В восемнадцатом году

Дмитрий Фурманов
В восемнадцатом году

V. Обыск

На следующий день в доме Кудрявцевых совершилось нечто совершенно несообразное. Когда Анна Евлампьевна возилась с обедом, ожидая «Петрушу» с Надей, а Павел, по обыкновению, отлеживался на диване, – вдруг завизжала калитка, застучали громко по ступенькам, по крылечку, в коридоре, настежь распахнули дверь, и трое незнакомых быстро подскочили к Анне Евлампьевне:

– Ты хозяйка?

– Я, а чегой-то вы, соколики? – И с недоумением переводила она испуганный взгляд с одного лица на другое.

– На, гляди, – сунул ей в руку билет высоченный детина в поддевке, в мохнатой шапке, в ремнях, с револьвером на боку. Двое других – в шинелях, в кубанках – молчали.

– А я… чего я… – перевертывала она в руках билетик, не зная, что с ним делать, – я вот позову… Павел!.. Павлуша!.. – крикнула сыну. – Чегой-то пришли, спрашивают…

– О… о… о! – отозвался Павел Петрович, не подымаясь с дивана.

– Ты поди глянь – бумаги, надо быть, – выговаривала она что-то и самой себе непонятное, разглядывая маленький билетик, где красовалась фотографическая карточка и зеленела печать.

– А… а… а? – недовольно потянулся Павел, но с дивана все же не поднялся.

– Да ты поди сюда… Что ты, господи помилуй…

Послышалось вялое ворчанье Павла и отдельные слова, вроде:

– Опять тревога… отдыху нет… вздохнуть-то не дадут как следует…

Наконец он появился – с опухшим от сна лицом, мутными глазами, босой, в нижней рубашке с подтяжками на плечах, волосы на голове дико были взъерошены. Молча и попеременно посмотрел он каждому в лицо.

– Вы к кому?

– Сюда, к вам, – ответила резко папаха.

– Ко мне? – уставился на него Павел.

– Не к вам одному, а к целому дому… Да ты смотри билет-то, – оборвал он резко и дернул билетик, что дрожал в руках у Анны Евлампьевны.

Павел взял бумажку с печатью, заглянул, понял, с кем имеет дело, и вдруг лицо его стало бледно, а губы запрыгали. Он глянул исподлобья на вошедших, проговорил:

– Кого же тут… Нас вот вся семья… Сейчас отец придет да Надежда… сестра…

В это время дверь отворилась и в комнату вошел офицер. Не здороваясь ни с кем, он обратился к папахе:

– Немедленно произвести обыск… тщательный… Да всех задерживать, кто придет!

Позвали со двора двух солдат, – там их стояло человек пять-шесть, – и началось… Анна Евлампьевна настолько растерялась, что позабыла про свою печку, про обед, и на кухне творилось у нее что-то невообразимое: с подшестка соскочил горшок, разбился, и пролитый суп ручейками бежал в комнаты; занавеска, что висела у самой заслонки, как-то угодила краем в печку и затлелась – дым и вонь заполнили весь дом, и никто не знал, откуда этот дым, да и не до дыму тут было. Анна Евлампьевна, сама не своя, подводила незнакомцев то к сундукам, то к шкафу, к разным узелочкам и беспомощно, будто в чем-то оправдываясь, лепетала:

– Приданое… тридцать лет лежит… только в пасху да на рождество…

– Ладно, старуха, не лепечи, без тебя знаем, где что искать, – ответил ей тот, что разрывал сундук с приданым, парень лет тридцати, смуглый, черноглазый, с хитрым цыганским выражением лица. Подошел от стола и второй сыщик, низкого роста, широкоплечий, с пьяными водянистыми глазами, без двух передних зубов.

– Скулит? – мотнул он головой в сторону Анны Евлампьевны.

– А нехай поскулит, перестанет, – ухмыльнулся цыган, разбрасывая вещи из сундука.

В это время детина в папахе, видимо бывший у них за главного, рылся за образами, выбрасывая оттуда какие-то узелочки, перевязанные пучки «святых» церковных свечей, разные бумажки и тряпочки, что хранились там у Анны Евлампьевны с незапамятных времен.

– Ишь напихали, – приговаривал он, просматривая бегло всю эту ветхую, пыльную рухлядь.

– На-ко, чего-чего нет!

