bannerbannerbanner
Вороний Яр

Дмитрий Дроздов
Вороний Яр

Полная версия

Сзади кто-то крепко обхватил шею борцовским приёмом, стиснул до хруста.

– Чё встали, как бараны?! – заорал, клича на помощь, – Руку с пером ломайте!

Но нет, не спешила помощь. Попятилась шайка, отступая от затихшего Кренделя, заозиралась растерянно. Ударил Афонька душившего ножом куда-то в бедро, а, когда ослабла хватка, вывернулся и с разворота полоснул по горлу. Завизжала поодаль баба, залаяли собаки, бросились кто куда оставшиеся в живых экспроприаторы. Поднялся Егор, придавливая рукой рану на виске, оглядел лежащие в пыли окровавленные тела.

– Что ж ты натворил, братишка? Неосторожно как-то, прям средь бела дня. Вон, глянь, публика какая, – кивнул головой в сторону кучкующихся невдалеке баб и мужиков, – Показания дадут. Ну, ходу теперь.

Афонька сунул за голенище окровавленный нож, подхватил мешок со снедью и рванул вслед за братом в сторону реки.

Утром, через две ночи, добрались до деревни. Шли берегом. Увидев у причала Морозовскую лодку, сказал Егор:

– По нашу душу. Ждут уже.

Афонька остановился, взял брата за рукав.

– Может бечь мне, Егорша? В тайге отсидеться?

– Много ли набегаешь? Лучше сами к нему придём, расскажем, как было. У него это называется чистосердечное признание. Меньше дадут. Да и потом они ведь меня чуть не убили. Разберутся, небось. Пошли уже.

Дома, во дворе, уже встречали их хмурый отец с плачущей матерью, конвойный сержант и Морозов в расстёгнутом кителе. Вышел братьям навстречу, остановились друг против друга.

– Тебя, Егор, я здесь допрошу, как свидетеля. Ну а ты, паря, собирайся, поедем. И давай без глупостей. Полчаса у тебя. Ануфриенко, проследи, – скомандовал сержанту.

За двойное убийство с превышением необходимой самообороны, с учётом непролетарского Афонькиного происхождения, не глядя на несовершенные его года, щедро выписал ему районный уголовный суд десять лет лагерей. И поехал парень на восток, из одной тайги в другую. Сначала в Красноярск, в колонию для малолетних, а через год с небольшим в дальние колымские лагеря, добывать золото для бурно развивающейся промышленности молодой советской страны.

В конце войны стало не хватать на фронтах бойцов. Пошли по лагерям и спецпоселениям разнарядки, вербовали добровольцев из самых благонадёжных и исправившихся. Тогда, летом 44-го, до конца срока оставалось Афанасию чуть больше года. Но настолько укатала его тяжкая работа на прииске и обрыдла голодная и холодная лагерная жизнь, что казалось ему: на пределе здоровье и силы, не дотяну, не переживу последнюю колымскую зиму, упаду и сгину в мерзлоте. Понимал, на что идёт. Но так хотелось просто отогреться и наесться, а там хоть огонь, хоть штык, хоть пуля – всё едино. Семьи нет, никто особо не ждёт. К тому же прельщала возможность искупить, снять с себя навешанное клеймо и судимость, демобилизоваться по ранению. Не задумываясь, написал он заявление и отправился в составе штрафной роты в третью тайгу, теперь уже на запад, освобождать от потрёпанной, но крепкой ещё группы армии “Центр” белорусское Полесье, где в то же лето сложил голову брат его Егор.

Обжёг пальцы догорающий окурок, бросил его перед собой Афанасий. Притоптал сапогом.

– Афоня, – услышал из-за спины, – Ты?

Оглянулся. Удивлённо и чуть испуганно смотрела на него немного тронутая годами, но та же, милая и до боли родная жена брата Агафья. Перевернулось что-то внутри, встал, неловко припал на деревянную ногу, пошатнулся.

– Я, Агаша, кому ж ещё быть.

– Не пропал, – тихо выдохнула, глядя прямо в глаза.

– Уберёг Господь.

– А Егора нет больше. Прошлым летом похоронку принесли. В Белоруссии, под Витебском. Всего-то четыре месяца отвоевал.

– Знаю уже. Морозов доложил.

Подошла несмело, положила Афанасию ладони на плечи, коснулась головой груди. Дрогнула плечами, заплакала беззвучно. Неловко приобнял одной рукой, другою погладил по голове. Выкатилась из-под века нежданная скупая слеза, упала Агаше на платок. Промакнул глаз рукавом.

