В восемнадцатом году

Дмитрий Фурманов
В восемнадцатом году

К вечеру этого дня движение по коридору как-то особенно оживилось, – оно не прекращалось всю ночь – одних уводили, других приводили – и все это наспех, чуть не бегом, – только слышался топот по каменному коридору да грубые, похабные окрики. Не улеглось движение и наутро: беготня по коридору не прерывалась. Между заключенными пронесся слух, что в городе неладно, что белым, пожалуй, скоро отступать. Вслушивались в орудийные раскаты, и казалось, что ближе они, совсем-совсем близко. Всех захватили нервные предчувствия и ожидания. Метались по камере взад и вперед, друг на друга натыкались, даже сердились, даже бранились, – нервность чем дальше, тем становилась острей. Теперь одно: или, отступая, всех заключенных белые расстреляют, или не успеют, не успеют… Ах, может быть, не успеют… Может быть, в городе восстание и восставшие сразу освободят тюрьму?!

А раскаты орудийные все ближе, все слышней. Нет сил терпеть… Вставали один другому на плечи, тянулись к крошечному окошечку, но что же можно было увидеть на воле из такого чуточного квадратика в стекле?

– Что там видно, что там?

– Ничего… часовой…

И снова начинали ходить взад-вперед, метаться, как звери по клетке. Надя едва ли не спокойнее всех переносила свое заключение и эти последние, решительные часы. Она не предполагала и десятой доли того, что ей грозило в эти последние часы… На ее счастье, того офицера сегодня поутру куда-то услали из города, помнить про Надю было некому.

– Артиллерия уходит, – сказал кто-то.

Примолкли. Вслушивались в лязганье, грохот и визг. Сердце переполнялось радостью или вдруг защемлялось смертельной болью.

«Жить или не жить?.. Жить или не жить?» – мучил близкий страшный вопрос.

Вот к дверям подошли, звеня оружием, юнкера и офицеры.

– Выходи по списку!!!

«Ох, этот список!!! Роковой, последний список! Есть ли там мое имя? Есть или нет? Есть? Нет?» – каждый задавал себе мучительный вопрос.

– Горчак, Бялик, Аступченко, Пащук, Пархоменко, Бондарчук…

Перечислили до последнего, – в списке не было Нади Кудрявцевой. В камере осталось восемь человек…

– Прощайте, товарищи, счастливый путь!

– Да, теперь совсем, совсем счастливый…

Серьезные, молчаливые, пожимали руку оставшимся, один за другим пропадали из камеры…

VI. Развязка

В городе нервность росла с каждым часом. Город путался в тенетах слухов. Все говорили, что близко большевики. Кому надо, готовились к отъезду. В раде то и дело страстные прения: уходить или нет, уходить или нет, когда Красная Армия подойдет вплотную? Станичники-делегаты проще решили: смотали узелки и айда по станицам! Осталась в раде только махровая макушка, она порешила уходить с добровольцами.

События развивались с головокружительной быстротой. Уже как-то ранним утром, в двадцатых числах февраля, донеслись издалека первые тяжкие вздохи орудий. Город всполошился. Город стал неузнаваем: засеменил, заторопился, пропал в испуганной суете.

Кому невтерпеж, укладывался заблаговременно, подобру-поздорову выбирался из города.

Рада уверяла:

– Господа… господа… мы уйдем, господа, но всего лишь на несколько дней, а там клянемся поднять, взбудоражить Кубань, ополчить ее на «большевистские банды». Не будет Кубань порабощенной! Не будет, не будет Кубань большевистской!!

Так уверяла рада.

Все ближе, отчетливей орудийная стрельба; все меньше надежды, что город удержится.

И вот в последнюю февральскую, в первую мартовскую ночь по городу заскакали верховые, затарахтели авто, промчались бешено мотоциклетки… Потом грузно, надсадисто поползла артиллерия, и было похоже, что везут не орудия, а каких-то гигантских покойников. И странно было видеть среди этой мрачно отступавшей процессии то здесь, то там порхающие легкие колясочки, а в колясочках разодетых дам… Они попискивали и повизгивали, протестовали и негодовали, что не дают им свободно, быстро проехать, грозили жаловаться знатным своим мужьям. Это отступали жены полковничьи и генеральские, – охраной им была артиллерия. Позади, замыкая шествие, эскадрон за эскадроном колыхались казацкие полки и видом были мрачны, зловеще-угрюмы, как эта черная похоронная ночь. Из окон домов, из приоткрытых ворот и калиток выглядывали проснувшиеся любопытствующие жители; смотрели с изумлением и новой тревогой на это внезапное полуночное движение, понимая, что происходит что-то важное и окончательное, что оно ведет за собой и новые страхи-тревоги и новые испытания.

