bannerbannerbanner
Мальчики и другие

Дмитрий Гаричев
Мальчики и другие

Полная версия

То, что освободителей рынка направлял его временный одноклассник, Никита узнал позже из вестника муниципалов, заклеймивших виновника белгородского бегства как распространителя в лучшее время авторских триптаминов и соратника кровожадных движений; прилагался рассказ педагога из пресловутой «шестерки», со слов которой будущий погромщик был знаменит отвратительным образом действий с девочками, не сдававшимися ему с первого подката. Аортовский паблик тогда отмолчался, а на третий день после вброса бесчестной газеты в квартире учительши раздался несмертельный бытовой взрыв, все же разворотивший ей кухню; муниципалы в своих новостях не решились протягивать нить к Трисмегисту, чем как будто умилостивили его: вплоть до самых боев за фонтаны, где выступили уже все сколько-нибудь уважаемые формирования, «Аорта» никак себя не проявляла, постила чужие картинки и неупругие стихи, ничего не обещая и ни с кем не завязывая переговоров. За этот промежуток взошли имена малочисленного «Чабреца-206», чьей разработкой отравилась повально ближняя часть внутренних войск, и плехановской роты, перегнавшей в свои гаражи городскую спецтехнику; в оглушительной переделке на первом мосту проявились подписчики «Зеленой библиотеки» Иваска, до того не встречавшиеся друг с другом живьем. Еще погодя весновцы подломили чээсовские мониторы на проспекте и запустили с них Глостеров ролик о самоконтроле, тогда еще узкоизвестный; подростковый, но сбитый как надо «Самоконтроль» набрал таким образом многие тысячи просмотров, и к началу боев за фонтаны Глостер был уже общим возлюбленным с лучшей камерой, взятой на собранные от подписчиков деньги. По случайности в первый же вечер его, припавшего за мешки сбоку кинотеатра, достала слезоточивая шашка и открылась до того неизвестная астма; на поднявшийся хрип к мешкам цепью бросились муниципалы, и Глостер был без большого усилия захвачен на глазах у неразобравшихся школьников.

Четыре дня его продержали заложником на последнем домбытовском этаже, кормя кое-как и только по утрам; под окнами застенка, заваленного ломтями откуда-то списанной мебели, зевал захваченный сиренью задний двор, где ничего не могло случиться. Глостер ходил, раскачиваясь от голода и скуки; два занимавшиеся им надсмотрщика не разжимали квадратных губ. По тому, что его никуда не везли, можно было понять, что уличный процесс продолжался, но ему было странно, что его каземат все еще не атакован. Оставленный судьбой, он подолгу спал и все меньше двигался; на четвертый же день заточения о Глостере забыли и его сторожа; когда прошли все сроки для завтрака, до того приносимого аккуратно, он стал что было обиды биться в железную дверь, ни до чего не достучался и ополз на хладенеющий пол. Ближе к вечеру его, полувысохшего, обнаружили плехановцы, выносившие оргтехнику; муниципальный отряд ускользнул из здания ночью, подавленный успехами противников, не решив о своем единственном пленном; отваливший ведущую к Глостеру дверь без всякого такта сообщил, что ему одному выпало быть украденным с места событий. Вместе с тем вскоре после того, как его унесли, на позиции «Аорты» и смежных с ней геймеров Суллы были брошены гренадеры, под чьими ногами погибло до десяти человек, и «Аорта» с проклятиями отступила за старые бани; наставшей же ночью в военном лагере произошел дикий пожар, после которого уже ни один из карателей не встал обратно в цепь. На рассвете были без сопротивления заняты военторг, театральные кассы и центральная почта; над фонтанами ненадолго возник флаг «Весны» с циркулем вверх ногами, но отряд коммунальщиков, не задумываясь, снес его длинным шестом. Состоявшийся в военторге совет положил развернуть главный фронт в направлении радиостанции, что было исполнено; видя сильное движение в свою сторону, радийщики успели в основном разгромить аппаратную комнату и покинуть здание через подвальный ход; на поправку вещания отрядили способных из «Элевсина», но до сих пор станция не оживала. Глупый от голода Глостер спросил, не нашлась ли на проверенных этажах его камера, не выпущенная им из рук при захвате и отобранная только здесь, и собеседник сокрушенно повел головой. Тогда узник, не в силах сносить прибывающую пустоту, попросил себе еды и вина; его вывели вниз, под слепящее солнце, и проводили до кухни, устроенной за вечным огнем; вымотанные кухари затруднились узнать проповедника, и плехановцу пришлось настоять, чтобы вино было выдано.