– Ну, полно, полно те. Поживём ещё, небось.

Сдавленно вздохнула Агафья и вдруг притянула его к себе, уткнулась в щёку мокрым лицом, обняла, поцеловала в шею. Оробел Афанасий, замер, закружилась голова от нежного запаха бабьего пота, выбившихся из-под платка волос. Потом обнял её крепко, неумело припал губами к её обветревшим, но таким сладким губам. Прошептал на ухо:

– Егорша-то простит ли нас?

– Простит, Афоня, простит. Я ему живая сколь прощала, он теперь простит.

– Вон уже баба какая-то пялится через плетень, пойдём, может?

– Пусть себе пялится. Ты не кто попадя, ты брат ему родной. Пойдём в дом.

Вошёл Афанасий в братову избу, поставил у порога мешок, склонив голову, перекрестился на иконы, присел на лавку у стены. Встав рядом посреди горницы, разглядывали его племянницы. Лукаво, с хитринкой Настя, внимательно, изучающее Анюта. Агафья подошла сзади, обняла обеих.

– Ну, чего уставились, пигалицы? Дядька ваш, Афанасий, отца вашего брат, я вам рассказывала. Жить у нас будет.

Афанасий смутился, опустил глаза.

– Ой, матушка, на стол бы надо собрать, пойду в голубец спущусь, – схитрила Настя и юркнула за дверь.

Анюта посмотрела на мать, долго, вопрошающе, потом вдруг подошла и села на лавку рядом с Афанасием, слегка касаясь его плечом.

– Здравствуйте, дядя Афоня, – тихо сказала, глядя на сложенные на коленях руки, – Меня Анютой зовут. Вы нам за тятю теперь будете? Глаза у вас тятины.

Афанасий немного растерялся, посмотрел на Агафью. Она улыбнулась, прикрыв глаза, слегка кивнула головой.

– Да как же иначе, Анютушка, как иначе-то, – взволновано сказал, – Я ж вас с Настей вот таких ещё на руках таскал. Не помнишь, поди. Хочешь, так и зови меня тятей. Ну, если хочешь, конечно, – чуть помолчав, добавил.

Агафья подошла к дочери, поцеловала в лоб.

– Сходи воды принеси, девонька моя сладкая, ведро в сенях пустое.

Анюта вышла. Агафья села на её место, положила голову ему на плечо.

– Поладишь ты с ними, Афоня. Добрые они у меня, уживчивые. Вон Анюта как на тебя смотрела. На Егора ты похож.

– Дай то Бог. Лета у них сейчас непростые, да и отца, поди, ещё не забыли. Ну, да, должно быть, поладим. Красавицы какие растут обе, в тебя, как две капли, – погладил Агафью по плечу, – Пойду я до коменданта, Агаша. Надо мне прямо сейчас. Отмечусь, на счёт работы справлюсь, и вернусь сразу.

Бессменный комендант спецпоселения, седеющий, немного сутуловатый, но подтянутый и поджарый майор Василий Нефёдов сидел за столом в своей комнатушке в клубе, обжигаясь, прихлёбывал чай из алюминиевой кружки. В тридцатом он прибыл сюда с первыми раскулаченными. Будучи сам родом из крестьян, сполна хлебнул вместе со всеми тягот и лишений первых лет. При необходимости строг был и непреклонен, но по большому счёту жил с переселенцами одной судьбой, деля с ними все трудности и невзгоды. На многие нарушения закрывал глаза, иногда даже сильно рискуя собственным положением, разрешал порой то, чего никоим образом разрешать нельзя было, за что приобрёл в народе сердечное уважение.

Афанасий постучался, вошёл, стал у двери.

– Здравия желаю, Василий Капитоныч.

Майор, поставив на стол дымящую паром кружку, подслеповато, с прищуром глядел на него.

– Не признали, чай? Гудилин я.

– Афанасий? – комендант встал, порывисто подошёл, оглядел с ног до головы, – Ну, здравствуй! Проходи, садись.

Крепко, с хрустом пожали друг другу руки. Усадил за стол, чай заварил в гранёном стакане, положил на стол пачку папирос.

– Где уж признать-то с ходу, столько лет… Не сгинул, значит… Орёл! Ну, пей чай, закуривай.

Афанасий отхлебнул из стакана, закурил. Немного помолчали.

– Судя по одёжке, не оттуда ты прибыл, куда убывал, – сказал Нефёдов, – стало быть, кровью искупил? Ну-ну… А награды то есть?