– А тут что, тетка? – крикнули они Анне Евлампьевне, указывая на запертый шкафчик под киотами.

– И ничего тут… – залепетала Анна Евлампьевна. – Ничего, ей-богу, ничего, одна вода святая…

И как выговорила, слезы хлынули ручьем, грязным фартуком размазывала она их по лицу, сквозь рыданья приговаривала:

– Одна вода… Одна святая… Иконку-то бросили… – нагнулась она и подобрала крошечный образок, сброшенный со стены.

– Ну-ну, потом соберешь, – грозно гаркнула папаха. – Ишь разревелась… Открывай шкаф!..

– Да, право, тут…

– Открывай, черт! Разломаю!

Анна Евлампьевна поспешно достала из шкатулочки связку ключей и отперла заветный шкафчик, где хранились у нее разные святые водицы, крошечный медальон с волоском святого старца, баночки с песком чудодейственным из Оптиной пустыни, разные ложечки и крестики от Троице-Сергия – немало, словом, разных вещиц, к которым прикасалась она, как к святыне, с благоговением, не иначе как с молитвой и трепетом, да и то в самых редких, исключительных случаях жизни. И теперь этот чужой, злой человек, с мохнатыми грязными руками выбрасывает одну за другою драгоценные, так бережно хранимые ею вещицы. Анна Евлампьевна не могла дальше вынести, смертно бледнела, долго дрожала мелкой дрожью, и как стояла, так и грохнулась навзничь посреди юбок, узелков, картин, чайничков, святых вещичек из священного шкафчика…

– Ну, отлежишься, – прохрипела папаха, продолжая работу.

Павел кинулся было на кухню за водой.

– Эй, куда? – окликнул его беззубый.

– Воды… воды ей надо, – показал он на лежащую без памяти мать.

– Ничего, полежит…

– Как полежит? Я ей воды сейчас…

– Не ходи, говорю, аль не слышишь?! Вот кончу, вместе сходим. – И он продолжал перебрасывать вещи из маленького сундука, навалив целую груду и зачем-то иные откладывая в сторону. Цыган подтолкнул его в бок, хитро улыбнулся, указывая на Павла, и тотчас же кивнул в сторону кухни:

– Иди, мол, иди…

Беззубый, видимо, понял сразу, о чем говорил ему цыган.

– Ну, за водой-то, – обратился он к Павлу.

И когда они вышли в кухню, цыган поспешно начал обрывать с кофточки золотые брошки, потом выхватил со дна две коробочки, раскрыл, глянул, ухмыльнулся и все это быстро запихал в карман. Папаха рылась уже по шкатулкам, вытряхнув остатки из священного шкафчика; она тоже оглядывалась зорко и тоже что-то распихивала по карманам.

Анну Евлампьевну не удавалось долго привести в себя, а когда очнулась, такая во всем теле была слабость, что не могла стоять, и Павел положил ее на диван. Не то дремала в изнеможении, не то заснула, лежала недвижимая, ни слова не говорила, не отзывалась… Приподнялась только тогда, когда в самый разгар погрома явились один за другим Надя и Петр Ильич.

Надя догадалась быстро, в чем дело, – на эту тему с Виктором они говорили не раз. Не сказав ни слова, хотела проскочить к себе в комнату. Но ее задержали и оставили тут же, где разрывали шкафы и сундуки. Она прислонилась к двери, нервно передергивала края носового платка, переступала с ноги на ногу и разгоревшимися, заблестевшими глазами следила, как эти незнакомые люди расшвыривают все, что долгими днями укладывала, пересыпала, обертывала и увязывала бедная Анна Евлампьевна. А старик, как вошел, так и обомлел.

«Воры!» – решил он про себя и закричал бы, если б Павел не приложил палец к губам и не дал ему знать, чтобы молчал. Только тут понял старик, что произошло что-то исключительное.

– Это ужасно… Что это?! Господи… господи… – шептал он, грузно обмякнув в кресле и нервно подергиваясь головой в разные стороны. – Так за что это? – вдруг спросил он и, поднявшись с кресел, кряхтя и охая, подступил к сыщикам.

– Приказано, – отрубила папаха, – вот и делаем. А ты сиди, старик, сиди, не болтай лишку…

– Да ищете что? – с сердцем спросил Петр Ильич.