Втягивая жаркую лапшу из ланчбокса, Глостер осваивался на изменившемся месте: «Аорта» расположилась в ярмарочных палатках по обеим сторонам от мемориала; кое-где еще оставались вывески, предлагавшие липецкий мед и травы Алтая, а в соседней с кухней будке окопался лютеровский класс с черно-белыми открытками. В дальнем конце проступал составленный из парт редут, достигавший хорошей высоты; вдоль всей ярмарки с инспекторским видом по двое разгуливали длинные юноши в неизвестных нашивках, но представивший его к обеду плехановец уже скрылся и не мог объяснить, в чем здесь дело. Сладкий уличный воздух переполняли просвечивающие голоса. Спину военного памятника украшала теперь оранжевая запись: МАТЕРЬЯЛИСТЫ И НИГИЛИСТЫ РАЗВЕ ГОДЯТСЯ ТОЛЬКО В ГОРНИСТЫ; Глостер поймал себя на том, что не помнит, как монумент выглядит спереди, и, забрав откупоренное вино, обошел широкие белые плиты: там оказались скуластые барельефы освободителей в два человеческих роста с пририсованными той же оранжевой краской женскими органами. Здесь к нему подошли двое длинных и, явно признав, сдержанно попросили быть благоразумным, имея в виду начатую бутылку; он не стал ни в чем их заверять и в ответ спросил, кто их организует; оказалось, поддержка порядка возложена на сформированную сутки назад малую ставку, а ему как известному автору следует показаться в отдел по разъяснению, посаженный в кассах. Не теряя вина, он пошел, как сказали, наискосок через мемориал; две зенитки, стоявшие ближе к фонтану и прежде нацеленные в сторону церкви, глядели теперь жерлами на исполком. Снизу них друг на друге сидели простаки-возрожденцы в характерных зазубренных шапочках не по погоде; эти выстроились бы к нему в очередь хотя бы и за подзатыльниками, и Глостер поспешил прочь с открытого места.

В синей аптеке, углом выходившей на площадь, оказался устроен медпункт; отвлекшись, он зашел оценить заведение, опустив на пороге тяжеловатое красное. Внутри полудремали два бессребреника из «Чабреца», с ходу предупредившие, что для съемки им нужно побриться; Глостер рассказал им об отнятой камере, и они без большого сочувствия выдохнули и поникли в вертящихся креслах. От этих он узнал, что в центральной больнице, вполголоса заявившей о нейтралитете, при не вызывавших доверия обстоятельствах скончались четверо раненых при воскресном штурме; собранную же для расследования рабочую группу от формирований не допустили ни до документов, ни до собственно тел. Трисмегист, никогда, как известно, не терявший задумчивой выдержки, в этот раз был как в нервном припадке и порвал наработки воззвания к служащим, плод муторных прений; разбирательство было, однако, отложено от нехватки подходящих сил: исполком укрепился переброшенными полуказаками, наварил на забор еще кольев и вывесил на балконе манерную растяжку НА ТОМ СТОИМ. Глостер попросил себе укол глюкозы, ссылаясь на истощение; его ткнули не особо набитой рукой, и ужаленное место болело до самой ночи. После аптеки он спустился на улицу вниз, мимо растоптанного со всем скарбом «Велодрома» и спортбара, теперь источавшего хлорную вонь; кассы были уже за углом, когда возрожденцы настигли его, и Глостеру пришлось как попало отшучиваться, стараясь не завалиться от их прибоя. Отступив в конце концов к нужным кассам, он был встречен уже в дверях кем-то из секретарей в рыжих крапинах; за загруженными чепухой столами ковырялось с десяток человек, никак ему не известных. Тот, что выглядел старше других, без выражения назвался ответственным и сразу пообещал, что, как только исправится ситуация с радио, Глостер будет приглашен неразменным ночным ведущим и сам сможет определиться с удобным форматом; это было не то, на что он бы хотел быть употребленным, но сама перспектива казалась еще далека. На обратной дороге его встретили те же двое, что напоминали ему о приличиях около монумента; улыбаясь как надо, они протянули Глостеру его камеру, объясняя, что вольнокомандующий Трисмегист, узнав о случившемся, распорядился о стремительном обыске плехановских накоплений на почте, что и увенчалось счастливой находкой. У них это в крови, примиряюще объяснили ему: муравьиная кровь! После того как съемки признали слабейшим из искусств, Глостер вспоминал эту сцену как бы из тюрьмы; в долгие вечера он один уходил на горячие пустоши за поселок резинотехников заниматься закатами под урчание насекомых. Никита видел эти работы и не из одного сострадания хвалил, понимая вполне, что не в силах и близко заделать провала в приятеле; оседающее солнце вселяло в пески уловимую дрожь, и земля западала и старилась, будто бы ничего не хотела и уже ничего не ждала.