– Да какие ж нам награды, Капитоныч? – улыбнувшись, ответил Афанасий, – Перед тобой сижу живой – вот и вся моя награда. Да вот ещё, ганс наградил.

Он задрал штанину, постучал по торчащей из сапога деревяшке.

– Добротная штука, немецкая, в ихнем госпитале, захваченном, сделали, четыре месяца отвалялся. Умеют, собаки, делать. Сами покалечили, сами приделали.

– Во-он оно что, – протянул комендант, глядя на протез. Почесал в раздумии щетину, – вот ты, значит, какой у нас теперь. Ну, ничего, ничего, что-нибудь придумаем. Где остановился то?

– У Агафьи пока. Где ж ещё, как не под братовой крышей.

Нефёдов встал, молча, глядя в пол, походил по комнате.

– Ты вот что, Афанасий, иди пока домой, отдыхай. Мне сейчас по объектам надо прогуляться, да заглянуть кое к кому. После обеда зайду к тебе, порешаем. Без куска хлеба не останешься, придумаем что-нибудь.

С тяжёлым увечьем своим не потянул Афанасий прежнюю свою работу на рыбопромысле. Там и молодым-то доставалось, где уж ему с одной ногой да с истерзанным Колымой здоровьем. Отправил его тогда Нефёдов на конюшню, вместо слабоватого головой, безответственного и загульного Сеньки. Работа конюхом пришлась ему по плечу. Всего то пять голов было под его началом: старый, худой, с прогнувшейся спиной, жеребец Серко, негожий уже к расплоду, и четыре таких же кобылёнки. Хозяйство небольшое, однако же досмотра и ухода требовавшее, там Афанасий и сгодился.

В семью погибшего своего брата влился он как-то скоро и просто. С Агашей, любимой своей, жили душа в душу. Егор, прежде, бывало, покрикивал на неё, матом заворачивал, а то и грозил, если что не по-его было, замахивался. Афанасий же не то что грубым словом, но и голосом не брал никогда, на руках носить был готов голубку свою ненаглядную. И с дочерьми её, племянницами своими, ужился как-то быстро и естественно. Сам не заметил, как из дяди Афони тятей стал, за отца им сделался. Немножко насторожённо, но открыто, без какой-либо затаённости или неприятия относилась к нему Настя. Зато, с виду более взрослая и серьёзная, Анюта тянулась к нему с какой-то детской непосредственностью, всем открытым девчоночьим своим сердцем. Поправляет забор, в коровнике ли управляется – она рядом, перебирает ступени на крыльце, и она тут: “Подать чего, тятя? Подержать где? Скажи”. Принесла как-то на конюшню в обед узелок с картошкой и салом, поставила на скамейку.

 

– Накой, Анютушка? – сказал Афанасий, – Матушка, что ли, отправила? Мне ж до дому рукой подать.

– Не матушка, сама я, тятя. Зачем тебе ходить на одной ноге. Ешь, давай, остынет не то.

Так и стала потом носить.

В конце сентября пошёл по вырубкам опёнок. Загомонилась деревня, засобирались в лес и Гудилины. В сумерках, после ужина, накинул Афанасий фуфайку, вышел на крыльцо, сел на ступеньку, закурил. Скрипнула дверь в сенях, вышла Анюта в лёгкой кофтёнке, села рядом.

– Что ж ты, девонька, как на парад то, чай не май месяц. На-ка вот тебе.

Встал, снял ватник, закутал Анюту, сел рядом приобнял. Помолчали, глядя на прозрачное небо с первыми звёздами.

– Всё хотел спросить тебя, доча. Матушка тут про тебя рассказывала, как ты Битюга поворотила, помнишь?

– Как не помнить. Было.

– Как же тебе удалось такое, поведай, коли не секрет. Аль слово какое знаешь?

– Знаю, тятя, не секрет вовсе. Много слов разных есть и для зверя, и для скотинки, и для человека. Выбирать надо. Тогда вот молитвой Христовой, “живые помощи” называется. Бабушка научила, царствие ей небесное, – перекрестилась.

– Ишь, ты. А ну-ка скажи.

– Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится. Речет Господеви: заступник мой еси и Прибежище мое, Бог мой и уповаю на него…

Дочитала до конца, не торопясь, тихим голосом, но выразительно, глядя на гаснущий горизонт чудными своими глазами, перекрестилась, закончив. Афанасий слушал, затихнув, с каким-то упоением.

– Это всё, что ты ему тогда сказала? Битюгу-то? – спросил, когда закончила.

