
Полная версия:
Дмитрий Павлов Мара и Чума
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Дмитрий Павлов
Мара и Чума
Утешься. Когда мужик умирает за своего
царя и своё отечество, ещё одна лампада
тотчас зажигается перед престолом
Господним.
Григорий РаспутинГлава
Поезд
Сон схлынул, оставив смутные образы, и среди них — лицо, оплывшее и скомканное, как восковая маска, облитая кипятком.
— Поднимайтесь, барышни! — главный врач санитарного поезда Станислав Лазоверт шёл по проходу и стучал кулаком в двери купе. — Мы прибываем в Сарны. У вас есть час, чтобы напудрить носы и выпить чаю. Сегодня будет трудный день.
Мара сладко потянулась, села на полке и принялась надевать чулки. Она была рослой и крепкой девушкой, с широким лицом и копной жёстких, как проволока каштановых волос, подстриженных в каре. Массивные челюсти Мары наводили на мысль о диете из рельсов и шпал, а веснушки на переносице не удалялись ни огуречной водой, ни французскими лосьонами. Медсестра обладала полными, резко очерченными губами — признак большой чувственности по мнению физиогномистов. Глаза девушки редкого ярко-зелёного цвета однажды до полусмерти напугали сестру-хозяйку поезда, когда та поздно ночью вышла по нужде. Во мраке вагона тётка увидела два зелёных огонька, словно летящих во тьме. Сестра-хозяйка завопила от ужаса, шлёпнулась на пол и лишь потом разглядела Мару, идущую по тёмному коридору.
— Ведьма! — заверяла позднее сестра-хозяйка своих товарок. — Как есть ведьма! Разве могут у простой девки глаза светиться?
В вагоне поднялась суета. Медсёстры вскакивали с коек, одевались, выстраивались в очередь, кто в уборную, кто к бойлеру за кипятком. Вагон безжалостно дёргало на стыках. Женщин шатало и бросало друг на друга, кто-то успел поругаться. Мара сходила в уборную за час до подъёма, и решила, что без чая она обойдётся. В саквояже медсестры лежала коробочка с эклерами, купленными ещё в Петрограде. Когда раненых погрузят, обработают и распределят по койкам, когда утихнет беготня и сутолока, тогда можно будет спокойно напиться чаю с любимыми пирожными.
Мара сунула ноги в туфли, надела серое форменное платье и фартук с красным крестом, повязала голову платком-апостольником и выглянула в окно. Поезд медленно шёл через предместье, мимо беленых хат под четырёхскатными соломенными крышами с обязательным слуховым оконцем у конька. Промелькнула кирха с остроконечной колокольней, несколько кирпичных особняков в окружении старых лип. Показалось бревенчатое здание станции с резными карнизами и деревянный перрон маленького волынского городка.
— Боже! — соседка Мары в ужасе закрыла лицо руками. — Сколько же их?
Раненые сплошь покрывали станционную платформу неряшливым, шевелящимся ковром. Мара привстала, коснулась лбом к оконного стекла. Под навесом, куда складывали офицеров, медсестра увидела человека из сна.
Над Волынью стоял жаркий и безветренный день. Кучевые облака неподвижно громоздились в небе. Со стороны Ковеля неслась артиллерийская канонада, напоминающая рокот далёкой грозы. Иногда падал тяжёлый «чемодан», до вокзала докатывался гулкий удар взрыва, и земля вздрагивала, как при землетрясении. Там на западе полки Гвардейского корпуса ещё пытались удержать темп наступления, которое позже назовут Брусиловским прорывом.
Вдоль путей маленькой станции выстроились жёлтые, синие, зелёные пассажирские вагоны. Среди них выделялся, сияя начищенной медью и хромом, штабной «пульман». От двухосных цистерн с надписями «Бр. Нобель» отчётливо тянуло бензиновой вонью. На открытых платформах стояли сплюснутые с боков полугусеничные броневики «остин-кергес». Артиллеристы в пропотевших гимнастёрках с помощью лебёдки выгружали из товарного вагона снаряды для двенадцатидюймовых гаубиц, укрытых в лесу где-то за окраиной. За разгрузкой наблюдал прапорщик с сигаретой во рту, и лицо офицера выражало безнадёжное: «да гори оно всё огнём!»
Локомотив в клубах пара подтащил санитарный поезд к станции, лязгнул тормозами и встал. Раненые, кто был способен передвигаться, пошли, заковыляли, поползли к спасительным вагонам с красными крестами на бортах. Дверь распахнулась, на платформу спустился красивый моложавый военврач в золотом пенсне. Его новенький, с иголочки, китель и начищенные сапоги резко выделялись среди грязного солдатского шмотья.