Опомнившись в комнате у Почеркова, сидящего над его постелью в одном белье, Никита пролежал без слов какое-то время, пока хозяин не почувствовал на себе его взгляд; тогда полководец грузно повернулся к столу и подал ему заготовленное питье: Трисмегист сожалеет, сказал он кренясь; мне тоже жаль, не сомневайся. От груди его пахло слежавшейся хвоей; в выключенном жилье угадывался гражданский бардак. Думаю, я продвинулся в списках на санаторий, ощупался под одеялом Никита; он давно не бывал здесь, хотя и любил этот вечно не убранный дом со скулящими полами и окнами на укрепления. На своих малых метрах Почерков не скрывался, и усталость читалась в нем ясно, как на объявлении; он взялся здесь из‐за Урала, с диких застав, состоял теоретиком при чрезвычайной части, занимался в литобъединении, а в разгар майских дел вышел в погонах к фонтанам с подборкой стихов и читал о «последней свободе» и «ничьих именах», пока муниципалы не подстрелили его из пейнтбольного ружья. Заляпанный краской, он рухнул на площадную плитку и был оттащен добежавшими школьниками; узнав о расстреле из чьего-то пересказа, Никита попробовал выпросить у Почеркова тогдашние тексты, но военный отказал, заявив, что те отслужили свое у фонтана. Этот ответ подружил их, и в прошлую осень, когда шла лавина декретов и формулировок, они просиживали здесь ночи за разбором вестника, считая слова и загадывая об успехах до Нового года под негромкий Mogwai, приносимый Никитой; это было время легких ожиданий и короткой памяти; лежа сейчас в почерковских подушках, он грустил о нем, словно о никогда не рожденном ребенке. Саша, подал он голос, почему нам так скучно все это последнее время, что меня опрокинул с ног поющий мертвец, что ты скажешь? И, пожалуйста, объясни, сколько еще продлится эта ночь; по-хорошему, рассвести должно было еще на спектакле. Почерков улыбнулся одними глазами: ты проспал почти сутки, исполнитель, сейчас три утра. У тебя определили переутомление; конечно, не стоило трогать тебя, пока ты не слишком вынослив. Никита с усилием сдвинул одеяло и сложился пополам; я приготовлю тебе поесть, сказал Почерков, никуда не срывайся.

 

