bannerbannerbanner
Гуттаперчевый мальчик (сборник)

Д. В. Григорович
Гуттаперчевый мальчик (сборник)

Полная версия

Оба они так ловко обделывали дела свои, что Глеб, в простоте честной, хотя крепкой души своей, ничего не подозревал.

К тому же проницательность Глеба с некоторых пор заметно притуплялась. Мрачная туча, нависнувшая над высоким морщинистым лбом старика, казалось, все более и более сгущалась. Он по-прежнему не переставал думать о сыновьях своих, не переставал тосковать, ходил с утра до вечера сумрачен, редко с кем молвил слово, исключая, впрочем, дедушки Кондратия, с которым часто толковал об отсутствующих детях. Одна только работа, один промысел в состоянии были оживлять его. В этих случаях он не мог быть недоволен работниками. Как сказано выше, Захар был удалец только на словах. Удаль его обусловливалась обстоятельствами. Храбрился он с теми, которые уступали ему, кумились с ним или добровольно становились под один уровень. В присутствии Глеба, который связал его вскоре по рукам и ногам, надавав ему вперед денег – способ общеупотребительный между ловкими хозяевами, – спесь и непобедимое молодечество Захара уходили на самое дно его ситцевого кисета. Бывали, однако ж, случаи, когда лень работника, возмущенная взыскательностью хозяина, придавала ему настолько бодрости, чтобы поднять голос и бросить сети. Он начинал хорохориться и говорил, что отходит от дома. Но Глеб тут же осаживал его. «Отдай деньги, что забрал, отдам тебе и пачпорт, – говорил старик. – А мало что – до станового недалече: в Сосновке живет!» Расчет Глеба основывался на том, чтобы продержать Захара вплоть до зимы, то есть все время, как будет продолжаться рабочая пора. Он знал, что за такую скудную плату не наймешь и самого худого работника. Там, как зима придет, он и сам держать его не станет: пригонит к тому времени, чтобы работник гроша ему не был должен, и даст ему пачпорт: проваливай куда хочешь. Благодаря способу временных займов у хозяев – займов, к которым прибегал работник, волей-неволей Захар оставался в доме.

– Погоди, Гришка, дай наперед задобрим хозяина. Я нарочно прикидываюсь смирнячком, – говорил Захар в оправдание того противоречия, которое усматривал приемыш между словами и поступками товарища, – сначатия задобрим, а там покажем себя! Станет ходить по-нашенски, перевернем по-своему!

Из дальнейших объяснений его оказывалось, что именно вот эта-то цель и задерживала его в доме Глеба. На самом деле Захар знал очень хорошо, что куда бы он ни пошел – на фабрику ли, на сахарный ли завод или к другим рыбакам, – это все едино-единственно, держать его нигде не станут: придется шляться без места и, следовательно, без хлеба.

Итак, Глеб был в известной степени доволен работником. Что же касается до Гришки, то, несмотря на затаенное неудовольствие, он трудился так исправно, что не давал даже старику повода к упреку.

Так прошло без малого три месяца.

К концу этого срока вышел, однако ж, случай, который невольно оторвал Глеба от задушевных его мыслей и заставил его обратить внимание на приемыша.

Вот что произошло.

Раз как-то, в начале осени, Глеб отправился на луговой берег; требовалось нарубить лозняка для починки старых вершей. Он поехал один.

Час без малого сидел он за своим делом у опушки кустов, там, где начинались луга, когда подошел к нему дедушка Кондратий.

На кротком, невозмутимо тихом лице старичка проглядывало смущение. Он, очевидно, был чем-то сильно взволнован. Белая голова его и руки тряслись более обыкновенного. Подойдя к соседу, который рубил справа и слева, ничего не замечая, он не сказал даже «бог помочь!». Дедушка ограничился тем лишь, что назвал его по имени.

– А! Здорово, дядя! – произнес Глеб, опуская топор и утирая лоб, покрытый потом.

– Здравствуй, Глеб Савиныч, – сказал Кондратий, переводя одышку на каждом слове, – к тебе шел.