– Что попадет, – урезонил его беззубый, перебрасывая с руки на руку и вытряхивая перед собой кофточки, юбки, платочки.

– Так, господи, что же это такое?! – сквозь слезы вздыхал Петр Ильич, снова и бессильно упадая в кресла.

Когда здесь все было перерыто, отправились в комнату Нади. И так же, как возились они с юбками Анны Евлампьевны, кощунствовали теперь с письмами, книгами, записными книжками – все это пересматривали, кое-как и наспех перечитывали, пакостно улыбались, найдя какую-нибудь интимность в переписке. Но все это было не то, что искали сыщики. Желанное не попадало. Глубоко потрясенная, Надя прислонилась к подоконнику, выглядывала оттуда запуганными, растерянными глазами.

И так ей стало горько, что чуть не разрыдалась, а потом вдруг опустилась вся, ослабела, даже перестала эту острую боль ощущать и стояла как бы в забытьи, видела и не видела, как один за другим открывались ящики – ив стене и в столе, как оттуда выбрасывались пачки драгоценных для нее живых документов и как их, словно торговка яйца на пробе, сначала рассматривали на свет, видимо не доверяя тому, что в конверте не одна, а две, не две, а три бумажки; потом выхватывалось письмо, часто раздирался хранимый конверт и отбрасывался в хлам, а письмо живо повертывалось в руках, и, когда было прочтено, оно делалось в глазах Нади скользким, отвратительным… Операция происходила в молчании. В комнате, кроме беззубого и цыгана, присутствовала одна только Надя: старики остались возле сундуков и теперь, охраняемые папахой, ползали там по полу со слезами, собирали разбросанные вещи, оттаскивали их в груду. Ползут-ползут навстречу друг другу, столкнутся, посмотрят в лицо – и слезы закапают, потекут по морщинам… Павел в это время, как и Надя раньше, хотел пробраться к себе, но его, как и Надю, задержали; выпустили его лишь тогда, когда выворочена была всем нутром наизнанку вся крошечная Надина комнатка. Оба сыщика перешли к Павлу, а Надя одна так и осталась, застыв у окна, недвижимая, окостенелая. Ничего опасного не нашли и у Павла. Становилось ясно даже сыщикам, что весь обыск идет впустую или по ошибке, или по сознательно ложному доносу. Но для того, чтобы все проделать по форме, вскрыли в дому несколько половиц, заглянули и туда; под полом также было «место свято» – никаких провинностей. Залезли на чердак, ощупывали там печные трубы, даже вынимали наугад кирпичи, потом ковырялись в песке, засматривали за все перекладины – нет ничего, пусто кругом!

 

Детина в папахе уселся за стол, составил протокол, дал прочесть цыгану и беззубому; втроем подписались. Как будто все было покончено. Казалось бы, что теперь, после такого долгого и неудачного обыска, можно им было уходить восвояси, но сыщики и не думали трогаться, только расположились поближе к дверям, начали шепотком переговариваться между собой.

Засада!

Но и засада не дала никаких результатов, получился даже курьез: соседка Пелагея Львовна Ниточкина забежала спросить, не перелетала ли сюда во двор через изгородь рябая хохлушка-курица. И так только вошла за калитку, немедленно была задержана и препровождена в комнату, где сидела папаха. Тот учинил ей допрос: откуда родом, давно ли знакома с семьей Кудрявцевых, как часто у них бывала, зачем пришла теперь и прочее и прочее. На обезумевшую от страха Пелагею Львовну было смотреть и скорбно и смешно: ответы у ней были невпопад, вопросы она наполовину не слышала, наполовину вовсе не понимала, так как не могла никак уяснить себе, зачем и кому потребовались все эти сведения. Продержали Ниточкину до позднего вечера, пока не пришел снова тот офицер, что отдавал приказание об обыске; он после нового допроса отпустил измученную Пелагею Львовну.