— Отставить бардак! — Лазоверт говорил с отчётливым польским акцентом. — Никто не попадёт в поезд без моего приказа. — Обернувшись к вышедшей следом Маре, врач скомандовал: — Приступаем к сортировке.
Лазоверт наклонялся к ближайшему раненому, осматривал его и диктовал медсестре. Мара записывала карандашом в блокноте три строчки: фамилию, диагноз, назначение. Вырвав листок, медсестра английской булавкой пришпиливала его к солдатской гимнастёрке. Сейчас же раненого подхватывали санитары и несли в вагон.
Лазоверт близоруко сощурился на преображенца с повязкой поверх гимнастёрки. Бинт на груди медленно пропитывалась кровью, гвардеец хватал воздух посиневшими губами.
— Этого в третий вагон, на операцию, — распорядился Лазоверт. — Вне очереди!
Следующий раненый сидел, прислонившись спиной к парапету, и баюкал культю правой руки в растрёпанной, воняющей гнилью повязке.
— В четвёртый вагон на перевязку. В общую очередь.
Егеря с разорванным животом даже не перевязали — просто накрыли страшную рану сравнительно чистой тряпицей. Солдат не стонал и не метался, он молча смотрел в бездонное небо. Его лицо заострилось, кожа приобрела цвет и матовую прозрачность восковой свечки. Лазоверт приподнял тряпку над раной, глянул на выступающие ошмётки кишок.
— Обезболить и в последний вагон, — распорядился врач. — Где, чёрт его дери, наш священник? Пусть соборует.
Сортировка продвигалась быстро, перрон пустел. Лазоверт подошёл к оставленной под навесом санитарной тачке, представлявшей собой носилки на двух велосипедных колёсах, соединённых осью и снабжённых упорами, чтобы сооружение не заваливалось вперёд или назад. На тачке лежал штабс-капитан в обгоревших ошмётках гимнастёрки с единственным уцелевшим погоном. Офицер был молод, невысок, крепко сложен. На правой стороне лица задорно топорщились русые усики, темнела родинка на щеке. Вся левая половина головы, шея, левое плечо представляли собой сплошной ожог, кое-как прикрытый повязкой. От штабс-капитана пахло горелым мясом и керосином. Свободную от бинтов кожу покрывали бисеринки пота, офицера трясло в ознобе.
— Фамилия, имя? — потребовал Лазоверт от раненого.
— Чума! — прошептал штабс-капитан и тут же поправился: — Аннушкин Сергей Викторович.
— Что с вами случилось?
— Огнемёт! Пальнули в блиндаж, прямо в амбразуру. Боже, как же больно!
Врач не заметил, как у Мары побелели пальцы, сжимавшие блокнот.
— Этого обезболить и в пятый вагон, на койку. Перевяжем в пути.
— Пятый заполнен, — напомнила Мара.
— Тогда в шестой. Пристройте куда-нибудь.
Раздался стрекот авиационных моторов. Над станцией появились «юнкерсы» с чёрными крестами. Они летели вдоль путей, и солнце серебрило алюминиевую гофру на крыльях штурмовиков. Запоздало бахнула зенитная пушка, раздался нестройный треск винтовочных выстрелов. Лазоверт метнулся обратно к поезду, санитары разбежались кто куда, оставленные на платформе раненные подняли крик, рванулись к вагонам. Мара отбросила блокнот и, присев за штабс-капитаном, как за бруствером, выхватила из кармана фартука браунинг. Бах-бах-бах! — медсестра стреляла по приближающемуся штурмовику «в штык». Стреляла грамотно, отметил про себя Аннушкин, с упреждением. Но до чего же обидно, когда ты лежишь колодой и вся твоя роль сводится к тому, чтобы служить опорой для стрелка! Да ещё горячие гильзы из браунинга летят прямо в лицо.
Тень штурмовика набежала на перрон. От «юнкерса» отделилась чёрная капля бомбы, описала пологую дугу и упала на цистерну за санитарным поездом. Перрон вздрогнул от разрыва, в воздух поднялись куски металла. Медсестра тут же развернулась и выпустила остаток обоймы в угон по самолёту.