– Тогда всё. А знаю много чего ещё.

– Светлая, знать, душа у тебя, девонька, хранит Он тебя.

– Хранит всех, кто его любит. И ты, тятя, люби.

– Откуда ж ты этому научилась? Ты ж, отродясь, ни попа, ни прихода не видала.

– Что от бабушки услыхала, что от матушки. Запоминала.

– А Райку, коровку нашу, что падала прошлым летом, ты на ноги поставила? Агаша сказывала, ты тогда три дня не отходила от неё.

– Не знаю. Может я, может сама очухалась. Я помогала ей, чем могла. Я ведь слышу их, тятя. И скотинку, и зверей, и птиц. Они всегда говорят. Только очень тихо, не всякий услышит.

Приобнял Афанасий девчонку, ткнулся носом в мягкие детские волосы, затих. Какой-то щемящей нежностью и радостью наполнилось его сердце. “Пусть себе сочиняет, – думалось, – разве худо кому от того. Большое сердце у неё, на семерых Господь намерил, ей одной досталось. Как-то же жизнь у неё сложится?”

– Что затих, тятя? Думаешь, верить или нет? – спросила Анюта, заглянув в глаза.

– Отчего ж не верить, доча, в то, что было.

– Я не про Битюга и не про Райку. А про то, что всякая скотинка слова говорит, да только не слышит никто.

– И тут твоя правда. Я, к примеру, как и все, слухом не удался. А ты у меня, знаю, другая.

Анюта улыбнулась недоверчиво, помолчала, словно обдумывая что-то.

– Вот что, тятя. Завтра все на стрекаловские вырубки пойдут, а мы с тобой вдвоём в другую сторону, на дальние пронинские. Места я там знаю и ещё покажу кое-что. Только молчать о том будешь.

– Уговорились. А далече ли?

– Не далече, вёрст десять с небольшим будет. До солнца выйдем, засветло вернёмся.

– Ты что ж, одна туда ходила? – удивился Афанасий.

– Одна. В первый раз с ребятами, да заблудилась, а потом уже и сама раза три.

– Ну и ну! – удивился Афанасий, – И не убоялась?

– Так ведь боязно тем, кто не верит, тятя. Ты можешь ружьё взять, от батьки осталось. Только вдвоём пойдём, так матушке и скажи.

На том и порешили, пошли спать.

Глава 4

– Просыпайся, сурок! Рассвело давно. Пора за дело браться.

Родион продрал глаза. По-прежнему болела голова и сильно хотелось пить. Перед ним на стуле сидел Тимофей с пачкой одежды на коленях. Родион спустил на пол ноги, сел на кровати, придерживая одной рукой тяжёлую голову.

– Вот те роба, а своё пока на трубах развесь. С тебя за день семь потов сойдёт, придёшь вечером, в сухое влезешь. Тут исподнее тёплое, – Тимофей стал выкладывать на стол одежду из пачки, – Свитерок, ватные штаны, телогрейка. Одевайся, да пойдём, до Матрёны дойдём. Завтракать то будешь?

– Какой там к чёрту, – жалобно прохрипел Родион, – Чердак разламывается, жабры горят. Зачерпни воды ковшик, Тимоха, будь добр, подай.

– Зачем вода, Родька, – засмеялся Тимофей, – От неё морда пухнет. Сейчас до Мотьки дойдём, кое-чем побаще разживёмся. Крепенького нам с тобой с утра нельзя, начальник не одобряет совсем. Но подлечиться у Мотьки всегда есть чем. Ты знаешь, какой у неё рассол? О-о! Ты не знаешь, какой у неё рассол! Давай, собирайся скоро, я на улице подожду, жарко у тебя.

При мысли о рассоле Родион забыл про воду, быстро переоделся, своё развесил на горячих трубах, вышел. Проходя по коридору, осторожно потрогал соседние двери – закрыты. “Сейчас сразу и спросить бы надо про утренний визит”, – подумал. Во дворе в нетерпении топтался Тимоха.

– Пошли живее, у самого душа горит.

Поскрипывая свежим снегом, пошли они через задний двор к зданию вокзала.

– Послушай, Тимофей, а что за женщина ко мне рано утром заходила? Симпатичная, стройная, лет около тридцати. Посидела, вышла за дверь и, как сквозь землю провалилась. Она чё, по соседству со мной живёт?

– Женщина? – Тимофей расхохотался, – Известное дело, Мотька, кому ж тут ещё быть. Она, бестия, до мужиков голодная. А живёт она по соседству с тобой, через двор. Комната у ней за кухней.