Найти кой-что, пожалуй, у Кудрявцевых и могли бы. У Нади в записной книжке, среди всякого рода заметок – о Достоевском, о любви, о половом влечении, – были записаны и те соображения, которые Климов высказывал ей в личных беседах или развивал на собраниях кружка. Но все это сыщики пропустили, бегло просматривая написанное и разыскивая, видимо, как раз только те места, где говорилось бы про любовь, про отношения Нади к близким ей людям. А потом, глядя на нее, наивную, юную, видимо, не допускали, что тут может скрываться какой-то «враг», что у Нади могут оказаться какие-то «дела». На этот вечер кружок собирать не предполагалось, и когда Надя говорила накануне Виктору «часов в пять…», – это речь шла об условленной прогулке на берег Кубани. У Нади ничего не нашли еще и потому, что, по совету Виктора, никогда и ничего на квартире у Кудрявцевых собравшиеся не оставляли. Книжки, которые могли бы повредить делу, приносил и уносил или сам Виктор, или прятал за пазухой Чудров. Но занятия велись, положим, не только по этим книжкам. Виктор любил и такой способ: возьмет какую-нибудь дряненькую белую брошюрку, прочтет, а потом и начнет разъяснять, в чем ее несостоятельность, слабость или вред. Слушающие обычно все его мысли отмечали и записывали в книжечки или на листки и по этим запискам разбирались дома, а уж на следующем собрании разгорались по этому кругу вопросов разносторонние жаркие споры. Сегодня из членов кружка никто не приходил. Не пришел и Виктор. Всего больше опасалась Надя, что он, не найдя ее в условленном месте, придет сюда. Тогда… Она не знала, что будет «тогда», но содрогалась от одной мысли, что Виктор может попасть «им» в лапы. Хотя ни разу не говорил он ей о своей принадлежности к подпольной организации, не говорил о том, что большевик, но уж давно поняла, почуяла чуткая Надя, что Виктор чего-то не договаривает, что, несмотря на свою, казалось бы, полную откровенность с нею, он оставляет что-то «про себя», не сообщает ей. В этих мыслях не столько утверждали ее занятия Виктора с кружком, сколько разговоры их, долгие разговоры с глазу на глаз, когда ходили они по переулкам или по берегу Кубани. И особенно когда начинал ей Виктор рассказывать про эти вот прокламации, листовки, воззвания, что каждое утро развешиваются по заборам Краснодара: он говорил, как, должно быть, трудно все это выполнять, прятаться, каждую секунду ожидать, что накроют, и все-таки упорно делать, делать, делать свое дело! В эти минуты казалось Наде, что он рассказывает про себя, что он сам связан с такой организацией и с таким делом. Но не спрашивала его. А Климов сам никогда об этом не проговаривался. И теперь Надя чувствовала, что не сдобровать ему, если угодит в руки засады. Но Виктор не шел. И рада она была тому, что не приходил, и в то же время хотелось видеть его: в эту горькую минуту было бы так хорошо с ним поговорить!

«Нет, нет, не надо, пусть лучше не надо сегодня!» – подумала она.

На этих мыслях оборвал ее чей-то громкий голос, доносившийся из спальни стариков. Это офицер допрашивал Пелагею Львовну:

– Часто ходишь?

– И где часто, – заторопилась старуха, – когда тут, батюшка, ходить-отдыхать: ты и на базар, ты и…

– Будет болтать, отвечай дело, – оборвал ее офицер и, увидев вошедшую Надю, впился глазами, сладострастно обшарив голову, грудь, весь стан до пола, посмотрел в глаза.

– А вы… вы тоже здешняя?

– Дочь, – из угла ответил за Надю Петр Ильич. Заметил старик остановившийся на дочери офицерский взгляд и хотел теперь одного – чтобы ушла она скорее…

– Вот вы и свидетельницей будете у нас, хе, хе, хе… Показывать будете, как все было…

– Так отпусти же, ваше благородие, – взмолилась Пелагея Львовна, – ей-богу, отпусти скорее!

– Старуха! – прикрикнул офицер. Та вдруг съежилась, смолкла.

– Вам известна эта личность? – обратился он с улыбкой к Наде и оскалил под рыжими редкими усиками ряд уродливых полугнилых зубов. Синие глазки замаслились, сощурились, расплылся еще шире широкий рыхлый нос… Все лицо резко изменилось от этой улыбки, стало хищным и жестоким, как у коршуна.

– Да это же соседка, Пелагея Львовна, – тихо ответила Надя. Сказала и так посмотрела офицеру в глаза, что он перестал улыбаться.

– А зачем она к вам шляется… эт… та соседочка?..

– Не знаю, спросите, видно, дело есть.