Пока полководец занимался на кухне за дверью с зеленым стеклом, Никита успел снова выпасть из жизни; хозяин очнул его, вернувшись с фасолевым супом и тостами: еще минус сутки, сладкопевец! На охоту пришлось отправлять детский хор, предварительно выпоров. Пощади меня, Саша, приподнялся Никита, принимая ложку, этот хор еще переохотит всех нас, только дай натаскаться. Ешь и не задавайся, проговорил Почерков; Гленнов корпус выделил тебе какие-то средства, их не пьют натощак. Хочешь ли знать, первый ряд по итогам весь в нервной палате; но эти, конечно, повредились еще до того. Во сне ты жаловался на дождь, едва ли не в рифму; я было подумал, что у тебя начинается период тихих песен, и даже не знал, стоит ли радоваться за тебя. Скверный дождь, отозвался ему Никита, не опасайся так, я еще наработаю маршей для ваших собственных процессов, можете положиться. Он прилег к стене, и тарелка в руке его дрогнула. Ветер со стороны укреплений навалился на окна, вынуждая их петь; в голове было холодно, как у реки. Это лето всего только перевалило вершину, сказал Никита, а я уже жду, когда здесь ляжет снег, хотя это и невероятно представить; я не знаю, как это поможет мне, но для чего-то надеюсь. Почерков сместился на пол, сел спиной к кровати и опустил затылок в ноги Никите; голова его была тяжкой, как камень. И все это длится уже так давно, что я сам будто бы постарел на десяток лет за этот промежуток, пока остальные бились за то, чтобы всем доказать свою молодость, произнес он; интересно тебе или нет, но неделю назад Энвер выходил на меня в нелучшем виде и узнавал, не готов ли я прочесть краткий курс пиротехники на планируемых сборах, как он это сам называл, «без необязательных лиц»; разумеется, я первым делом спросил, что на этот счет думает ставка, и он тотчас же стих и оставил меня без продолжения, даже не потрудившись хоть чем-то замять эту глупость. Ты, должно быть, догадываешься, как нелепо мне было сидеть перед сценой, когда началось выяснение; то, что я не был вызван к экзамену, думаю, объяснимо лишь возрастом: я бы мог повредить чистоте постановки. Никита вывернул ноги из-под его головы: странно, я разучился жалеть одного человека и жалею всех разом, как будто это мы все не вернулись назад. Когда ребенком меня уводили из театра, я боялся подумать, куда исчезают все те, кто только что проживал для меня такую высокую жизнь: занавес слизывал их, а мы даже не брали программки на память о них; теперь же я боюсь думать о том, куда делся весь зал; благо, ты посвятил меня в судьбу первого ряда. Не будет ли любопытно отменить летний полуотчетный концерт, то есть перенести его из дэкашной лепнины в лечебницу к новоприбывшим энверовцам, как тебе это кажется? Там приличные потолки и когда-то стоял инструмент, если я правильно помню. Там лечили моего отца, я носил ему газеты по средам и пятницам; никакая подробность, само собой: всех отцов там лечили. Заглянув наконец себе в ноги, Никита увидел, что Почерков спит, выкатив гипсовый кадык. Оставленный на кухне свет вздрагивал от ночных перепадов.

Доезжачие подняли их в половину седьмого, когда солнце прошло укрепления и наполнило комнату; у отекших предметов пропали углы. Переступив на полу через медленно оживавшего Почеркова, Никита отыскал и поставил вариться кофе. Над умывальником был навешен пустой чешуящийся оклад от Покрова, позабытый им за то время, что он не ночевал здесь; шалый со сна, Никита сперва потянулся пальцами внутрь овальных пробоинок, но на полдороге отдернул руку. Пятнышки темноты в металлических лунках не вымывались от напиравшего солнца. Небо двигалось без облаков, торопливо и низко над островом; по гарнизонному радио, слышному в незатворенное окно, читали «Жизнь насекомых», главу о конопляных клопах; Никита залип, вспоминая, как ездил читать ее в центральную библиотеку, и едва не упустил кофе на плиту. Почерков, еще сидя на полу, бесшумно водил над собою гантелями. По ершовым молитвам Бог отозвал дождь и слякоть, поприветствовал он вышедшего Никиту; тот накренил над его вытянутыми ногами чашку, но Почерков успел поджать колени, и кофе попал на паркет. Под окном проиграли второй подъемный сигнал, и отвердевший полководец, в два прыжка достигнув окна, показал дожидающимся bras d’honneur; снизу радостно захохотали. Никита постарался спрятать улыбку и тоже поднялся, отрясая последнюю лень; внизу с доезжачими оказались юнкоры с планшетками: этих в замкнутом классе натаскивал Берг, в предыдущие времена послуживший народу в столичных позорных листках, во имя которых многажды был бит и гоним вдоль по улице; младших он восхищал на раз-два, и они подражали учителю во всякой фразе, как говорящие куклы. Почерков покивал им, не тратя каких-либо слов: о нем самом никогда не писали заметно, а всегда с осязаемым пренебрежением, как об отработанном паре.