– Да какая Мотька! Я ж говорю: стройная.

– Я, когда сюда добре заложу, – Тимофей показал пальцем на горло, – у меня все стройные и симпатичные, другие куда-то деваются. Вот и с тобой та же история. Дело молодое.

Родион косо посмотрел на Тимоху, засунул руки в карманы, насупился. “Темнит, чертяка. Ну и хрен с ним, всё равно узнаю”.

– Ты, Родька, в голову не бери, – весело продолжал Тимофей, хлопнув Родиона по плечу, – Места у нас здесь такие. Воздух, что мёд, без вина хмелеешь. А ты сколь вчера откушал? А? Вот то-то и оно. Я раз, по загулу, веришь, нет, козу нашу Маньку чуть за бабу не принял. Ха-ха-ха! Ничего, рассольчику сейчас примешь, за раз всё пройдёт, как с белых яблонь пух. А на счёт женщин призабудь пока. Здесь у нас, как в той песне: “ три пролёта по сто вёрст до ближайшей бабы”. А шибко соскучишься, коль, так к Мотьке подкати, – Тимоха понизил голос, – Она ещё в соку и податливая. А?

Скабрезно заржав, он ткнул Родиона двумя пальцами чуть ниже пупа и открыл перед ним дверь.

– Ну, заходь давай, не мешкай.

Прошли в буфет. Небольшая, затемнённая, но тёплая и уютная комната с бревенчатыми стенами и двумя тяжёлыми деревянными столами была наполнена запахом чего-то жареного и вкусного. Но Родиона мутило и думать о еде не хотелось. Роняя с валенок снег, Тимофей подошёл к буфетной стойке, за ним еле волоча ноги, Родион.

– Мотька! Старая ведьма, где ты там? Рассолу неси скорей!

– Может, сперва по спине ухватом, бес махнорылый? – весело отозвалось откуда-то изнутри, из кухни.

– Не-е, это лучше на потом. Ну не томи, голубушка, помираем совсем.

Вышла Матрёна с двумя большими кружками в руках. Одну, не глядя на Тимоху, поставила перед ним на стойку. Другую, ласково улыбаясь, протянула Родиону.

– На-ка, соколик, отведай. А то что-то тебя сегодня не узнать.

Из кружки пахнуло чесноком, смородиновым листом и чем-то ещё, от чего у Родиона закололо под ушами, а из-под языка хлынули два фонтана слюны. Заглянул в кружку. В прозрачном, чуть розоватом рассоле плавали прожилки от помидоров, на дне дольки чеснока и горошины перца. Тимофей, звучно глотая, одолел свою кружку, стукнул ею о стойку, выдохнул, промакнул рукавом усы и бороду. Приложился и Родион. Жадно втягивая в себя прохладную, сладковато-солёную жидкость, он вдруг почувствовал, как с каждым глотком становятся легче его ноги и голова, как спина наполняется силой и твёрдостью, как перестаёт дрожать рука, сжимающая кружку. Допил и, продолжая стоять с кружкой в руке, прислушивался к оживающему своему телу. Как будто и не было вовсе вчерашних возлияний и сегодняшней головной боли, как будто неспешно, в среднем темпе, пробежал он только что, как в юности, любимую свою дистанцию на лыжах и стоял, восстанавливая дыхание и упиваясь наполняющей тело бодростью.

– Ты глянь, глянь, Мотька, – радовался Тимофей, показывая на него пальцем, – ожил хлопчик-то! Огонь в глазах, что у Разбойника, жеребчика нашего! А вот мы его сейчас замест коня в санки запряжём, прокатимся с ветерком!

Родион потряс головой: не болит ли ещё? Нет, не болела. В лёгком недоумении вернул он кружку Матрёне.

– Ну вы даёте, Матрёна Власовна! Это что ж за рассол? Это ж… чудо какое-то!

– Секреты местной кухни, – ответила польщённая Матрёна, – Я ж тебе ещё вчера сказала: ещё не то отведаешь.

– А у нас тут кругом чудеса, – вмешался Тимофей, – начиная с самого воздуха, говорил же тебе. То показаться чего может, а то вдруг без видимой причины из болезного здоровым, как бык, становишься. Ну, пойдём инструмент получать. Ознакомлю тебя с фронтом работ.

– Обед сегодня попозже будет. К пол-третьему подходите, – крикнула вослед Матрёна.

Вышли на улицу. Тимофей вытащил из сарая снегоуборочную лопату-движок, вручил Родиону.