– Дело?.. Гм… – Он франтовато покрутил усы, закинул голову, спросил: – А как вы думаете, что у нее может быть за дело?

– Так я же тебе, ваше благородие, говорила, что курица у меня… хохлушка, – взмолилась было Пелагея Львовна.

Офицер крикнул:

– Ты замолчишь, карга? Кого я спрашиваю?!

Пелагея Львовна пригнулась, пропала в платок.

– Ну? – уставился он на Надю.

– Не знаю…

– Так, гм… так… не знаете?

И снова покрутил тараканьи усики.

– Ну, ладно, не злой я человек. Иди, старуха, да больше чтоб куры у тебя через забор не летали, слышишь?

– Слышу, батюшка, слышу, все поняла… все… родимый, все, – приговаривала на ходу Пелагея Львовна, торопясь к двери, боясь, как бы не задержали снова.

– Протокол готов? – обратился офицер к папахе.

– Так точно! – подал тот исписанную бумагу.

– Все проверили?

– Так точно, и очень внимательно.

– И у них? – скосил офицер на Надю прищуренные масленые глазки.

– И у них, так точно…

– Впрочем, я сам еще проверю!

Встал, гнило улыбнулся и направился к Наде в комнату.

– Останьтесь здесь, я один, – обернулся он к сыщикам, которые поднялись было вслед за ним.

И Надя хотела остаться, но как же это… как пустить его одного в эту комнату, как ему все доверить?

«А впрочем, не все ли равно, буду я или нет? Он же все сделает, что хочет. Ну, что я могу сказать ему?»

– Папа, укажи ты, – обратилась она к отцу. Старик вдруг встрепенулся, хлопотливо залопотал:

– Да, да… я сейчас… я все покажу… А ты тут… а ты тут…

– Нет, вы сидите, – повернулся офицер. – Я хочу с самой хозяйкой… Вы сама мне все будете показывать… Сама… А папа потом…

– Да не хочу я! – крикнула Надя.

– Это как «не хочу»? – взглянул на нее офицер.

– Не хочу! Не стану я, вот что! Не стану, не стану!!

– Надя… Нельзя этого, – вмешался Павел. – Нельзя… Сейчас ты обязана, раз тебе говорят… Понимаешь?.. Ну, успокойся, что ты?

Было так тяжело от своей круглой беспомощности, так было обидно, что одну минуту Надя едва не разрыдалась, но вдруг, не сказав ни слова, она быстро, вперед офицера, прошла в свою комнату.

– Что вам нужно? – спросила, и голос задрожал угрозой. – Что вам еще нужно? Они же искали… Все вывернуто… Чего еще?

– А вот, значит, надо, – с деланным спокойствием отвечал офицер, наклоняясь к рассыпанным, не убранным с пола бумажкам. – Переписка? Изволили переписываться?

– Видите…

Он взял одну, другую, третью записки, пробежал глазами, положил на стол…

– Вы учитесь? – спросил вкрадчивым, сладеньким голосом.

– Учусь…

– Где изволите?

– В гимназии…

– Так-с… Это отлично… это очень даже отлично… Только вы, можно сказать, совершенно напрасно со мной такие резкости! Зачем они? И за что они? Разве я хоть сколько-нибудь виноват? Ну, подумайте: я офицер, мне приказали, да как же это я могу ослушаться? И что тут особенного, если даже и обыск… Вот посмотрим, – ну, нет ничего, и слава богу, так и пройдет. А что тут сердиться?

Исподлобья он посмотрел Наде в лицо. Она молчала, плотно стиснув зубы.

– Все в порядке вещей, – продолжал офицер, рассматривая письма и книги, – все в порядке… Сегодня к вам назначили, завтра ко мне – и нет тут ничего обидного… А в этом ящике что изволите хранить? – И он показал на тот ящик, куда Надя второпях собрала свои записные книжечки, полагая, что обыск не повторится. – Не откажите посмотреть, – из ряда вон любезничал офицер, подбирая самые мягкие, вежливые слова.

– Так берите, что ж я могу? – беспомощно ответила Надя.

Он достал одну, другую тетрадку, стал читать. Перестал любезничать, раза два чуть заметно улыбнулся.

– Да… да… Гм… Вот оно что… По литературе, говорите? – и насмешливо посмотрел Наде в лицо. – А я вижу, что плохая это литература… за такую литература в тюрьму сажают…

– Про что вы? – спросила Надя, стараясь придать наивность и невинность своему вопросу.