Доезжачие объявили, что причастные собраны снизу от укреплений для приличной отправки; как угодно, откликнулся Никита и пошел впереди, втянув голову в плечи от солнца. Бетонные валы в несмываемых рыжих разводах, запиравшие ветер с реки, словно бы уверяли его в себе после суточного забытья, но ногам было все еще трудно не путаться. Сразу за укреплениями ветер хлопнул в лицо, ослепляя, но Никита успел распознать среди стоявших у воды Центавра и Несса; сбавив шаг, он дождался, пока его обгонит Почерков и другие, и так скрылся за ними от рукопожатий. Обличитель Энвера все же просунулся и спросил о здоровье, и Никита с трудом удержался от ответной колкости; Центавр, прошлый распорядитель подземной стоянки, не показывавшийся на поверхность все Противоречие, предложил себя в крайний отдел уже после того, как окончились конкурсы, а списки принятых раздали расклейщикам, и был взят по итогам единственного разговора с Трисмегистом, продлившегося якобы не больше пяти минут. Водники подали к острову катера из помятых, а на ближнем к Никите вдобавок оставалось несбитым клеймо муниципального флота; это было нелепой промашкой, но Никита даже не кивнул на это Почеркову, не желая его волновать и терпеть, пока водники пришлют на замену другое средство. Все же, когда объявили посадку, он поднялся на меченый борт, таща с собой и полководца; эти разносчики, увидишь, поженят нас в новом номере, предупредил его Почерков, глядя в сторону мальчиков и присаживаясь с ним в хвосте; Никита свесился к едва синеватой воде, не ответив. Их катер отвалил последним и пошел отставая; разместившиеся рядом с ними сидели не оборачиваясь, и ветер сотрясал их одежду так, что Никита не пробовал никого угадать со спины. Завсегдатаи стрельбищ избегали охотничьих сцен, презирая простую удачу; больше ездили разженившиеся из снабженцев, одутловатые мастера из реальных училищ и тоскующие без работы спасатели с дальних полигонов. Знаменитое место в устье, к которому, как легко было понять, они шли и сегодня, ничем не нравилось Никите: безразмерные сосны обставали приподнятый в виде слабого купола луг, глубже в лес залегали тягучие клюквенные болота; еще дальше на северо-запад начиналась полоса безответственности, о которой не любил вспоминать никто, кроме отселенного долой с общих глаз Корка, в лучшие для себя дни предлагавшего смелый проект для этих земель и известно завернутого вместе с ним: по всей видимости, глава счел, что командующий имеет в виду вырастить оснащенную вотчину с плохо предсказуемым развитием, и немедля рассыпал такие потуги. Полоса после этого в краткое время одичала так, что в ней вымерла и контрабанда; Корку же поручили работу над необучаемыми, прокаженским полком, как он сам их когда-то поименовал, и прозвище пристало. Не сживаясь с упадком, Корк насиловал и валял доставшихся ему растяп с неузнаваемым рвением, как это пересказывали Никите из госпиталя, но по тем же рассказам штрафники не испытывали к наставнику ничего, кроме жгучей любви; их чинили, вытягивали и скрепляли, и отправляли назад в разработку. Корк был, видимо, волен растереть их в песок: в дисциплинарных перечнях, выставляемых в пятницу утром к фонтану, его имя не проступало никогда. Пока он был всем виден, Корк казался Никите не умевшим следить за собой болтуном: когда речь заходила о невыясненных пропажах в полосе и все привычно серели лицом, он невпопад легчал, качал на всех головой и нараспев объяснял, что при необходимой сноровке полоса обеспечит их большим, чем повести о растворившихся в ней статистах и осведомителях. Отвращенный началом, Никита пропускал все дальнейшее мимо себя; впрочем, окончательная ссылка выдумщика никак не удивила его, в отличие от остальных, еще долгое время потом разводивших руками, но он допускал, что растерянность эта была нарочной. Корк еще говорил, что уступит мизинец тому, кто первым воспримет его построенья всерьез; получил ли глава такой подарок, Никита не знал.