– Ладно, что встретились, – подхватил Глеб, – я и сам собирался ноне тебя проведать. Переехал сюда лознячком запастись: верши надыть исправить; а там, думал, как порешу дело, схожу к соседу. А ты зачем пробирался? Надобность, что ли, была какая? Али так, проведать хотел?

– Нет… есть до тебя дело, – с трудом проговорил старик.

– Ну, говори, – промолвил Глеб, обращая впервые глаза на соседа. – Да что ты, дядя? Ась? В тебе как словно перемена какая… и голос твой не тот, и руки дрожат. Не прилучилось ли чего? Говори, чем, примерно, могу помочь? Ну, примерно, и… того; говори только.

Дедушка Кондратий тоскливо покачал головою, закрыл красные, распухшие веки и безотрадно махнул рукою. Вместе с этим движением две едва приметные слезинки покатились из глаз старика.

– Ну, стало, взаправду недоброе что привалило. Али «плевок»[35] на рыбу напал? – подхватил Глеб.

Хотя Глеб коротко ознакомился теперь с истинным горем – таким горем, которое не имело уже ничего общего с неудачами и невзгодами по части промысла или хозяйства, он никак не предполагал, чтобы другой человек, и тем менее сосед, мог испытать что-нибудь подобное. Он находился в полном убеждении, что дедушка Кондратий претерпел какую-нибудь неудачу в деле домашнем: плевок на рыбу напал, сети порвались, а новых купить не на что, челнок просквозил и ушел на дно озера. Этим ограничивались его догадки. Поэтому самому немало удивился Глеб, когда сосед сказал ему:

– Нет, Глеб Савиныч, кабы только это, не стал бы тужить, не стал бы гневить господа бога! На то его святая воля. В эвтих наших невзгодах человек невластен…

– Да что ж такое? Говори! – нетерпеливо перебил Глеб.

– А то, что случилось недоброе дело, – подхватил, тяжко вздыхая, старик, – от человека недоброе дело, Глеб Савиныч! А все вышло… все вышло из твоего… из твоего соседского дома.

– Как! Что такое? – воскликнул Глеб, поспешно вставая на ноги и беспокойно изгибая седые брови.

– Да, из твоего дома, – продолжал между тем старик. – Жил я о сю пору счастливо, никакого лиха не чая, жил, ничего такого и в мыслях у меня не было; наказал, видно, господь за тяжкие грехи мои! И ничего худого не примечал я за ними. Бывало, твой парень Ваня придет ко мне либо Гришка – ничего за ними не видел. Верил им, словно детям своим. То-то вот наша-то стариковская слабость! Наказал меня создатель, горько наказал. Обманула меня… моя дочка, Глеб Савиныч!

При этом у Глеба отлегло от сердца. Ему представилось сначала, что Гришка или Захар обокрали соседа.

– И где мне было усмотреть, старику, – продолжал дедушка, останавливаясь время от времени и проводя дрожащею ладонью по глазам, – где было усмотреть за ними! Сама, бывало, обо всякой малости сказывала. Ину пору – вот в последнее это время – спросишь: «Что, мол, невесела, Дуня, что песен не поешь?» – «Ничего, говорит, так, охоты нет». Ну, я ей и верил… вестимо, думаю, какое ей со мною веселье… лета ее молодые… Да, обманула меня моя дочка, Глеб Савиныч, горько обманула! Ноне только обо всем проведал… Приходит это она утром ко мне, а я рыбку удил, приходит, да так вот вся и заливается слезами, так и заливается. «Что ты, говорю: Христос, мол, с тобою». Сам добре перепужался, встал, поднялся, а она ко мне в ноги… все и поведала… Так инда головня к сердцу моему подкатилась! «Ну, говорю, дочка, посрамила ты мою голову! За что, говорю, за что ты меня, старика, обманула? На то ли растил я тебя? Того ли ждал!» А руки не поднял – подумал: не поможет. Бог, мол, дочка, судья тебе!

– Что ж… Гришка? – перебил Глеб, сжимая кулаки и грозно нахмуривая брови.

– Он, – отвечал старик, опуская голову и проводя дрожащими пальцами по глазам.