– А вот про то, что литература тут у вас… Пушкин, видите ли, Гончаров и… и Ленин еще… Вот что…

– А, знаю, знаю, – хотела слукавить Надя. – Это я на улице… что-то слышала, проходила и слышала… Меня очень заинтересовало, я пришла и записала…

– Так… ну, и сколько это раз вы случайно на такие разговоры наталкивались?.. Тут вот что ни страница – все об одном… а?

– Да, несколько раз.

– Ах, несколько раз, вот вы счастливая какая: как ни пойдете – все на разговор?.. И тут вот я вижу, что «К» сказал так, а «Ч» сказал вот так. Это, значит, как же? Это что же за «К», «Ч», кто они такие, знакомые ваши?

– Нет… – Надя замялась, не зная, что говорить. – Они не знакомые, а так… я просто взяла для удобства… одного одной буквой обозначила, другого другой… для удобства.

Офицер неожиданно поднялся с пола и, деланно вытянувшись во весь рост, сквозь зубы процедил:

– Вы знаете, что я нашел?

И остановился выжидательно. Надя стояла молча. Тогда отчеканил медленно, слово за словом:

– То, что изо дня в день появляется в листовках! Да-с: в подпольных листовках… Что негодяи эти вешают по заборам-с! За что мы их ловим… Ловим и… расс-тре-ли-ваем!!! Поняли вы?

Надя, дрожащая, неподвижно стояла перед офицером.

– Я… я… не знаю этого, – пролепетала она.

– Вы очень хорошо знаете! – отрезал офицер. – И не притворяйтесь ребенком, я играть с вами не намерен! Вам грозит, знаете, не тюрьма, – тюрьма что, тюрьмы мало, – вам грозит, как и этим… расстрел… Да-с: о…кон…ча…тель….ный рас.с. стреллл!!

И, быстро подступив вплотную, схватил Надю за руку. Она, как загипнотизированная, даже и руку не отдернула, не могла всего сообразить…

– Я… что же я… – прошептали белые губы. Она сама не понимала, что говорит. Захолонуло, упало все, оборвалось внутри. Рассыпались мысли, занемел язык, только дрожало что-то в гортани.

– И я еще говорю, – продолжал офицер все тем же задыхающимся, чуть слышным шепотом, – вы у меня в руках! Я волен сделать с вами, что захочу: и скрыть могу и предать могу… Так слушайте: я вам оставлю жизнь, я сохраню… я ничего не скажу о том, что здесь нашел, жизнь спасу… но… но… вы будете моей… Ну?!

Одно мгновенье в глубоком молчанье ждал он ответа.

Она, казалось, не поняла того, что услышала. И офицер, оставив Надину руку, охватил вдруг талию, потянулся губами к губам…

Вмиг она все поняла. Рванулась прочь, отскочила, как кошка, и, нервно взмахнув рукой, ударила звонко офицера по лицу.

– Мерзавец! – крикнула ему и кинулась опрометью вон из комнаты. Добежала до постели и в рыданьях упала ничком, тряслась всем телом от нервной дрожи…

Не понимая в чем дело, Петр Ильич со старухой, да и Павел предположили, что она волнений сегодняшнего дня просто уж не могла больше вынести и разнервничалась. Они побежали сейчас же за водой, за полотенцем. Начали успокаивать.

Дверь растворилась – с искривленным от злобы, с раскрасневшимся лицом появился офицер.

– Увезите эту девицу в подвал! – скомандовал он сыщикам. – Документы я все захвачу сам… Марш!..

 

Поднялась суматоха: Надя продолжала всхлипывать и дрожала всем телом; Анне Евлампьевне сделалось дурно, она повалилась на руки стоявшего Петра Ильича, да и сам старик еле держался на ногах; без кровинки в лице, потерявший остатки мыслей, оробевший до последней степени, он только приговаривал:

– Господи… господи… Что это?.. Господи!

А Павел, бледный как бумага, уговаривал сыщиков:

– Да подождите… хоть очнуться дайте… Куда она уйдет… Это бессердечно…

– Ну, живо! – скомандовал офицер, и беззубый с цыганом подхватили под руки бесчувственную Надю, поволокли на улицу.