– Начинай с заднего двора. Закончишь – на парадный перейдёшь. Я сейчас по хозяйству управлюсь, после обеда тебе подсоблю. Снежку на весь день хватит, только поспевай. Вечером Мотька баньку нам сообразит.

Весь день, не чувствуя усталости, как заведённый лопатил Родион снег. К обеду снегопад прекратился, небо очистилось, придавил морозец. К сумеркам работа была закончена. После работы, помывшись в тесноватой, но добротной, по белому, русской бане с крутым паром и валянием в снегу, сидел он в тёплом предбаннике. Чистое, выданное Матрёной бельё ласкало приятно уставшее, сохнущее тело, потрескивали в печке дрова. Напротив, через небольшой столик, вальяжно развалился на маленьком старом диванчике Тимофей. Курили.

– Ужинать пойдём в буфет, Родька? Али, может, тут посидим?

– В буфет что-то не очень хочется, подустал. Да и борща матрёнина в обед хорошо отхватил, до сих пор не проголодался. Давай здесь перекусим, если можно.

– А чё ж не можно то? Сей же час и сообразим.

Он накинул на исподнее ватник, сунул ноги в валенки, вышел. Через пять минут вернулся, держа в охапке газетный свёрток. На столе, на газете появился шматок сала, несколько солёных огурцов, полбуханки ржаного хлеба, бутыль с квасом и небольшой шкалик самогона. Достал из кармана две стопки, со стуком поставил на стол.

– Ну вот, посидим рядком, поговорим ладком. После работы, да после баньки дело совершенно необходимое.

Тимофей крупными кусками нарезал хлеб и сало, наполнил стопки. Выпили, хрустнули огурцами.

– С глазом-то что совершилось? – спросил Тимофей.

Левый глаз у Родиона ещё в детстве был повреждён, чуть косил и был немного замутнён.

– Это, пацанами ещё, боезаряды делали из карбида, в бутылках, взрывали в костре. Осколок стеклянный прилетел.

– Бывает. Сам мальцом чего только не творил. Ну, не всякое увечье беда. Из иного можно и выгоду себе сотворить.

– Это какую ж выгоду? В армию только что не взяли, вот и вся выгода.

– Погодь ещё, какие твои годы. Ты ж ещё и полжизни не отмахал. Будет ещё выгода, уж поверь.

Тимофей встал, подкинул в печку дров.

– Подкочегарим малость. Мотька ещё пойдёт, как на кухне закончит. Я вот гляжу на тебя, Родька, – сказал он, возвращаясь к столу, – больно плечами статен. Занимался чем?

– А то.

– И чем же?

– Шахматами.

– А серьёзно?

– С каких же это пор ты, Тимоха, серьёзным стал? Тебя о чём ни спросишь, всё шутишь да темнишь.

– Я темню? – Тимофей поднял брови, – Да что ты Родя! Шутить люблю, это верно. Весёлым уродился. А темнить, когда ж я темнил? Что ты? Всё как на духу говорю. Если ты про бабу, что в темноте к тебе приходила, так откуда ж я знаю. Кроме Мотьки и подумать не на кого. Она, сам видал, на кухне что творит. Та ещё ведьма. Так и тут, поди, глаз тебе затуманила, красавицей обернулась, – Тимоха хохотнул, и добавил уже серьёзно: – Нету здесь других баб, Родя, и не было никогда. Истинно говорю.

– Ладно, проехали, – Родион махнул рукой, – Плавал я. Кандидата в мастера защитил в семнадцать лет, по подводному плаванию на средние дистанции. На всесоюзных выступал. А так ещё лыжи, велосипед. И шахматы люблю, тут ты зря не поверил. Сам-то не играешь?

 

– В шахматы как-то не-е, скучно больно. У нас тут всё больше картишки да домино. А то, что плаваешь, это хорошо. В жизни может очень пригодится. Да, чуть не забыл, Иваныч тут тебе зарплату оставил, велел передать, как закончишь.

Он протянул руку к висящему на крючке ватнику, пошарил в кармане, положил на стол три мятые одинаковые купюры. Родион взял одну в руки, удивлённо вгляделся, разглаживая. В тусклом свете лампочки, на небольшой тёмно- красной купюре с надписью: “Десять рублей” высвечивался профиль вождя мирового пролетариата.

– Это что такое? – недоумённо спросил Родион.

– Как что? Деньги, нешто не видишь? Три червонца тебе обломилось, славно сегодня поработал.