Они высадились в удаленном ивняке, на уступчивой почве, и разобрали указанный доезжачими схрон: Почерков не копаясь взял себе американскую «Дельту» и без предисловий запел «Маркитантку»; подтянули немногие, но и по лицам отмалчивавшихся Никита почувствовал, что худшее миновало, и впервые за многие дни ему стало легко и послушно, как отличнику десяти лет. Когда все было выбрано и причастным раздали маски, они выдвинулись сквозь плакучие заросли на искомое место, к вечносияющим соснам; на снедаемом солнцем лугу, как надутый, дрожал и наливался Трисмегистов шатер, уступаемый вольнокомандующим для охот, в то время как сам он был знаменит расстройством, не допускавшим прицельной стрельбы. Навстречу с травы поднялись четверо с признаками шифровальщиков из «Умлаута»; этих, как понял Никита, заставили провести ночь снаружи, как всех начинавших; вид у них был несветлый, но скорей глуповатый, чем грозный, как случалось обычно. На их шум из шатра появился румяный подсказчик, зажимая одними ногтями болтающийся от ветра листок с легендой; вслед за ним возник Гленн со спортивным стаканом в розовой от ожога руке и сказал, что санчасть приготовлена, но желает сегодня остаться ни в чем не замешанной.

Подсказчик объяснил, что стрелковые цепи должны залегать по бокам от проезжего места на протяжении от щавелевой площадки до иловых карт, где уже рассажены получившие приглашения допризывники. Теперь предлагалось разобрать по желанию пледы из выставленной у шатра корзины и пройти на участки; Никита, не заглядывая, достал пакет с хорошо упакованной тканью и отправился с причастными вглубь сосен, задремывая после речной прогулки. В деревьях на них пала неровная тьма; остатки дороги, вдоль которой было указано расположиться, прятались в землянике и папоротниках, уходя далеко в едва прорезаемый сумрак, пахнущий промоченным мхом. Лес, ничем не известный ни прежде, ни теперь, понимался скорее как груз, доставшийся им так же, как достались переполненные больницы, залежи шлака на северном выгоне и муниципальные памятники выдуманным императорам и патриархам, до которых по-прежнему не доходили руки: еще год назад, когда все изнуряли себя неприменимыми к жизни вымыслами, один переплетчик домогался до главы, убеждая того свести все деревья в излучине «ради бергмановской ясности», но был отвергнут, и Никита не знал, хорошо это вышло тогда или дурно. Лес являлся ему испытующе, но вопросы его как будто не ждали ответа, а единственно смущали незащищенное сердце; волокно этой связи вилось неисследимо, но слышно сквозь шум ветра и слабую птичью возню; медные сосны выгибались назад, застывая как проволока. В этом тоже водилась заметная музыка, развивалась по-своему и сама остывала, но всегда оставалась ничьей, неберущейся, и Никита не мог до конца догадаться, что ему с этим делать; он шел мимо нее как подростком мимо нечистых компаний в саду за школой, провожавшей его клокотанием духовых из мансарды: сад запросто обходился по периметру, но его увлекало сбивчивое дыхание угрозы по оба плеча, так ни во что не слепившееся и ничему не научившее его. Он вырос в квартале за станкостроительным, зимами спотыкался о заметенные рельсы и заглядывал греться в натопленные проходные; прикасаться рукой к панцирю грузового вагона для него и тогда, и сейчас было понятней, чем трогать живое дерево. Можно было из розыгрыша подозвать мальчиков и огорошить их старческим воспоминанием о тогдашних снегах, выпадавших вдоль хвостового отсека, но Никита сдержался, чтобы не приваживать их.