– На моей отвези, потом приедешь! – крикнул офицер вслед.

Надю посадили в пролетку, увезли.

В доме Кудрявцевых эту ночь не спал никто. Анна Евлампьевна не вставала, – она все время была в полузабытьи, Петр Ильич стонал и плакал около старухи. Павел ходил молчаливо и угрюмо. Так бывает, когда в доме покойник. Ужас охватил всех. Старики растерялись, стали беспомощны, как малые дети, вздрагивали при каждом шорохе.

Глубокая ночь. Тишина. Только Павел пройдет среди разбросанных по полу вещей из «приданого» стариков. Или заплачет нервно сквозь дремоту Анна Евлампьевна. Или вдруг вздохнет глубоко, застонет Петр Ильич и заголосит:

– Господи, господи, что это?

Надю отвезли в подвал епархиального училища. Здесь подвалы считались самыми надежными, охраняли их юнкера. Народу было набито там видимо-невидимо. Сначала мужчин и женщин сажали в разные камеры, а когда оказалось, что места все «заняты», гнали гуртом, не разбирая, кто куда попадет. В такую общую камеру загнали и Надю. Ее под руки свели по ступенькам – стоять она все еще не могла. И как только подвели к дверям – втолкнули, а цыган крикнул заключенным:

– Эй, шпана, товарищи!.. Вот вам еще девку!..

И захохотал.

Никто ему не ответил, заключенные молчали. Они с любопытством разглядывали нового товарища и, когда узнали, что Надя нездорова, отвели ее в дальний угол, подняли двух, лежавших врастяжку, и на их место бережно ее уложили.

– Воды бы ей надо дать, – сказал кто-то.

– Не дадут…

– Как не дадут? Потребовать!

– Пожалуй, требуй, – не дадут все равно…

– Попробуем!..

И говоривший, подойдя к двери, тихо постучал. Ему никто не ответил. Он громче – молчание. Тогда изо всей силы начал он молотить по двери кулаком. Послышался хриплый окрик:

– Што стучишь, сволочь?

– Воды надо дать, тут больная…

– Иди к…

– Дай воды, говорю! – приставал заключенный.

– Дай воды, дай воды!! – закричали еще три-четыре человека, и, приблизившись к двери, все забарабанили кулаками.

– Перестань… твою мать!! – закричал охранник за дверью.

– Дай воды!!!

И вдруг грянул выстрел…

Пуля пробила дверь чуть выше над головами.

– Сволочь!! – рычал рассвирепевший охранник. – Я дам бунтовать!! Успокою!.. Пад… длецы!!

Но заключенные не думали успокоиться. Поднялся невообразимый крик, протесты, брань, проклятья. За дверью на выстрел, видимо, прибежал кто-то из начальства.

– В чем дело? – спросили там.

– Воды сюда!.. И воспретить стрелять!!

Воды скоро принесли, и тот самый, что первый начал барабанить в дверь, подносил Наде доверху наполненную кружку.

Она уже сидела на полу: крики, а главное – выстрел, привели ее в себя.

– Что это было?

Ей объяснили:

– Воды не дают… Вам воды надо было дать… плохо себя чувствовали… а они не дают…

– А стрелял кто же?

– Это оттуда… из-за двери… чтобы не просили…

– И все это… из-за меня? – спрашивала и недоумевала Надя. Смотрела на этого вот смуглого рябого соседа, что поднес ей воду, и думала:

«Кто же он? Ну, и что ему я, совсем чужая? А жизнью ведь рисковал… могли убить… И что это они какие все тут дружные… А меня, как родную… даже место освободили… Положили… И воды принесли…»

С одного лица на другое переводила Надя восторженный, изумленный взгляд, и казалось ей, что лица эти какие-то особенные, что и смотрят они по-особенному и говорят… Это совсем-совсем другие, новые люди… Таких она не знала. Вот разве Климов один… Да, он, пожалуй, очень будет похож на них.