– Так их уж лет семь, как отменили.

– Ну, не знаю. Где, может, и отменили, а у нас только такие в обороте, других не водится.

– У вас что, тут советской власти нету вовсе?

– Как же нету? А Иваныч чем тебе не власть? Самая что ни наесть советская. Натуральный, по понятию, коммуняка, идейный. Только одичал малость за время службы в столь отдалённых местах. И деньги у тебя в руках нешто царские? А вообще, скажу я тебе, вся власть здесь это он, другой у нас нету. Он тут и батька, и хозяин, и царь. Милиция сюда не захаживает, равно и ревизоры. Живи, наслаждайся.

– А сам-то он у себя сейчас? – спросил Родион, разглядывая червонцы.

– Не-е. Умотал куда-то спозаранку. Выгнал снегоход свой, солярки в бак плюхнул и улетел.

– А далеко ли уехал? И надолго?

– А пёс его знает. Разве ж он докладывает. Может на метеостанцию сквозанул, а может по своим околоткам. У него тут заимки на сотню вёрст окрест, самострелы да ловушки на зверя, кормушки лосиные. Бывает по-всякому. То и дня не проходит – вертается, а то и на неделю пропадёт. А то в своей каморе целый день, запершись, просидит, как сыч. А ты, если про деньги, то напрасно тревожишься. Ты знаешь, сколько таких красненьких ты к осени заработаешь? Он богатенький и не жмот. А домой засобираешься, подойдёшь до него, он тебе на доллары, поменяет, а если хошь, то и на золото. Это для него не закавыка. Говорю ж тебе большой начальник. Настоящий начальник. Государь!

Тимофей сжал кулак, потряс им в воздухе, стукнул по столу.

– Если что сказал, то так оно и будет. Слову своему хозяин и большой души человек. А фамилия у его знаешь какая? Пуп, – произнёс, округлив глаза и, сделав сдавленный смехом длинный выдох, захохотал, – Да-да, так и есть, Пуп! Хохол, откуда-то с под Полтавы родом, а сюда попал с Тамбовщины, как и я, как и весь народ в Красных Ёлках. Ну-ка, давай-ка по маленькой, да по сальцу врежем!

Тимофей налил в стопки, выпили, аппетитно закусили мороженным чесночным салом, запили квасом. Родион, жуя, соображал, о чём спросить дальше. Чем больше Тимоха отвечал на его вопросы, тем больше у него возникало новых.

– Как же он по стольку дней на работе не бывает? Он же начальник станции. Кто ж движением поездов руководит? А если, к примеру, происшествие чрезвычайное? Кто ответит?

– А где ж ты их видел тут, поезда-то, окромя того, на коем сам приехал? Считай, тебе повезло.

– Вот так станция! Стало быть, и поезда здесь не ходят?

– Ну не то, чтобы совсем. Один то точно ходит, когда надо. А так, на кой они здесь? Ну сам подумай, кто ж сюда поедет? Станция тупиковая. Раньше тут лагерей тьма тьмущая была, система Краслаг называлась, слыхал, может? Вот арестантов сюда и возили. А теперь кому тут что надо? Все на юг едут, а тут, как ни крути, север.

– А как же я домой-то поеду? На чём?

– Тю-ю! Нашёл о чём думать! Тебе раньше осени возвращаться не свет. Тебя там друзья твои ждут с деньгами, а у тебя их нет, и нескоро ещё будут. А летом тут самая работа. Разживёшься хорошенько, чтоб не только на долги, но и на женитьбу хватило, и поплывёшь домой белым лебедем. На чём? Ну, я ж тебе говорил: один-то поезд ходит. А тебе сколько ж их надо-то?

– И как же часто он ходит? Расписание у него есть?

– Как начальник закажет, так и приходит, минута в минуту. Да ты поживи сперва, отдохни от суеты, глядишь, и домой не захочется. Я вот, например, уж лет тридцать, как здесь. Ни разу ещё никуда не хотелось.

– Jedem das Seine, – невесело сумничал Родион.

– Чаво, чаво? – не понял Тимофей, – Ругаешься что ли?

– Да что ты, Тимоха. Немецких философов цитирую. Это о том, что ты к такой жизни привычный, лучшей ты, видать, и не знавал. А я человек городской. Мне без цивилизации тяжко придётся. Интернет то у вас есть?

Тимоха нахмурил брови.

– Это дизель что ли? А то как? Лампочка у тебя над головой от чего горит?

– И то правда, – грустно улыбнулся Родион, глядя на лампочку.