В-в-вух! — бензиновое пламя вырвалось из распоротого бока цистерны. Горящее топливо хлынуло на пути, огонь охватил вагоны со снарядами. Занимавшиеся разгрузкой артиллеристы бросились наутёк, быстрее всех улепётывал прапорщик с сигаретой в зубах. От страшного жара в санитарном поезде лопались стёкла, краска на бортах вздувалась пузырями. Раздался пронзительный паровозный гудок. Машинист без приказа пустил пар в цилиндры. Локомотив резко двинул шатунами, скрежетнул колёсами по рельсам и потащил санитарный состав прочь от пожара.
Мара убрала пистолет, схватила тачку со штабс-капитаном и бегом покатила её к набирающему ход поезду. Из тамбура ей навстречу тянули руки санитары. Они схватили за гимнастёрку орущего от боли Аннушкина, втащили в вагон. Пустая тачка отлетела в сторону.
До конца перрона оставались считаные метры. Медсестра прыгнула и схватилась за поручни. Настил ушёл из-под ног, девушка повисла в воздухе. В дверном проёме появился Лазоверт. Он схватил Мару за шиворот и забросил в тамбур как котёнка.
Промелькнули купеческие особняки и остроконечная кирха, поезд мчался через предместье. Позади быстро поднимался столб чёрного дыма. Вдруг в центре пожара что-то сверкнуло, и станция исчезла в колоссальном вихре взрыва. Ударная волна качнула поезд, зазвенели выбитые стёкла. С неба посыпались доски, шпалы, вагонные оси. Над путями пролетел, кувыркаясь, поднятый взрывом паровоз и рухнул в камышовое болотце справа от насыпи. Железнодорожная станция прекратила существование, вместе с ней в адском пламени исчезли эшелоны, оставшиеся на перроне раненые и большая часть старинного волынского городка. Поезд мчался прочь от пожара, на восток, в Россию.
Санитарный вагон, в котором разместили Сергея Аннушкина, был переделан из обычного третьеклассного пассажирского. Мастера снесли поперечные перегородки и полки, окрасили вагон изнутри в белый цвет, вдоль дощатых стен установили станки Кригера — деревянные рамы, на которых в два яруса крепились носилки, покрытые соломенными тюфяками. У входа в вагон находился стол дежурной медсестры, над ним в застеклённом фонаре с жестяной трубкой газоотвода горела свечка.
На соседних носилках тяжко умирал прапорщик, сослуживец Аннушкина. Их вместе накрыло выстрелом из огнемёта. Штабс-капитана спасла кожаная куртка, которую офицер надел из-за ощутимой утренней прохлады, прапорщик был в гимнастёрке и шароварах. Теперь раненый напоминал мумию, почти сплошь обмотанную бинтами. Свободными оставались лишь ноздри и чёрный провал рта. Прапорщик бредил.
— Спасите! — выкрикивал он. — Уберите огонь. Жжёт! Уберите.
Стучали колёса, вагон дёргало и мотало на стыках. Сквозь хрупкое забытьё Аннушкин слышал:
— Спасите! Жить хочу! Жжёт! Не меня! Не меня! Сына спасайте! Алёшеньку!
К прапорщику подошла медсестра, та самая, что бежала за уходящим поездом, толкая перед собой санитарную тачку с Аннушкиным. Сергей узнал девушку по веснушкам на переносице. Медсестра присела на корточки возле прапорщика, положила руку ему на плечо и запела. Штабс-капитан узнал эту песню. Он слышал её однажды в Свияжске. Там ссыльный студент Аннушкин снимал комнату у мещанина, чей отец долго болел белокровием, и никак не мог помереть. Родные позвали знахарку. Она так же, как медсестра сейчас, положила руку на плечо старика и негромко запела.
Прапорщик на соседних носилках успокоился, затих. Сергей вдруг понял: когда песня кончится, его сослуживец умрёт. Медсестра замолчала и накрыла забинтованное лицо мертвеца одеялом. Потом встала, глянула на штабс-капитана ярко-зелёными глазищами.
— Почему ты назвал себя Чумой? — спросила медсестра.
— Это моё прозвище. Ещё с гимназии.
— А, понятно. Ну, спи тогда.
Сергей хотел что-то сказать, но девушка положила ему на лоб прохладную ладонь, и офицер провалился в беспамятство.
— Князь! Сергей Викторович, очнитесь!