– Ах он, проклятый! – вскричал Глеб, у которого закипело при этом сердце так же, как в бывалое время. – То-то приметил я, давно еще приметил… в то время еще, как Ваня здесь мой был! Недаром, стало, таскался он к тебе на озеро. Пойдем, дядя, ко мне… тут челнок у меня за кустами. Погоди ж ты! Я ж те ребры-то переломаю. Я те!..

– Полно, Глеб Савиныч! Этим теперь не поможешь, – кротко возразил дедушка Кондратий, взяв его за руку, – теперь не об том думать надыть.

– Ты думаешь, примерно, женить надыть?

– Затем и шел к тебе… Лучше уж; до греха, по закону по божьему, как следует.

– Это само собою. Повенчать повенчаем; а не миновать ему моих кулаков! Я его проучу… Ах он, окаянный!

– Нет, Глеб Савиныч, оставь лучше, не тронь его… пожалуй, хуже будет… Он тогда злобу возьмет на нее… ведь муж в жене своей властен. Человека не узнаешь: иной лютее зверя. Полно, перестань, уйми свое сердце… Этим не пособишь. Повенчаем их; а там будь воля божья!.. Эх, Глеб Савиныч! Не ему, нет, не ему прочил я свою дочку! – неожиданно заключил дедушка Кондратий.

Вместе с этими словами кулаки Глеба опустились, и гнев его прошел мгновенно. Несколько минут водил он ладонью по серым кудрям своим, потом задумчиво склонил голову и наконец сказал:

– Что говорить, дядя! Признаться, и я не ему прочил твою дочку: прочил другому. Ну, да что тут! Словесами прошлого не воротишь!

Тут он остановился, махнул рукою и снова опустил на грудь голову.

Глеб уже не принимался в этот день за начатую работу. Проводив старика соседа до половины дороги к озеру (дальше Глеб не пошел, да и дедушке Кондратию этого не хотелось), Глеб подобрал на обратном пути топор и связки лозняка и вернулся домой еще сумрачнее, еще задумчивее обыкновенного.

Часть четвертая

XX
Худое житье

Возвратясь домой после объяснения с дедушкой Кондратием, Глеб слова не промолвил приемышу; а между тем куда как хотелось ему проучить негодяя! Грозно изгибавшиеся брови старика и невольно сжимавшиеся кулаки его, каждый раз как он встречался с Гришкой, достаточно уже показывали, как сильно было в нем такое желание. Он удержался, однако ж: благоразумные советы старичка-соседа восторжествовали на этот раз над личным мнением Глеба, которое, если помнит читатель, заключалось в том, чтобы намять Гришке бока. Выбрав минуту, когда Захар и приемыш занялись чем-то на дальнем конце площадки, старый рыбак подошел к жене и передал ей жалобу старика соседа. С первых же слов тетушка Анна пришла в неописанное волнение; она всплескивала руками, мотала головою, охала и стонала в одно и то же время. «Ах он, окаянный!.. Ах он, беспутный такой, греховодник этакой!.. Ведь погубил девку-то! Погубил совсем… Я чай, старик-ат, сердечный… Скажи, грех какой!.. А нам-то – нам и невдомек; хоть бы одним глазком приметили… Ахти, господи!» – говорила она, не переводя духу, отчаянно ударяя обеими ладонями об полы понявы и тормоша немилосерднейшим образом платок на голове. Глеб, как ведомо, не любил много разговаривать; еще с меньшею охотою слушал он пустые бабьи речи. Он тотчас же осадил жену. «Ну, чего, чего?.. Эк ее, дура баба! Право, пустая какая!» – проговорил он с таким видом, который мгновенно превратил негодующую старуху в кроткую, смиренную овцу. Он пришел вовсе не за охами, еще менее нуждался в советах, которыми, не медля ни минуты, принялась было снабжать Анна, поощренная снисходительным его объяснением. Вся цель разговора Глеба с женою заключалась в том, чтобы старуха мыла скорей горшки, варила брагу и готовила все к свадьбе.

 

Дело действительно было такого рода, что не терпело отлагательства.