Тимофей вытащил из кармана ватника пачку “Беломорканала”, положил на стол. Закурили.

– Сам-то как сюда попал? Тоже этим поездом приехал? – спросил после недолгого молчания Родион.

– Не-е, совсем другим путём. Это долгая история. Беглый я, – Тимофей сделал паузу, словно вспоминая что-то, затянулся, выпустил облако.

– С тех самых лагерей системы Краслаг что ли? – спросил Родион.

– Да нет, оттуда мало кто бегал, и недалёко. Я с Красных Ёлок. Там раньше спецпоселение было. Родителей в тридцатом раскулачили, выслали из России сюда, на бережок, лес валить. Мне тогда пятнадцать лет было. Отец с маманей в первые же годы померли. Ох, и хлебнул я тогда. Сначала землянка, потом барак, с шестнадцати лет на лесоповале. В сорок четвёртом на фронт стали брать. Подумал я тогда: всю жизнь каторга безо всякой вины, а теперь в награду под пули бросят. Не-е, родимые, хрен вы угадали. Да и дал дёру в начале лета, пока тайга грела да кормила. Таких, как я, особо не искали, с собаками по следу не шли. Если б вышел на посёлок какой, там бы наверняка прибрали, обратно вернули. Но я не вышел. Две недели блудил по тайге, как волкам на обед не угодил, не знаю. Летом-то и у них есть, что пожрать. Истощал совсем, распух весь от комара и гнуса, свалился. Тут меня Иваныч и подобрал. С тех пор и служу ему верой и правдой. После войны беглых спецпоселенцев амнистировали, а после и вовсе всем вольную дали. Только мне идти некуда было. Здесь мой дом, другого нет. Здесь моя воля.

Помолчали немного, задумались, каждый о своём. Откуда-то издалека донёсся волчий вой. Залаял во дворе Волчок.

– Ишь, разгулялись, ети их в душу, – проворчал Тимофей, – В стаи сбиваются. Ночь тихая, лунявая, то, что им надо.

– Много их здесь?

– Хватает. Скольких собак сожрали на моём веку. Но во двор редко заходят, рядом шастают. Отстреливаем, когда доведётся. Мотька, и та нескольких шлёпнула.

– А как Матрёна тут оказалась, не поведаешь?

– Да, почитай, так же, как и я. Она тоже с Тамбовщины, с соседнего села. Их ещё до нас на Илеть пригнали. А сюда она ещё задолго до меня попала. Совсем девчонкой малой была, сирота. Иваныч её у другого спецпосёлка подобрал, Пронино называлось. Теперь его нет уже, вымерли, поразъехались. Одни пеньки остались.

– И что ж, так тридцать лет в таком составе и жили?

– Ну, что ты. За тридцать лет разные люди были, кто куда подевались. Рассказывать ночи не хватит. А мы вот по сей день живём, службу тащим. Но много народу никогда не было, начальник этого не любит.

– Что ж сам-то к Матрёне не подъезжал? – с улыбкой спросил Родион.

– Ну, это вопрос личного карахтера, – насупился Тимофей, – посторонним входу нема.

– Да я чё, я ж просто спросил, – Родион улыбнулся, – Не хочешь, не отвечай.

– Так… Было кой чего, – помолчав, продолжил Тимофей, – Давно ещё. Да видно не пара мы, не сошлись карахтерами. А тебе вот и карты в руки, – добавил, вновь повеселев.

– Не-е, дружище, не могу. Года у нас разные. И весовые категории. Да и невеста меня дома ждёт, ты ж знаешь. Ворон тогда, за столом, всю мою подноготную вывернул.

– Невеста – это хорошо. А что ж тогда на ту ночную бабу запал? – лукаво улыбаясь, спросил Тимофей, – Ту, что привиделась-то? Нешто я не видел, с каким интересом ты про неё обспрашивал. Враз про невесту забыл.

– Это ты ошибаешься. А что спрашивал, так как же не спросить. Загадочно ведь.

Тимофей усмехнулся, подошёл к печке, подкинул пару поленьев.

– А вот, кстати, про ворона рассказал бы, Тимоха, что за птица такая.

– А что про него рассказывать. Птица, да и птица. Только умная шибко, да болтать умеет. На меня, когда я в бегах погибал, он Иваныча навёл. Да и потом ещё не раз из тайги выводил. С ним не пропадёшь. Но много о нём я не знаю, сам бы хотел. Он почти завсегда с Иванычем. Или улетает куда по своим вороньим делам. С нами не якшается.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru