картуз и перекинув через плечо полушубок, покидал площадку.
Возвратясь на двор, Глеб увидел на крыльце Дуню, которая сидела, закрыв лицо руками, и горько плакала. Подле нее стояла, пригорюнясь, тетушка Анна. Глеб прямо пошел к ним.
– Ты о чем, Дуня? Что этого-то мошенника со двора согнал, радоваться надыть, а не убиваться! – сказал он расстроенным голосом, которому старался придать ласковое выражение. – Полно, перестань: ты ни в чем не виновата. Во всем моя вина, зачем недоглядывал. Много пожил на свете, пора бы, кажется, выучиться распознавать, каков таков есть человек – дурной либо хороший. Авось как мужа твоего негодного поучу, авось и тогда, бог даст, дело справим… Полно же… говорю… Уф! Устал!.. Вот маленечко того, погорячился… не стоило того… ну его совсем! Устал. Словно как кровь во мне разыгралась. В ушах шумит… Схожу, поразомнусь: отца твоего проведаю, авось полегче станет!..
Глеб застал дедушку Кондратия, по обыкновению, за добрым делом. Старик сидел на пороге своей лачужки и, греясь на солнышке, строгал обломком косы длинную хворостину, предназначавшуюся для новой удочки. Глеб подсел к нему.
– А я, дядя, примерно, вот зачем… Худые дела вершаются у нас в доме, – сказал Глеб.
– Христос оборони и помилуй! – промолвил дедушка Кондратий, опуская наземь обломок косы и хворостину и медленно творя крестное знамение.
– Да вот так и так, – начал Глеб и передал ему во всех подробностях о случившемся.
Он сообщил ему о том, что выгнал Захара, рассказал, за что выгнал его, рассказал все его проделки, перешел потом к Гришке, поведал все слышанное о нем от Анны и присовокупил к тому свои собственные замечания.
– Обманулся я в нем, дядя, шибко обманулся! – промолвил Глеб, потряхивая уже совсем поседевшими теперь кудрями. – Что говорить, смолоду ненадежен был, озорлив не в пример другому… Был тогда и другой парнишка у меня… Вместе росли: так оно, выходит, все тогда на виду было… А все не чаял, пойдет он у меня худым путем… Сам видишь, какое дело… Больше затем пришел к тебе, как ты, примерно, рассудишь… Оставить так не годится. Надо, пока время есть, сократить его при самом начале. По-моему, мало нагреть ему бока: образумится, пока болеть станут, а там опять, пожалуй, за свое примется. Надо, примерно, другое сыскать средствие… Как ты скажешь?..
– По-моему, коли слова моего послушать пришел, Глеб Савиныч, не тронь ты его. Пуще того, не грози, не подымай рук, – смиренно возразил старик, хотя на лице его проступало выражение глубокого огорчения, – побоями да страхом ничего ты не сделаешь. Не те уж лета его, и нрав не тот. Неровён человек, Глеб Савиныч! Господь и леса не сравнял, не только человека. Судишь по себе, по своей душе судишь. Смотришь, и обознался: иной человек-то хищнее зверя лютого… Оставь ты его, не тронь. По-моему, переговори лучше добрым словом, возьми кротостью да терпением. А пуще того, помолимся о нем, попросим господа: авось уймет он его сердце!.. А что бить-то? Хуже еще возмутится от того душа его. Возьмет злобу на тебя, на домашних, на житье свое: тошней тогда будет ему, да и всем вам… Много, Глеб Савиныч, много, признаться, и я в нем обознался!.. Мало ли положил он песку в мое сердце! Что-то вот словно сердце мое чуяло, как женили мы его. Не чаял я в нем и тогда степенства: мало добра в тех делах, что худым начались!.. И то сказать надо, Глеб Савиныч, не ему… нет, не ему прочил я свою дочку… Была она у меня одна радость в глазу, одно утешение. Денно и ночно молил о ней всевышнего создателя! Не дошли, видно, мои молитвы. Стало, прогневал я его грехами своими тяжкими! – заключил старик, с покорностию опуская свою белую голову.
Трудно решить, слова ли дедушки Кондратия изменили образ мыслей Глеба или подействовали на него воспоминания о возлюбленном сыне – воспоминания, которые во всех случаях его жизни, во всякое время и во всякий час способны были размягчить крепкую душу старого рыбака, наполнить ее грустью и сорвать с нее загрубелую оболочку; или же, наконец, способствовало самое время, преклонные годы Глеба, которые заметно ослабляли его крутой, ретивый нрав, охлаждали кровь и энергию, – но только он послушался советов дедушки Кондратия. Возвратясь домой, Глеб пальцем не тронул приемыша. Он приказал ему следовать за собой и пошел к лодкам.
Тетушка Анна и Дуня поспешили броситься к воротам. Дрожа и замирая от страха, они приложили бледные лица к щелкам ворот; но сколько ни следили они за движениями грозного старика, ожидая с минуты на минуту, что он тут же, на месте, пришибет Гришку, ожидания их не оправдались. Глеб, однако ж, говорил с приемышем. Речь его, сначала суровая и отрывистая, заметно смягчалась, по мере того как он, истощив жестокие, укорительные слова, коснулся воспоминаний детства приемыша. Очевидным делалось, что, неразлучно с этими воспоминаниями, в душе старика возникали другие, более драгоценные воспоминания.
– Я тебя возрастил все одно как родного сына, а все это, выходит, напрасно только о тебе заботился! – заключил Глеб. – Думал, отнял у меня господь детей, ты останешься нам в утеху, станешь об нас сокрушаться да беречь под старость, а заместо того норовишь как бы злодеем нашим стать! Вспомни, Гришка, ведь ты жил у меня как односемьянин пятнадцать лет, слышишь, пятнадцать лет делил я с тобою хлеб-соль, кормил, обувал тебя… Рази, по-вашему, за добро злом надо отплачивать?.. Не о себе говорю: мой век недолог. Говорю, подумай ты о себе: ведь у тебя жена и дети. Зверь бесчувственный, и тот о детях своих заботу имеет… Опомнись, говорю: выкинь дурь-то из головы… Вспомнишь слова мои, да поздно будет!.. Худые дела к добру не поведут… Люди не взыщут – господь тебя покарает! Брось, говорю!.. Враг тебя путает… Помолясь богу, за дело возьмись… А о прошлом не поминай… пропадай оно совсем!..
Но разумные советы благодетеля не произвели решительно никакого действия на приемыша. Первые два дня действительно ходил он мрачный и задумчивый. Он как будто сознавал вину свою и каялся. Но чувство это мгновенно уступило место мелочной досаде и злобе, как только узнал он от жены настоящую причину изгнания Захара. Он ждал только случая посчитаться с товарищем, который обманул его. За неимением Захара Гришка вымещал досаду втихомолку на жене. Но мимолетная, соломенная душа Гришки, как метко назвал ее Захар, неспособна была долго сосредоточивать в себе одно какое-нибудь чувство. Злоба, дружба, досада, примирение – все сменялось одно другим с необычайной быстротой. Легкая, пустая душа его вспыхивала так же быстро, как зажженная солома, но зато скоро и потухала. Прошли две-три недели; в сердце Гришки возникло, вместе со скукой, сожаление о том, что не было Захара, с которым так весело, бывало, коротаешь однообразные часы послеобеденного времени. Сожаление живо сменилось радостью, когда случайно проведал он, что Захар поселился в одной из комаревских фабрик. С той минуты он только и помышлял о том, как бы встретиться с прежним товарищем. Так вот и подмывало его юркнуть на луговой берег. Комарево стало для него тем же, чем было когда-то озеро дедушки Кондратия. Случай не замедлил представиться, не замедлили также осуществиться мечты приемыша: он встретился с Захаром. Встреча была радостная с обеих сторон. О старом, конечно, не было и помину.
И снова очертя голову задурил Гришка. Снова, когда темная ночь окутывала площадку, Оку и луга и когда старики, утомленные дневными трудами, крепко засыпали, начал он украдкой исчезать из клетушки, – снова, полная беспокойства, затаенной грусти и трепетных ожиданий, стала просиживать Дуня целые ночи на завалинке, карауля возвращение беспутного мужа и отрываясь тогда лишь, когда призывал ее слабый крик младенца.