Недели через две, в воскресный день, у ворот рыбакова дома и на самом дворе можно было видеть несколько подвод; на холмистом скате высокого берегового хребта, которым замыкалась с трех сторон площадка, бродили пущенные на свободу лошади, щипавшие сочную листву орешника. Приглаженный вид двора, освещенного желтыми лучами осеннего солнца, тетушка Анна и еще какая-то баба, бегавшие поминутно из избы под тень навеса и возвращавшиеся всякий раз с кувшинами или пирогами; подводы и, наконец, самые лошади – все это свидетельствовало, что в доме Глеба, отличавшемся всегда тишиною и строгим порядком, происходило что-то не совсем обыденное. Говор, раздававшийся в самой избе, песни, восклицания и звяканье посуды подтверждали красноречиво такое предположение. Изба была полна народу. Тут находились оба тестя и обе тещи двух старших сыновей Глеба, Петра и Василия; были крестовые и троюродные братья и сестры тетки Анны, находились кумовья, деверья, шурины, сваты и даже самые дальнейшие родственники Глеба – такие родственники, которых рыбак не видал по целым годам. Все это съехалось по большей части из Сосновки и явилось попировать на свадьбу к старому Глебу, который женил приемыша своего на дочери соседа, такого же рыбака, по прозванию Кондратия.

Но несмотря на большое стечение народа, несмотря на радушное угощение и разливное море браги, которая пробуждала в присутствующих непобедимую потребность петь песни, целоваться и нести околесную, несмотря на прибаутки и смехотворные выходки батрака Захара, который занимал место дружки жениха – и занимал это место, не мешает заметить, превосходно, – свадьбу никак нельзя было назвать веселою. Все шло, по-видимому, самым обыкновенным порядком, и только главные действующие лица – те самые, от кого бы следовало ожидать всего более радости, – казались как будто недовольными. Нет сомнения, что если б тетушка Анна, движимая чувствами беспримерного добродушия и гостеприимства, не пересыпала в брагу нескольких лишних пригоршней хмеля (все это, разумеется, сделано было тайком от Глеба) и если б гости, в свою очередь, умереннее прибегали к ковшам, заключавшим эту брагу, многие могли бы заметить, что на свадебной пирушке не все было ладно.

Во-первых, молодая совсем непохожа была на обыкновенных молодых. Она сидела как убитая: точно силой выдавали ее за немилого, или, вернее, точно присутствовала она не на свадебной пирушке, а на поминках по нежно любимым родителям. Мужчины, конечно, не обратили бы на нее внимания: сидеть с понурою головою – для молодой дело обычное; но лукавые глаза баб, которые на свадьбах занимаются не столько бражничеством, сколько сплетками, верно, заметили бы признаки особенной какой-то неловкости, смущения и даже душевной тоски, обозначавшейся на лице молодки. «Глянь-кась, касатка, молодая-то невесела как: лица нетути!» – «Должно быть, испорченная либо хворая…» – «Парень, стало, не по ндраву…» – «Хошь бы разочек глазком взглянула; с утра все так-то: сидит платочком закрывшись – сидит не смигнет, словно на белый на свет смотреть совестится…» – «И то, может статься, совестится; жила не на миру, не в деревне с людьми жила: кто ее ведает, какая она!..» Такого рода доводы подтверждались, впрочем, наблюдениями, сделанными двумя бабами, которым довелось присутствовать при расставанье Дуни с отцом. Это происходило утром, перед отправлением к венцу. Известное дело, какой же девке не жаль покидать родителей – всякой жаль! Хотя иной раз и в своей деревне остаешься – только улицу перейти, – а все не с родными жить. Ну, как водится, помолишься святым образам, положишь отцу с матушкой три поклона в ноги, маленечко покричишь голосом, ину пору не шутя даже всплакнешь – все это так по обычаю должно. Эта же молодая и попрощалась-то совсем не так, как другие девки: как повалилась спервака отцу в ноги, так тут и осталась, и не то чтобы причитала, как водится по обычаю, – слова не вымолвит, только убивается; взвыла на весь двор, на всю избу, ухватила старика своего за ноги, насилу отняли: водой отливали! И невесть что такое: прощалась, словно в Сибирь везли ее, в дальнюю сторону; а всего-то Оку-реку переехать… Были еще другие приметы при самом выезде к венцу. Каждое движение молодой, предметы и лица, ее окружающие, даже лошади, которые везут ее в церковь, подвергаются на свадебных поездках внимательному рассмотрению; все это, по мнению двух баб, не благоприятствовало молодой. Замечания эти, передаваемые в свое время шепотом, из ушка в ушко, не замедлили бы обойти теперь всех присутствующих, если б, как мы уже сказали, брага тетки Анны не была так крепка и не отуманила глаз всему собранию. По той же самой причине каждый из гостей хотя и целовался по нескольку десятков раз с молодым, но никто не замечал нахмуренного лица его. Каждый раз, как который-нибудь из присутствующих обращал на него масленые, слипавшиеся глаза и, приподняв стакан, восклицал: «О-ох, горько!», давая знать этим, чтобы молодые поцеловались и подсластили таким образом вино, – в чертах Гришки проглядывало выражение досадливого принуждения. Можно было думать, что женился он против воли, женился и каялся. Оно почти так и было. В последнее время он редко даже бывал на озере: Дуня успела уже опостынуть ему. Не знаю, подозревал ли дядя Кондратий мысли своего зятя, но сидел он также пригорюнясь на почетном своем месте; всего вернее, он не успел еще опомниться после прощанья с Дуней – слабое стариковское сердце не успело еще отдохнуть после потрясения утра; он думал о том, что пришло наконец времечко распрощаться с дочкой! По крайней мере белая голова дедушки Кондратия не переставала трястись и как бы все еще давала знать, что он не совсем решился на тяжкую жертву. Что ж касается Глеба, он точно так же не имел особенных побуждений к радости; одно разве: в дом поступает молоденькая сноха, новая работница на смену старухе, которая в последнее время совсем почти с ног смоталась, из сил выбилась… Конечно, это недурно. Глеб не раз даже высказывал по этому поводу свое удовольствие; в разговорах с женой он неоднократно даже принимался выхвалять дочку рыбака-соседа. Но, к сожалению, удовольствие Глеба Савинова не было продолжительно: оно исчезало по мере того, как стали появляться расходы, сопряженные с приобретением молодой снохи; Глеб начал тогда ворчать и покрикивать. Старик шибко крепковат был на деньги, завязывал их, как говорится, в семь узлов; недаром, как видели мы в свое время, откладывал он день ото дня, девять лет кряду, постройку новой избы, несмотря на просьбы жены и собственное убеждение, что старая изба того и смотри повалится всем на голову; недаром считал он каждый грош, клал двойчатки в кошель, соблюдал строжайший порядок в доме, не любил бражничества и на семидесятом году неутомимо работал от зари до зари, чтобы только не нанимать лишнего батрака. С летами он сделался еще расчетливее.

А между тем не проходило теперь дня, когда бы не принуждали его отправляться в каморку и отворять заветный сундучок заветным витым ключиком… Просто напасть какая-то: сегодня требовался солод, завтра мука на лапшу, а там раскошеливайся опять на масло либо на свадебные подарки! Ворчливость окончательно овладела Глебом, когда дня за два до свадьбы приехали из Сосновки две кумы и вслед за тем началась в доме стряпня и возня. «Эк их обрадовались! Чтоб вас шут взял! – не переставал твердить Глеб, косясь с самым недоброжелательным видом на румяные пироги и пышные караваи, которые то и дело выставлялись на досках из окон. – Настряпали теперь, напекли! Было бы из чего изъяниться-то – вот что! Не богатую какую невесту берем; спасибо еще – взяли… Признаться, старика одного только и пожалели… Ну, да что тут толковать! Решенное дело: выходит, поминать нечего… Напекли, наварили: не бросать же теперь – ешьте во здравие!..» Так заключал всегда почти Глеб, который, вообще говоря, был слишком расчетливый и деловой хозяин, слишком строгий и несообщительный старик, чтобы жаловать гостей и пирушки. Ворчливость его продолжалась, однако ж, до тех пор, пока не окончились возня и приготовления, пока не съехались гости и не началось угощение; усевшись за стол, он махнул как словно рукою и перестал заботиться о том, что стоили ему пироги и брага; казалось даже, он совсем запамятовал об этом предмете. Не пил, однако ж, Глеб, не пил ни капельки; хмель не отуманивал головы его, точно так же, как не отуманивали ее шум, крики и песни пирующих. Одна только мысль и была теперь в голове рыбака – все та же острая, назойливая мысль, которая постоянно жила в нем, изредка лишь заслоняясь житейскими заботами; достаточно было просветлиться этой мысли, чтобы изгладить мгновенно из его памяти все расчеты, все соображения. Он думал о сыне – думал о младшем возлюбленном детище. Свадьба приемыша невольным образом пробудила в душе старика такие воспоминания: так, может статься, пировали бы теперь на свадьбе Вани!.. Немудрено после этого, если Глеб казался невесел.

Но как бы там ни было, благодаря, вероятно, тетке Анне, которая суетилась и хлопотала за шестерых, благодаря также дружке Захару и двум кумам, которые подливали исправнейшим манером сосновским родственникам, гости были сытехоньки по горлышко, пьяны-пьянехоньки и вообще остались очень довольны. Так по крайней мере следует заключить из того, что многие при всем старании своем никак не могли встать с лавок; хозяева принуждены были снести их на двор и уложить в подводы, наподобие грузных снопов. Наконец пирушка кончилась; Дуню и Гришку уложили в приготовленную заранее каморку, и гости разъехались.

Сам дедушка Кондратий поплелся к себе на озеро.

Дом Глеба, площадка и берега Оки окутались темнотою ночи и стихли – стихли, как словно заснули заодно с обывателями…

Женитьба приемыша не произвела почти никакого изменения в хозяйстве рыбака. Порядок, заведенный Глебом тридцать лет назад, без всякого сомнения, не мог пошатнуться от такой маловажной причины. Вообще говоря, в крестьянском быту сноха занимает довольно жалкую роль, особенно в первое время. Нужны какие-нибудь особенные благоприятные обстоятельства или с ее стороны, или со стороны мужниной родни, чтобы житье ее в доме разнилось от житья простой работницы.

На другой же день можно было видеть, как тетка Анна и молоденькая сноха ее перемывали горшки и корчаги и как после этого обе стучали вальками на берегу ручья. Глеб, который не без причины жаловался на потерянное время – время подходило к осени и пора стояла, следовательно, рабочая, – вышел к лодкам, когда на бледнеющем востоке не успели еще погаснуть звезды. За час до восхода он, Захар и Гришка были на Оке.

В многозаботной жизни простолюдина время дорого. Так некогда предаваться излишней радости или скорби. И рад бы иной раз послушаться, что душа поет, рад бы повеселиться, завихриться, рад бы выплакать вдосталь свое горькое горе, да мало ли что!.. Нужда, время идет, никого не ждет. Иного дня неделей целой не нагонишь!.. Мне приводилось встречать старух, которые рыдали отчаянно, страшно рыдали, и в то же время несли на плечах ведра или занимались другим хозяйственным делом. «Что с тобою?..» – «Сын вечор помер… Один только и был!..» Не раз также я заставал за сохою стариков, которых за час посетила нечаянная радость или сразило страшное горе. Дух может скорбеть или радоваться сколько угодно – руки должны оставаться одинаково крепкими и работать.

Единственный предмет, обращавший на себя теперь внимание Глеба, было «время», которое, с приближением осени, заметно сокращало трудовые дни. Немало хлопот приносила также погода, которая начинала хмуриться, суля ненастье и сиверку – неумолимых врагов рыбака. За всеми этими заботами, разумеется, некогда было думать о снохе. Да и думать-то было нечего!.. Живет себе бабенка наравне с другими, обиды никакой и ни в чем не терпит – живет, как и все люди. В меру работает, хлеб ест вволю: чего ж ей еще?..