Аннушкин открыл глаза и увидел чёрта. Совершенно лысый череп подручного Сатаны блестел в тусклом свете фонаря, лицо украшала аккуратная бородка, кончики закрученных усов дерзко стремились вверх. Глаза, гротескно увеличенные толстыми линзами очков, смотрели на штабс-капитана умно и зло. Чёрт носил офицерский китель с полковничьими погонами, на шее блестел красной эмалью знак ордена святого Владимира с мечами. Последнее обстоятельство не удивило штабс-капитана. Идёт война и совершенно очевидно: в аду объявлена мобилизация, черти тоже служат и получают ордена за образцовое исполнение обязанностей. Аннушкин не сомневался: сейчас его подцепят на вилы и понесут в чистилище для дальнейшего оформления.
— Сергей Викторович, вы меня узнаёте? — спросил чёрт.
— Э…, нет, — штабс-капитан хотел добавить, что ранее не имел чести общаться с гостями из преисподней, но воздержался.
— Я Пуришкевич, начальник этого поезда, — собеседник казался разочарованным неосведомлённостью раненого. — Мне довелось служить в МВД под началом вашего батюшки и бывать в гостях у вас в Царском.
Наконец, Аннушкин узнал ночного визитёра: антисемита, черносотенца и депутата Думы, прославившегося хулиганского выходками и оскорбительными речами в русском парламенте. Менее всего штабс-капитан ожидал встретить героя думских баталий в дебрях Волыни, да ещё в качестве начальника санитарного поезда.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Пуришкевич.
— Ожог болит, — пожаловался Аннушкин. — Нельзя впрыснуть мне обезболивающее?
— Э, нет, дорогой, — ответил Пуришкевич. — У нас с доктором Лазовертом строгое разделение ролей, и я не могу приказывать ему что-либо по медицинской части. Если Станислав Сергеевич не велел делать впрыскивания, значит, так тому и быть. Что у вас за пистолет?
Пуришкевич указал на краешек кобуры, торчащий из-под подушки Аннушкина.
— Это люгер, — сморщившись от боли, Сергей вынул пистолет из кобуры и протянул Пуришкевичу. — Трофей.
Аннушкин скромно умолчал о том, что трофей ему продал командир полковых разведчиков, человек немыслимой храбрости и, по-видимому, бессмертный. С подчинёнными он наведывался в германские окопы, где добывал отличные полевые бинокли, имевшие неизменный спрос у русских офицеров. Однажды пластуну повезло, и он снял с убитого немца люгер. Надо отдать должное разведчикам, они продавали трофеи по той же цене, по которой их можно приобрести в Петрограде. Например, Аннушкин купил свой пистолет за восемьдесят рублей — ровно столько за него просили до войны в магазине Гвардейского экономического общества.
— Пистолет я конфискую, — заявил Пуришкевич и сунул люгер в карман. — В начале войны один подхорунжий заметил у нас в вагоне зелёных чертей и попытался расстрелять их из нагана. Как назло, ни одного санитара поблизости не оказалось. Спасибо, нашлись легкораненые, которые утихомирили буяна. С тех пор мы забираем у раненых всё оружие до перочинных ножей включительно.
— Но я же чертей не вижу! — возмутился Аннушкин. — Ни зелёных, ни каких!
Вагон дёрнуло на стыках. Пуришкевич не удержался и шлёпнулся на носилки, с которых уже убрали тело прапорщика.
— Правила единые для всех, — заявил он. — Иначе в поезде начнётся бардак. Кстати, я связался по радиотелеграфу с лазаретом в Царском Селе. С Собственным Ея Величества! — Пуришкевич многозначительно поднял указательный палец. — У меня сложные отношения с Государыней, но для раненых она делает всё необходимое. Александра Фёдоровна вышлет за вами машину на вокзал. Я слышал, сейчас ваши родители проживают на даче рядом с Царским. Вам будет лучше лечиться поближе к ним. Пистолет верну на вокзале.
Пуришкевич встал, собираясь уходить.
— Скажите, — окликнул его Аннушкин, — кто та медсестра, что втащила меня в вагон? Высокая, с зелёными глазами.
— А, это Мара, — ответил Пуришкевич. — Марья Григорьевна Новых. Замечательная девушка. Всего год прослужила в нашем славном экипаже и уже замещает старшую медсестру.
Пуришкевич ушёл. А Сергей думал о том, что в прежние времена славяне называли Марой богиню, отводившую души усопших в мир Нави. На санскрите слово «мара» означает «смерть».
Собственный Ея Величества лазарет
За окном проплывал знакомый с детства пейзаж: дачные посёлки, леса, парки Петроградской губернии. Показалось двухэтажное здание царскосельского вокзала с готической башней и шпилем. Поезд лязгнул буферами и встал. В вагоне поднялась суета. Искали и не могли найти какого-то Степанова. Аннушкин слышал, как несколько раз выкрикнули его имя. Дверь отворилась, в вагон вошёл Лазоверт и протянул штабс-капитану люгер.