И, прижавшись к стене, глотнула два-три раза из кружки, потом ее отставила, задумалась… Мысли скакали неопределенные, она ни на чем не могла остановиться. Не было ни тяжести, ни страха, – только удручало воспоминание о стариках… Она в этой новой среде и совершенно новой обстановке чувствовала себя удивительно легко и понимала, что даром в жизни ей это испытанье не пройдет, что отныне начинается для нее какая-то новая жизненная полоса, – надолго она или не надолго, не знает, но этот день рассекает гранью на две половины всю Надину жизнь… И замирало сердце в ожидании желанных поступков и дел, совсем, совсем не похожих на те, что окружали ее до сих пор… Это будут новые дела, продолжение тех новых слов, которые впервые она услышала от Виктора. Где он теперь? И что с ним будет, когда придет и от стариков узнает, что Надю увезли… «Он, может быть, пойдет разыскивать? И его, может быть, допустят сюда… Мы увидимся… Нет, нет, как же это, разве сюда можно кого допустить?»

– Кудрявцева! – вызвал кто-то через дверь.

Надя замерла, не могла понять, кто бы это мог окликать и знать ее здесь, в подвале…

– Здесь Кудрявцева? – спросили снова.

– Я здесь, – отозвалась Надя.

– Выходи. Пойдешь на допрос.

Надю привели наверх, и какой-то незнакомый человек, развалившись за столом в полутемной закуренной комнате, задавал ей массу всяких вопросов:

– Фамилия?

Она говорила.

– Имя, отчество?

Говорила.

– Где живете, чем занимаетесь, чем родители занимались, что делала до 1917 и после, была ли судима и за что, к какой принадлежите партии, кому сочувствуете, как очутились в комнате записки о большевиках, кто такие «К» и «Ч» и т. д. и т. д.

Надя говорила ему так же, как офицеру, что записала в книжку лишь то, что слышала на улице, а про Виктора и Чудрова не обмолвилась ни единым словом.

Только на прямой и так изумивший вопрос: знает ли она Климова? – Надя ответила, что знает, и рассказала, как познакомилась и как потом несколько раз случайно они встречались на улице за это последнее время. Пока говорила, допрашивавший записывал ее показания, а когда закончил допрос, дал Наде прочитать, заставил ее подо всем этим подписаться. И когда уже Надю увели обратно в подвал, из-за ширмы вышел офицер, что делал обыск: он во время допроса был спрятан там и хотел проверить, то ли будет показывать Надя, что она говорила ему у себя в комнате. Потом он еще опасался, что сгоряча она в его присутствии может рассказать про пощечину, а этого срама опасался он паче всего и потому предпочел высидеть за ширмой добрых полтора часа.

– То же врет, сволочь, что и врала, – вяло уронил он следователю.

– Пощупаем, авось раскроется, – ухмыльнулся тот грязной усмешкой. «

– Девочка, скажу вам, н-ну! – И офицер причмокнул, приложив палец к губам.

– Разделяю… сострадательно р…р…разделяю: то-варец хоть куда! – подмигнул, подымаясь, следователь.

Побрякивая шпорами, они вышли в коридор.

Уже поздно вечером в камеру втолкнули еще троих незнакомцев. Надя узнала из разговоров, что кто-то и где-то «провалился», что состоял в городе совсем готовый штаб Красной гвардии и весь город разбит был на участки. Что-то неладное случилось в какой-то подпольной типографии, и тот, которого арестовали в типографии, будто оказался слаб на выдержку, не перенес испытаний и выдал некоторых из своих товарищей… В этом новом мире, среди новых людей, она чувствовала себя, как малый ребенок.

«Они все, – думала Надя, – что-то там делали, к чему-то готовились… У каждого была своя большая забота и каждый ее утолял, работал, рисковал, а я – я что сделала?»

И ей становилось совестно за то, что ничего она до сих пор не сделала, что только слушала хорошие слова, но к делу – к делу все еще не приступала…

Наутро вызвали из камеры шесть человек, куда-то увели. Больше они не возвращались. Потом еще… А вечером отобрали партию человек в двенадцать: сделали перекличку и одного за другим пропустили сквозь строй солдат, стоявших в коридоре… Надя сначала не поняла, отчего они уходят так глубоко тревожные и опечаленные, отчего им так крепко на прощание пожимают руки, даже обнимают, иные целуют крепко-крепко, – так целуют только в дальнюю разлуку…

Прощались и с ней, и она пожимала руку.

– В расход!

Только теперь узнала она, что означает это страшное слово «в расход». И когда пожимала руку уходящему, словно отрывался вместе с ним кусочек ее собственного сердца.

Рейтинг@Mail.ru