 

К концу осени мысли старого рыбака перешли непосредственно от промысла к другому предмету. Как только заметил он, что верши его стали «сиротеть», а с сетями нечего почти делать, он начал помышлять о том, как бы разделаться с Захаром. Впрочем, это обстоятельство заняло немного времени: расчет был очень короток. Мы уже имели случай заметить, что старик, нанимая Захара, имел в виду продержать его не далее осени, то есть до той поры, пока окажется в нем надобность. С этою целью он давал ему денег вперед и даже старался опутать долгами. За месяц перед расчетом старик разом прекратил выдачу денег. Он, конечно, слова не промолвил работнику о своем намерении, но втихомолку сводил свои счеты. В тот самый день, когда Захар заработал последнюю копейку, данную ему вперед, Глеб объявил наотрез, что он ему больше не нужен. Озадаченный несколько неожиданной выходкой, работник заикнулся было о деньгах; но хозяин показал ему бирку, на которой обозначены были все дни, прожитые батраком, и все деньги, грош в грош, заработанные им. Возражать было нечего.

В утро того же дня Захар уложил в карман своих шаровар все свои пожитки, состоявшие из ситцевого кисета и трубки; взял в руки гармонию и покинул, посвистывая, площадку.

Гришка сопровождал его. (Глеба не было в эту минуту дома. Отпустив работника, он тотчас же ушел в Сосновку.) Во все продолжение пути от ворот до лодок Захар не переставал свистать и вообще казался в самом приятном, певучем расположении духа.

– Куда ж ты теперь, Захар? – спросил Гришка, после того как оба они уселись в челноке и отчалили от берега.

– Разве мало местов-то?.. Думаешь, твой Глеб один только на свете и есть!.. Тебе, может статься, в диковинку! Нам хоша бы его не было – это все единственно… Что расчел-то меня: «не надо», говорит, – великая важность!.. Почище видали – не плакали!.. Может, он того не знает, плевать я хотел на него! Нам везде будет место… Нашему брату не искать. Куда пришел, тут и нашел! В Комареве и то звали намедни: «Приходи, говорят, Захар, уважим!..» Да вряд ли останусь; прискучили мне ваши места… Пока еще поотряхнусь, погуляю… У меня вот в Серпухове есть знакомый один хозяин, фабрику содержит и капитал большой имеет: туда и пойду… потому как он есть мне приятель, и житье, примерно, вальяжное, первый сорт. Это все, выходит, нашему брату того и надо!.. – проговорил Захар с такою самоуверенностию и оглядываясь с таким беспечным видом направо и налево, как будто все лучшие места от Коломны до Серпухова были действительно к его услугам.

На самом деле он находился в крайне затруднительном положении. Он не знал даже, приведется ли пообедать, потому что дальше Комарева нынче не уйдешь, а комаревский целовальник Герасим (в этом убедился Захар из собственного опыта) в долг не верил. Гармония представляла слишком ничтожный предмет для заклада: и новая-то стоит всего один двугривенный! Конечно, если приложить к ней кисет, картуз и трубку, можно, пожалуй, выйти из беды, но на самое короткое время. Никак не дотянешь до найма. В Комареве (это обстоятельство было также известно Захару) и без того уже много своих рук. Что ж касается до путешествия в Серпухов, к приятелю фабриканту, надо было отложить попечение: серпуховский приятель был, к сожалению, тот самый, что застал жену свою в роковую минуту, как она дарила Захару знаменитый кисет. Другие же два фабриканта из Серпухова вытурили его также в свое время и погрозили даже намять бока, если он только покажется на пороге их фабрик. Между Захаром и остальными знакомыми ему хозяевами существовали такие же почти неблагоприятные отношения – словом, решительно некуда было приткнуться!.. Со всем тем, надо отдать ему справедливость, он не унывал нисколько. Во все время переправы через Оку не переставал он молодцевать, свистать, петь песни и играть на гармонии. Мало того: ступив на противоположный берег, он выразил даже свое искреннее, задушевное сожаление к тяжкой доле молодого своего товарища.

– Эх, Гришка, Гришка!.. Жаль мне тебя, братец ты мой, ей-богу, жаль!.. Так, ни за что, ни за грош погубил ты свою молодость!.. Пропадай теперича твоя волюшка!.. В коренную, как есть, закрепил тебя старик к дому своему. Говорил – стой на одном: «Знать, мол, не знаю, ведать не ведаю!..» А то: как да как?.. Вот те и как!.. Возись поди теперича… Закабалил ты себя. Навязал жернов на шею – это все единственно, – выходит, одно и то же!.. И добро девка-то была бы… а то… эхма! Мимолетный ты парень, как погляжу, соломенная твоя душа!.. Только что вот куражишься… То ли бы было, кабы послушал: шли бы теперича вместе важнеющим манером!.. Куда ни кинул глазами, это все единственно; везде путь-дорога – гуляй знай!.. А то что?.. Загубил себя как есть теперича!.. Парень-то ты ловкий: через это и жалею больше, ей-богу, право!..

Говоря таким образом, Захар не имел дурного умысла. Он чуть ли даже не был чистосердечен, потому что судил о Гришке по себе – судил безошибочно, и знал, следовательно, как мало соответствовало молодому парню настоящее его житье.

Во все время этого дружеского объяснения приемыш стоял понуря голову и крепко упирался грудью в конец весла. Он слова не сказал, но конец весла яростно рыл землю. Руки Гришки не переставали откидывать с нетерпением волосы, которые свешивались на лицо его, принужденно склоненное на грудь.

Ко всем дурным чувствам, кипевшим теперь в сердце приемыша, примешивалась еще досада, которую пробуждала не столько разлука с товарищем, сколько сознание бессилия последовать за ним. По крайней мере глаза Гришки, пристально устремленные на удаляющегося Захара, были совершенно сухи. Не обозначалось в них ни сожаления, ни грусти: что-то похожее на зависть, на бешенство молодого полудикого коня, выхваченного из косяка арканом, спутанного по ногам крепкими ремнями и брошенного наземь, сверкало в черных, глядевших исподлобья глазах Гришки, обозначалось во всех чертах его смуглого лица. Захар говорил сущую правду: и он точно так же мог бы теперь быть вольнее белых чаек, которые весело снуют над раздольною рекою! Все кончено! Хочешь не хочешь, живи в ненавистном доме. Припаял суровый старик Гришкину волюшку – припаял ее медным припоем! Связал по рукам и ногам! Недаром же трунил над ним Захар, называя его мимолетным парнем и соломенною душою; недаром сравнивал его с мякиной, которая шумит и вьется пока в углу, в затишье, а как только вынесешь в открытое поле, летит покорно в ту сторону, откуда ветер покрепче! Но Гришка, как обыкновенно водится в подобных случаях, не столько обвинял самого себя, сколько окружающих. Больше всех пришлось отвечать Дуне. Она, одна она, как он думал сам с собой, была всему главной виновницей: не живи она в двух верстах от площадки, не полюби парня, не доверься его клятвам, ничего бы не случилось; он в самом деле шел бы теперь, может статься, с Захаром! И кто толкал его на луговой берег? Чего домогался он? Чего искал? Съездил всего раз двадцать украдкою на озеро – велика важность! Эка невидаль! Стоило из того навеки распрощаться с вольною волюшкой! Негодование Гришки обращалось даже частию на тестя. Дедушка Кондратий также был, по разумению Гришки, виновен во многом: зачем, вместо того чтобы гонять каждый раз приемыша из дому, зачем ласкал он его – ласкал и принимал как родного сына?..

С такими мыслями и чувствами покинул он луговой берег и переехал Оку. Когда Гришка обернулся, чтобы привязать челнок, глаза его встретили жену. Она стояла, прислонившись к большой лодке, и, по-видимому, ждала его.

Дуня, точно, вышла с этою целью на площадку, но действовала в этом случае не по собственному побуждению. Глеб перед уходом в Сосновку велел ей передать мужу, чтобы он тотчас же после возвращения своего с лугового берега ехал забрать верши, брошенные накануне подле омута. Иначе, может быть, у нее не стало бы смелости дожидаться мужа. В последнее время, не мешает заметить, она чувствовала страшную неловкость в его присутствии. К этому чувству начинала даже примешиваться робость. Гришка, конечно, не смел пробудить в ней такого чувства жестоким обращением: он побоялся бы тронуть ее пальцем. Но Дуне во сто раз легче было бы снести его побои, чем видеть, как вдруг, ни с того ни с сего переменился он и, что всего хуже, не объяснял даже ей причины своего неудовольствия.

35Червь, истребляющий рыбу. (Прим. автора.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41 
Рейтинг@Mail.ru