— Господин Пуришкевич просил вернуть вам это. Вас доставят в Царскосельский лазарет. Старшим ординатором там служит Вера Игнатьевна Гедройц. Она отличный хирург и позаботится о вас наилучшим образом.
В вагон зашли санитары с носилками.
— Я сам! — Аннушкин по горькому опыту знал: если дать санитарам волю, кто-то из них обязательно ухватит за обожжённое плечо и боль будет адская.
Штабс-капитан сел, переждал приступ головокружения и осторожно завалился на носилки боком, чтобы не беспокоить ожог. Аннушкина вынесли из вагона и погрузили в санитарный фургон, переделанный из роскошного «ролс-ройса». Следом занесли ещё одного раненого. От его перевязанного бедра шёл отчётливый запашок гниющей заживо плоти, свободная от бинтов голень отекла и покраснела, свидетельствуя о гнойном воспалении.
— Поручик Степанов, Волынский стрелковый полк, — раненый протянул руку.
— Штабс-капитан Аннушкин, лейб-гвардии Измайловский полк, — представился Сергей.
Мотор «роллс-ройса» заурчал чаще, автомобиль тронулся. Степанов извернулся и выглянул в окошко, прорезанное в фанерном борту фургона.
— Ух ты, здесь даже фонари электрические! — изумлялся простоватый поручик. — Вот уж не думал, что когда-нибудь попаду в Царское! Если мамане в Сызрань написать, она точно не поверит...
Царское Село было городком благоустроенным, но скучным до невозможности. Имелись электрическое освещение на улицах и канализация, но совершенно отсутствовала промышленность, кроме мастерских, обслуживающих дворец и расквартированные поблизости воинские части. Соответственно, не было и пролетариата с его забастовками, субботними пьянками и мордобоем. Если в Царское забредал случайный зимогор в опорках и драном зипуне, его тут же брали за шкирку и препровождали в участок для выяснения. Оттого публика на улицах встречалась исключительно мирная, верноподданная, проверенная со всех сторон. В основном работники Министерства Двора, чиновники, приказчики, офицеры и нижние чины гвардейских полков. В годы войны к гвардии присоединились представители невиданных ранее военных специальностей: комендоры зенитных батарей, связисты, служащие авиационной станции, водители. И медики, работавшие в казённых и частных лазаретах Царского Села.
Санитарный «роллс-ройс» промчался по Софийскому бульвару, свернул в парк Дворцового госпиталя и остановился у несуразного кирпичного флигеля, половина которого была одноэтажной, а вторая часть имела два этажа.
— Собственный Ея Величества Лазарет! — объявил водитель, дородный дядька в форме дворцового гаража. — Приехали, господа офицеры.
Раненых внесли в приёмный покой. Степанов окинул взглядом стены, покрытые белой краской.
— Так себе, — сказал он. — Скромненько, но со вкусом.
— А ты думал, здесь мебель красного дерева и шёлковые обои? — ехидно спросил Аннушкин. — За обоями езжай в Питер, там открыли госпиталь в Зимнем дворце. А тут, извини, обычная больница. Собственная Ея Величества.
Степанова забрали на перевязку, Аннушкин остался один. В комнату вошла медсестра лет двадцати на вид, высокая и стройная, в форменном платье и белоснежном апостольнике, обрисовывающем идеальный овал лица. Девушка в нерешительности остановилась у кушетки штабс-капитана. Из коридора послышались шаги, голоса.
— Не выдайте меня Крокодилице! — шепнула медсестра и скользнула за ширму.
В приёмный покой вошла длинная сухопарая тётка во врачебном халате и чепце с красным крестом. Женский чепец дамы плохо сочетался с галстуком и стоячим воротничком мужской рубашки. Врач напоминала не крокодила, а скорее печального недокормленного мерина рыжей масти, с глазами слегка навыкате. Штабс-капитан не видел эту женщину раньше, но догадался: перед ним княжна Гедройц, дама своеобразная и дающая массу поводов для слухов скандального свойства. Вера Игнатьевна жила с медсестрой, исполняющей роль то ли компаньонки, то ли ещё кого, о себе говорила исключительно в мужском роде: я пошёл, я закурил. Но наибольшую славу княжне принёс эпизод, произошедший в пятнадцатом году после крушения поезда на Царскосельской железной дороге. Тогда в Дворцовый госпиталь привозили раненых и среди прочих доставили искалеченную Анну Вырубову, ближайшую подругу Государыни. Следом явился небезызвестный Гришка Распутин с намерением утешать, исцелять и так далее. Придворный пророк имел неосторожность ввалиться в отмытую до блеска перевязочную в шубе и грязных сапогах. Гедройц схватила мужика за плечи, развернула к двери и пинком вышибла прочь. И ей за это ничего не было.
— Мне бы помыться, — попросил Аннушкин, когда Гедройц склонилась над ним. — Две недели без бани!
— Сейчас перевяжем и помоем, — заверила врач. — Что-то ещё?
— Мои родители живут в Царском Селе. Павловское шоссе, домовладение семь. Нельзя ли телефонировать им, что я нахожусь здесь, в лазарете?
— Обязательно телефонируем.
Гедройц выпрямилась и обратилась к ширме, из-под которой виднелись туфли спрятавшейся медсестры:
— И куда же запропастилась наша Ольга Николаевна? — спросила княжна у ширмы. — Мне так не хватает её в перевязочной!
Гедройц вышла. Медсестра осторожно выглянула из-за ширмы.
— Не повезло, — сочувственно заметил Аннушкин.
Девушка яростно сверкнула голубыми глазами, топнула каблучком. Но делать нечего, Ольга поплелась в перевязочную, откуда доносились вопли Степанова, истязаемого лечебными процедурами. Наступил черёд Аннушкина. Двое санитаров переложили штабс-капитана на каталку и повлекли аки грешника в пекло.
Бинты присохли к ожогу. Ольга под присмотром Гедройц отмачивала ткань и осторожно отдирала. Всё равно, ожог болел адски. Аннушкин терпел, вцепившись побелевшими пальцами в край стола. От боли на штабс-капитана накатил приступ немыслимой лихости.
— Мадам, — обращался он к медсестре, стараясь при этом не разрыдаться. — Ваше лицо мне смутно знакомо. Кажется, я видел вас в Париже, в Лувре. Вы стояли на мраморном постаменте. Там ещё была надпись: «Vénus de Milo».
Медсестра густо покраснела и стала накладывать свежий бинт. Перевязанного и отмытого штабс-капитана отвезли в палату. Вокруг царила идеальная чистота, под высоким потолком дышалось легко и свободно. От роз на прикроватной тумбочке исходил тонкий аромат. За окном качала ветвями старая липа. Окна палаты смотрели на оживлённый Софийский бульвар, но уличный шум не проникал сквозь толстые рамы. Даже ожог почти не беспокоил и Аннушкин чувствовал: вот оно, счастье!
— А ты орёл! — заметил Степанов с соседней кровати. — Только приехал в лазарет и уже ухлёстываешь за цесаревной.
Во время перевязки поручик лежал на соседнем столе и слышал всё про Лувр и «Vénus de Milo».
— За какой цесаревной? — не понял Аннушкин.
— За великой княжной Ольгой Николаевной. Дочерью Государя.
Настало время штабс-капитану краснеть. Он откинул одеяло и встал. Кафельный пол неприятно холодил босые ступни. Покачнувшись, Сергей ухватился за спинку кровати.
— Ты куда? — встревожился Степанов. — Упадёшь! Эвон, как тебя шатает.
— Я скорее разобьюсь об пол,— ответил бравый гвардеец, — чем позволю цесаревне выносить за мной судно. Где здесь нужник?
— Да ляжь ты, дурной, — остановил его Степанов. — Для суден санитары есть.
На следующий день приехала семья Аннушкина. В лазарете стало шумно и весело, палата наполнилась запахами духов, сигар, ни с чем не сравнимым ароматом свежей выпечки. Аннушкин Виктор Петрович, отец Сергея, плотный, солидный, в светлом полотняном костюме беседовал со старшим врачом, красавицы-сёстры кокетничали с ранеными, мать, рослая белокурая шведка из достопочтенного семейства моонзундских Стенбоков, рыдала и всё время поправляла подушку сыну. Марианна Антоновна не узнала цесаревну Ольгу в скромном медсестринском платье и пыталась всучить ей рублик «на чай». Великая княжна мужественно сопротивлялась. Все были при деле, и только балбес Колька, младший брат Сергея, студент питерского университета, не знал, чем себя занять. Сидя на подоконнике, он без толку болтал ногами в парусиновых штиблетах.