А похоронная процессия шла и шла, ушла за окраины, за последние городские домики, доползла к Энемскому мосту. И вдруг совсем где-то близко забарабанила пулеметная дробь: та… та… та… У Энемского моста забесилась суматоха: красные настигали.

Сбились в кучу повозки, коляски, от страха обезумевшие люди, растерянные кони, мост в минуту был забит, как пробкой закупорен. Но шашка с нагайкой сделали свое: через десять минут по расчищенному пути отступали на Шенджий казачьи эскадроны… Город пустел с одного конца, а с другого входили красноармейцы…

Происходил какой-то таинственный процесс. Город обновлялся, наливался неведомой новой жизнью. Хмуро, сердито стояли опустевшие дома главных улиц: у распахнутых дверей валялась битая посуда, поломанная мебель, солома, бумага, рогожи, веревки, осколки от ящиков и сундуков: здесь только недавно спешно что-то собирали, куда-то увозили, дом-сироту оставляли пустым и одиноким… Смотрел он, а с ним другой и третий – вся эта недавно столь шумная, богатая, расцвеченная улица, – смотрели недоуменно на новых пришельцев. Сердито смотрели пустые бездушные окна, длинные коридоры, настежь распахнутые двери, раскрытые погреба и чуланы.

Пахло плесенью, смертью. Было невыносимо тошно, словно только-только через эти распахнутые двери и окна повытаскивали покойников, оставили комнаты неубранными, а добро хозяйское растащили…

Не было видно лица человеческого, не слышно было живой речи: где-где забился человек и, как затравленный зверь, выглядывает робко из-за угла и ожидает заслуженной и неизбежной кары. Или к воротам выползет старушка – держит на тарелке хлеб-соль, будто рада-радешенька новым гостям. Стоит и дрожит, как старая высохшая тряпица на буйном ветру: ее, старую, выслали одну, а сами домашние попрятались, скрылись, разбежались.

– Тебя, бабка, не тронут, ты стара!!

И долго стоит одна, с вытянутыми руками, с простертым кому-то хлебом-солью. Но мимо, мимо мчатся люди, не видят они старушку, – не до нее, не нужна никому.

Уж расползлась, пропала ночная темень, – вырастало теплое солнечное мартовское утро… Веселые, словно подновленные в ранних лучах, глядели настежь открытыми глазами избушки рабочих окраин. Поднялись и стар и млад, высыпали на улицу, знать не знали и знать не хотели, где тут главные начальники, где рядовые бойцы: кидались навстречу вступавшим товарищам, хватали за руки, бросались на шею, целовали их, незнакомых, вкрапливались синими рабочими блузами в зеленый лес красноармейских гимнастерок и шли вместе с ними, дружно гуторили, быстро-быстро на ходу торопились рассказать, что важно, что нужно знать, а потом про свою жизнь, про свои мучения, про долгое ожидание, про радостную встречу. И в распахнутые окна, и с крыш, и с заборов – отовсюду неслись приветствия проходившим крепкой, четкой поступью красноармейским полкам. Перед окнами на высоких, бог весть откуда добытых шестах мотались красные флажки – и новые и старые, грязные и разодранные, часто клочок головного платка, потрепанной девичьей юбки. И на груди прицеплены красные ленточки, – даже раздобыли их мальчишки, что вот бесенятами снуют теперь и вывертываются стремглав по рядам проходящих, по толпам и кучкам стоящих у окон жителей. Где-то в стороне, взгромоздившись на ящик, что есть мочи кричал рабочий:

– Да здравствует Красная Армия!!!

И по улицам и переулкам, близкие заражая дальних, – выносили и ревели толпы стоявших бурное:

– Ура… ура… ура…

– Да здравствуют красные артиллеристы!!!

И ухнул новый взрыв нескончаемых криков-приветствий, незаметно объединившихся в священный гимн:

Вставай, проклятьем заклейменный,

Весь мир голодных и рабов!

Кипит наш разум возмущенный

И в смертный бой вести готов!..

Охватила песня от стара до мала, – и с крыш и из подвалов пели ее молодые, задорно-звонкие, пели хриплые, старые, а там чуть слышные, почти детские голоса. Полки зычным ревом подхватили гимн и грянули вместе с рабочими.

Ударила музыка, зарыдали, застонали и полились все дальше, глубже и звуки и слова удивительной мелодии…

Вот верхом на коне навстречу вступавшим войскам выносится Паценко. Он машет на скаку красным платком, что-то кричит захлебывающимся голосом. Но не понять, не разобрать его слов, – только по блеснувшим в глазах слезинкам видишь, как потрясен и как он хочет передать свой восторг, бурную радость этим мученикам и героям, что так вот спокойно, шаг за шагом, рота за ротой идут в сердце освобожденного города…

Новые и новые, новые роты и батальоны… Гуще красная рать, выше радость, горячей пламенные речи.

Вечерние сумерки проглотили и стены и лица человеческие: черная тьма в глухой и тихой камере. За дверью не слышно ни беготни, ни окриков, ни брани. Могильная, глухая тишь. Только где-то в отдалении чуть слышно странное движенье: шумит, нарастает, спадает, шумит непрерывно, как волны далекой горной реки. Но это не в коридоре, это где-то дальше, может быть, во дворе… Тюрьма притихла.

Зато по улице движение с каждой минутой все торопливей. Визг, свист, фырканье коней, скрежет машин… Улица бурно непокойна. Что это с нею сегодня, в эту черную-черную ночь?

И заключенные тихо меж собой переговаривались, недоумевая и радуясь, и опасаясь, не зная, откуда этот полуночный шум и куда он что несет с собой для них – пленников подвала. Вот как будто тише… Примолкла улица. Но не надолго. Откуда-то издалека уже доносились новые звуки: это пела масса…

 

– Товарищи! – крикнул кто-то. – Поют… там поют… Что это? Откуда?

Все вскочили с полу – и к дверям. Крепка тюремная дверь: не отомкнётся. Примолкли. И тихо-тихо запели гимн. А там, за окнами тюрьмы, поют; и ближе, все ближе волны песни. Уже нет сомненья: огромная толпа подходит к каземату… Вот они сгрудились, кричат. Вот вбегают во двор… Ахнул резко выстрел, – вздрогнула камера… Мчатся по коридору… Вот уж у самых дверей топот, крики… Вот и дверь сорвали с петель…

– Живы ли? – крикнул из коридора чей-то знакомый голос.

И, потрясенная, крикнула камера одно только заветное:

– Товарищи!!

Надя выскочила в коридор: около пылающего факела стоял Виктор. Она кинулась к нему и не могла в волнении выговорить ни слова.

– Здравствуй, здравствуй, Надя! – пожимал ей кто-то руку.

Оглянулась: Чудров.

Это он встретил Виктора, когда тот с батальоном вступил в город, и вместе они кинулись по местам заключения.

За воротами ждала огромная толпа рабочих.

– Ура!.. ура!.. – загремело со всех сторон, лишь только они при свете факела вышли на волю.

– Да здравствуют освобожденные товарищи! – крикнул Чудров.

И новыми криками всколыхнулась ночная тишина. При свете факелов со знаменами шли по городу толпы рабочих, а тишь прорезали стальные слова:

В царство свободы дорогу

Грудью проложим себе!

Сумерки бледнели. Занималась заря.

<1923>

Примечания

В восемнадцатом году. – Работать над повестью писатель начал в мае 1923 года, то есть через четыре месяца после окончания «Чапаева». Впервые была опубликована в конце 1923 года в Краснодаре издательством «Буревестник». О процессе работы над повестью Фурманов рассказывает в дневниковой записи от 15 мая 1923 года, озаглавленной «Шестьдесят и цветы». Сначала он хотел написать очерк из времен гражданской войны, основой которого являлся услышанный им рассказ о том, как белогвардейский генерал Покровский в одной из кубанских станиц выпорол учительницу. Однако в творческом процессе первоначальный замысел произведения видоизменялся, а затем был отброшен совсем. Вместо очерка Фурманов написал повесть совершенно на другую тему. «И как это вышло, – признается он, – не знаю, не пойму сам: учительница должна была прийти в семью Кудрявцевых. Это требовалось ходом развития очерка по первоначальному моему замыслу. А в семье Кудрявцевых есть Надя, дочка, девушка… И вдруг она превращается, эта Надя, в героиню повести, а около нее группируется молодежь: тут и гимназисты, тут и подпольный работник, а от этого подпольного работника… пришлось перейти к самой подпольной работе на Кубани. Пришлось целую главу посвятить тому, чтобы изобразить подпольщиков, их работу… И повесть развернулась совершенно неожиданно, захватив такие области, о которых первоначально и помыслов не было никаких»[1]. Рассказывая о работе над повестью, Фурманов приоткрывает свою творческую лабораторию и подчеркивает мысль, что «не всегда автор владеет материалом» и что бывают такие моменты, когда «сам материал захватывает мощною стихией и увлекает автора, как щепку, в неизвестную даль»[2].

В архиве Фурманова сохранился план одного из ранних вариантов повести, по которому учительница еще действует наравне с Надей как героиня повести[3]. В дальнейшем от сюжетной линии, связанной с учительницей, писатель отказывается. На первый план выдвигается судьба Нади Кудрявцевой, и основным содержанием повести становится, как определил сам Фурманов, «история перерождения девушки из обывательницы в революционерку»[4].

В отличие от большинства других произведений Фурманова в повести «В восемнадцатом году» изображаются вымышленные герои. Несомненное значение для работы над повестью имело пребывание Фурманова на Кубани в 1920–1921 годах. О классовой борьбе на Кубани, о зверствах белого генерала Покровского, о борьбе за Краснодар в феврале – марте 1918 года, когда развертывается действие повести, писатель хорошо знал и по рассказам своей жены Анны Никитичны, которая участвовала в освобождении Краснодара от войск белогвардейцев и кубанской рады, а ее семья стала жертвой белогвардейских репрессий (отец был расстрелян, шестнадцатилетний брат арестован).

Первый вариант повести «В восемнадцатом году» датирован писателем 2 сентября 1923 г. Он не удовлетворил Фурманова: «Очень торопился… Конец скомкал. Ная (Анна Никитична Фурманова. – П. К) устыдила, что плох, советовала переделать. Указывала между прочим, что «обыск сделан по-меньшевистски – очень уж сыщики вежливы, – так на Кубани не бывало». Засел – весь день сегодня писал. С «Обыска» – все заново, кроме начала последней главы… В конце как писал – слеза была, ей-ей. Как запели «Инт[ернациона]л» – очень себе ясно представил, как поют его узники. Это момент!»[5]

В новом варианте, помеченном 12 сентября 1923 г., повесть значительно изменилась и увеличилась в объеме. Фурмановым было заново написано 42 страницы текста. Общий характер переработки повести отражает следующий план, набросанный Фурмановым: «1. В обыске – грубее. 2. В ночь ухода белых – картина зверств. 3. Охрана рабочих ночью. 4. «Развязка» – ярче, распространеннее»[6].

В 1925 году, готовя повесть для нового издания, Фурманов подверг ее весьма основательной правке. В Центральном Государственном архиве литературы и искусства СССР (ЦГАЛИ) и в архиве ИМЛИ хранится по экземпляру повести «В восемнадцатом году» в издании «Буревестника», в которые рукой автора внесены идентичные изменения. Эти изменения настолько значительны, что дают основание говорить о новой редакции повести.

Большая переработка произведена в начале повести. Первая часть главы «Город» Фурмановым написана заново: он более четко и ярко обрисовал жизнь рабочего квартала Дубинки и центральной части города, населенной буржуазией; ввел документальный материал (тексты большевистской листовки и статьи из белогвардейской газеты); сильнее развил мотив о грядущем и неизбежном обновлении жизни. В последующих главах снят налет «красивости» в характеристике Виктора Климова, уточнено психологическое состояние Нади во время обыска и в тюрьме. Много поправок разного рода внесено в главу «Обыск» и особенно в главу «Развязка».

Фурманов убирал повторения, лишние слова, устранял натуралистические описания и сравнения. Он стремился сделать более выразительным язык произведения, чему не в малой степени способствовало введение эпитетов и метафор. В диалогах Фурманов максимально приближал речь своих героев по синтаксису и интонации к разговорной.

Вновь переработанный вариант повести «В восемнадцатом году» вышел в 1925 г. дважды: отдельным изданием в московском издательстве «Долой неграмотность» и в сборнике «Путь борьбы» (изд-во «Новая Москва»).

При жизни Фурманова повесть получила противоречивую оценку. Вымышленные герои, установка на психологическое их раскрытие, изображение мещанско-интеллигентской среды в революции – все это воспринималось некоторыми критиками как нечто мало интересное, как отход от основной линии творчества, выразившейся в «Красном десанте» и «Чапаеве». В этом смысле показателен отзыв о повести И. Машбица-Верова («Известия», 1925, № 195, 28 августа). Иначе оценено произведение в рецензии Ст. Кривцова, опубликованной 5 апреля 1924 года в «Правде» (№ 78). Рецензент приветствовал тему книги, увидел в ней ценный воспитательный материал, особенно для молодежи, считал повесть написанной «живо» и «с большим подъемом».

Печатается по отдельному изданию 1925 года (изд-во «Долой неграмотность»).

1Дм. Фурманов, Из дневника писателя, «Молодая гвардия», М. 1934, стр. 27.
2Там же, стр. 26.
3Архив ИМЛИ, И-62, 16.
4Из письма Фурманова в издательство «Буревестник». Цитируется по кн.: Е. Наумов, Д. А. Фурманов, изд. 2-е, испр., Гослитиздат, М. 1954, стр. 51.
5Архив ИМЛИ, П-62, 17.
6Там же, П-62, 18.
Рейтинг@Mail.ru