 

Несколько причастных уже отделились от общего похода и легли по легенде, их почти не было видно в траве; это все облегчало, и он, помогая зубами, распечатал плед, расстелился и тоже улегся, подпершись одной ладонью. Его мальчики, как это было, похоже, условлено, ушли на десяток шагов вперед и, изображая ссору, стали на месте; он недолго прислушивался к их игрушечному щебету, повторяющемуся и сбивчивому, и скоро провалился в молочный полусон, словно бы вынувший из него позвоночник, но оставивший узкое зрение, как если бы он наблюдал сквозь пробоину в толстой стене. Лежа так, он увидел, как в этом стиснутом поле бесшумно возникла первая девочка на «Мериде» с перехваченными лиловой банданой волосами, вся похожая на увеличенного богомола; золото ее маленьких кроссовок было приторно лживо, грудь почти не читалась под курткой, а широкие ноздри подрагивали на неровностях. За ней прокатились трое таких же длинных, но коротко стриженных, чему-то смеющихся; эти выглядели как сестры, сбежавшие с занятий, и обувь их была белоснежна, как искусственные облачка. Следующая, тяжеловатая, с не дрогнущей между лопаток мясистой косой, везла на себе сумасшедший гербарий турслетовских лычек и лент «по следам» и «вдогонку»; крупная, как слепень, родинка сидела у нее на губе и как будто клонила всю голову вниз. Не покидая своего забытья, Никита узнал в ней параллельную Дашу из педа, тогда повернутую на Цветаевой и околославянских плясках; кажется, она успела переселиться за полосу еще до первых событий. Дальше прострекотали две возрастные в платках, с гусиными шеями и восковыми ногами; на одной висел тощий рюкзак с растресканным принтом САНАКСАРЫ, ни о чем ему не сообщавшим. Озадаченный этим, он приподнялся на локтях, провожая глазами нелепое слово, и тогда же мгновенный плевок желтой краски забрызгал половину рюкзака, скрыв под собою и надпись, а другой, пришедшийся спереди, сбил наездницу наземь; вторая, выжав свистнувшие тормоза, соскочила на помощь подруге, но была тотчас встречена выстрелом точно в лицо и свалилась, забила ногами. Та, что пала первой, стащила с заостренных плеч рюкзак и, кое-как укрываясь им, попыталась ползти обратно; спустя три или четыре метра карминный заряд угодил в незащищенную шею, а следом над ней разорвалась с хлопком пачка спонсорской муки, засевая дорогу отпустительным белым.

С этим звуком к Никите вернулась прежняя подвижность, и он встал посмотреть, как далеко уехали первые пять странниц. Пройдя совсем немного назад, он нашел Дашу, которая лежала, подобравшись, на левом боку и несильно тряслась, зажимая лицо двумя руками; от головы до колен ее крупное тело изрисовали горчичные и малиновые кляксы, из травы голубела оторвавшаяся от рамы бутылка, а невдалеке от подранка возвышался с ружьем типограф Клейст, очевидно уже какое-то время расстреливавший ее так. При виде Никиты Клейст медленно улыбнулся и чуть отступил, все же не опуская оружия: он был легко пьян и небрежен сейчас, но в глазах его Никита угадал проступивший испуг. Почувствовав приближение, сбитая девочка откатилась вслепую еще в сторону стрелка, и Никита не стал здесь задерживаться; тем не менее он успел увидеть, как Клейст поднял на плечо двухкилограммовый пакет муки, подошел к млеющей жертве и метнул его в Дашин затылок, но взрыва не вышло, как в школе иным не везло с пакетом от сока. Никита шагал, глядя под ноги на горящие ссадины раздавленной земляники; юнкоры, подсказывала спина, не стали преследовать его после Даши, возможно привлеченные разболтанным Клейстом. Воздух, полный смолы, становился тяжел ему; хотелось пить, и он вспомнил о покинутом Дашином поильнике, но возвращаться ради него одного было неинтересно. На сожженном участке плотно к чернеющим бревнам лежали две в таежной раскраске, теперь превращенной в оранжево-бурое месиво; третья, радужная, находилась подальше от них, сквернословя над поврежденной ногой; волосы и лоб ее были одна бирюзовая язва. Никита поискал глазами, не случится ли где отлетевшая емкость, но ничего не нашел; вдобавок ему налегке было опасно подступаться к радужной, уже заметившей его и выбиравшей себе что-нибудь для защиты. Две охоты назад такая же едва не вырвала глаз новичку из текстильщиков, пожелавшему снять с нее рокфестивальный платок: с раскроенной щекой они мчали его на себе к Гленновым скоросшивателям, а потом над лесом разразилась огромная гроза, превратив небо в гремучий студень, и Никита стоял под долбимым водою брезентом, любуясь по памяти черной кровью на тонком лице атакованного. Радужная с незакрывшимся ртом наблюдала, затрудненно моргая; причастные не проявляли себя из травы, как и те, что поместились у бревен. Обстановка была невнятна, но Никита все шел, стараясь смотреть сквозь сидящую и забирая слабо правее нее, уже зажавшей обеими руками крепкий сук; когда же между ними осталось не больше пяти шагов, она факелом вскинулась на одной ноге, выставив выбеленную солнцем палку далеко перед собой, и с гиканьем прянула к Никите, метясь острым концом ему будто бы в самое сердце, как он успел понять прежде, чем выстрел отбросил ее назад. Зрение его смешалось, и Никита зажмурился, застыв столбом на месте; все еще стоя так, он услыхал, как со спины нарастает голос, говорящий ему: «отойди; отойди и задумайся». Он послушно попятился и попался в ватные объятия доброжелателя; снова грохнуло над самым ухом ружье, оглушив его на полголовы, но разжав наконец глаза: девочка лежала простреленная в грудь и живот в стремительно натекающей луже, но не выронив для него предназначенной палки. Задранные подошвы ее оказались украшены рисунком кошачьих лап; когда бы все вышло не так, Никита попросил бы разыскать в вещах ее дневник для проверки, но теперь было поздно, и он ничего не хотел.

Две другие сестры от стрельбы плотней прилегли к поваленным деревьям, затылком к случившемуся; неоглохшей половиной Никита разобрал, как одна из них сквозь зубы, но с силой просит оставить их в покое: в такие моменты обычно выступал кто-то из давно и не очень удачно выезжающих в лес, чтобы произнести известные реплики о том, что покоя на свете нет ни для чего живого и что худшее произошло годы и годы назад, но на этот раз собеседник не выискался, и девочка говорила одна. Постепенно он обернулся, уже выпущенный из спасительных рук, и увидел перед собой одетого траппером Глостера: спина его перекрывала всю ширину дороги, а в спекшихся волосах завелись пробные крапины седины. Его выход был тем более неожидан, что Глостер не увлекался никакою стрельбой и в лес не являлся даже в прошлое время, когда его съемка еще могла быть востребована здесь: Никита не мог сосчитать, как давно они не стояли так рядом, слышно дыша и не отворачивая глаз. Глостер смотрел на него как учитель на лучшего ученика, внезапно ответившего околесицу. Темная южная красота его жила словно сама по себе, как отселенный родитель, наезжающий без расписания, янтарные глаза казались украденными, а кожа неисцелимо молодой; ты совсем зарвался, исполнитель, сказал он наконец и сместился, открывая вид на дорогу, по которой к lieu du crime, подгоняя друг друга, приближались газетные дети. Никите меньше всего хотелось попасть на перо вместе с Глостером, но уже было ясно, что так это и произойдет и побег ничему не поможет; тогда он привстал на мыски так, что лоб его очутился на уровне губ предстоящего, и ткнулся в Глостера всем телом, принуждая того вновь сгрести его, и сам замкнул кисти у него на спине. Блаженны нестойкие, зазвучал опять Глостер, потому что одни они устоят; чем она приманила тебя, что ты понесся, как катер на скалы? Никита не расцеплял рук, и Глостер стряхнул его с себя, словно ящерицу. После того как ты рухнул на острове, я определенно подумал, что тебя отстранят от охоты, но когда пришел к отправлению, то увидел тебя на борту и понял, что это не кончится благополучно. Если ты свалился на постановке, то свалишься и на охоте, чем бы тебя ни отпаивал старый мороженщик; тебя разгадал даже Берг, раз прислал малых сих. Что-то мы расскажем им теперь, исполнитель? Юнкоры, дойдя до них, разделились: высокий остался стоять подле Никиты, а второй занес планшет над павшей радужной и, почти не глядя на тело, стал делать опись.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17 
Рейтинг@Mail.ru