– Мистер Джолион Форсайт все еще состоит членом клуба?
– Да, сэр; он сейчас здесь, сэр. Как прикажете доложить?
Старый Джолион был застигнут врасплох.
– Его отец, – ответил он.
И, сказав это, занял место у камина, повернувшись спиной к огню.
Собираясь уходить из клуба, молодой Джолион надел шляпу и только что хотел пройти в холл, когда к нему подошел швейцар. Джо был уже не молод; в его волосах сквозила седина, лицо – копия отцовского, только чуть поуже, с точно такими же густыми обвислыми усами – носило явные следы усталости. Он побледнел. Встретиться после всех этих лет ужасно, потому что в мире нет ничего ужаснее сцен. Они подошли друг к другу и молча обменялись рукопожатием. Потом, с дрожью в голосе, отец сказал:
– Здравствуй, мой мальчик!
Сын ответил:
– Здравствуйте, папа!
Рука старого Джолиона в светлой тонкой перчатке дрожала.
– Если нам по дороге, – сказал он, – я тебя подвезу.
И, как будто подвозить друг друга домой каждый вечер было для них самым привычным делом, они вышли и сели в кэб.
Старому Джолиону показалось, что сын вырос. «Сильно возмужал», – решил он про себя. Всегда присущую лицу сына приветливость теперь прикрывала ироническая маска, как будто обстоятельства жизни заставили его надеть непроницаемую броню. Черты лица носили явно форсайтский характер, но в выражении его была созерцательность, больше свойственная лицу ученого или философа. Ему, без сомнения, приходилось много задумываться над самим собой в течение этих пятнадцати лет.
В первую минуту вид отца поразил молодого Джолиона – так он осунулся и постарел. Но в кэбе ему показалось, что отец почти не изменился – тот же спокойный взгляд, который он так хорошо помнил, такой же прямой стан, те же проницательные глаза.
– Вы хорошо выглядите, папа.
– Посредственно, – ответил старый Джолион.
Его мучила тревога, и он считал себя обязанным выразить ее словами. Раз уж он выбрал такой путь, чтобы вернуть сына, надо узнать, в каком состоянии находятся его финансовые дела.
– Джо, – сказал он, – я бы хотел знать, как ты живешь. У тебя есть долги, должно быть?
Он повел разговор так, чтобы сыну было легче признаться.
Молодой Джолион ответил ироническим тоном:
– Нет. У меня нет долгов.
Старый Джолион понял, что сын рассердился, и коснулся его руки. Он пошел на риск. Но рискнуть стоило; кроме того, Джо никогда на него не сердился раньше. Они доехали до Стэнхоп-Гейт, не говоря ни слова. Старый Джолион пригласил сына зайти, но молодой Джолион покачал головой.
– Джун нет дома, – поторопился сказать отец, – уехала сегодня в гости. Ты, вероятно, знаешь, что она помолвлена?
– Уже? – пробормотал молодой Джолион.
Старый Джолион вышел из кареты и, расплачиваясь с кэбменом, в первый раз в жизни дал по ошибке соверен вместо шиллинга[20].
Сунув монету в рот, кэбмен исподтишка стегнул лошадь по брюху и поторопился уехать.
Старый Джолион тихо повернул ключ в замке, отворил дверь и кивнул сыну. Молодой Джолион смотрел, как отец вешает пальто: степенно и все же с таким видом, словно он мальчишка, который собирается красть вишни.
Дверь в столовую была отворена; газ низко прикручен, на чайном подносе шипела спиртовка, рядом, на столе, с совершенно беззастенчивым видом спала кошка. Старый Джолион сейчас же согнал ее оттуда. Этот инцидент принес ему облегчение; он постучал цилиндром ей вслед.
– У нее блохи, – сказал он, выпроваживая кошку из комнаты. Остановившись в дверях, которые вели из холла в подвальный этаж, он несколько раз крикнул «брысь», точно подгоняя кошку, и как раз в эту минуту внизу лестницы по странному стечению обстоятельств появился лакей.
– Можете ложиться спать, Парфит, – сказал старый Джолион. – Я сам запру дверь и потушу свет.
Когда он снова вошел в столовую, кошка, как на грех, выступала впереди него, задрав хвост и показывая всем своим видом, что она с самого начала поняла эту уловку, с помощью которой ему удалось избавиться от лакея.
Какой-то рок преследовал все домашние хитрости старого Джолиона.
Молодой Джолион не мог удержаться от улыбки. Он был далеко не чужд иронии, а в этот вечер, как ему казалось, все имело иронический оттенок. Эпизод с кошкой; известие о помолвке его собственной дочери. Значит, старый Джолион так же не властен над ней, как и над кошкой! И поэтическая справедливость всего этого нашла отклик у него в сердце.
– Расскажите про Джун, какая она теперь стала? – спросил он.
– Маленького роста, – ответил старый Джолион, – говорят, есть сходство со мной, но это вздор. Она больше похожа на твою мать – те же глаза и волосы.
– Вот как! Хорошенькая?
Старый Джолион был слишком Форсайт, чтобы откровенно похвалить что-нибудь; в особенности то, чем он искренно восхищался.
– Недурненькая, настоящий форсайтский подбородок. Мне будет очень тоскливо, когда она уйдет, Джо.
Выражение его лица снова поразило молодого Джолиона, как и в первую минуту встречи.
– Что же вы теперь будете делать один, отец? Она, наверное, только о нем и думает?
– Что я буду делать? – повторил старый Джолион, и в голосе его послышались сердитые нотки. – Да, унылое занятие – жить здесь в одиночестве. Я не знаю, чем это кончится. Я бы хотел… – Он оборвал себя на полуслове и потом добавил:– Весь вопрос в том, как мне поступить с домом.
Молодой Джолион оглядел комнату. Она была большая и мрачная, по стенам висели громадные натюрморты, которые он помнил еще с детства: собаки, спавшие, уткнув носы в пучки моркови, по соседству с лежавшими тут же в кротком изумлении связками лука и винограда. Дом был явной обузой, но он не мог представить себе отца живущим в маленьком доме; и это только подчеркивало иронию, которую он видел сегодня во всем.
В большом кресле с подставкой для книги сидит старый Джолион – эмблема своей семьи, класса, верований: седая голова и выпуклый лоб – воплощение умеренности, порядка и любви к собственности. Самый одинокий старик во всем Лондоне.
Так он сидит, окруженный унылым комфортом, марионетка в руках великих сил, которые не знают снисхождения ни к семье, ни к классу, ни к верованиям и, как автоматы, грозно движутся вперед к таинственной цели. Вот что увидел молодой Джолион, умевший отвлеченно смотреть на жизнь.
Бедный старик отец! Вот, значит, ради чего он прожил жизнь с такой поразительной умеренностью! Остаться одиноким и стареть все больше и больше, тоскуя по живому человеческому голосу!
И старый Джолион в свою очередь тоже смотрел на сына. Ему хотелось поговорить с ним о многом, о чем приходилось молчать все эти годы. Нельзя же было, в самом деле, посвящать Джун в свои соображения о том, что земельные участки в районе Сохо должны подняться в цене; рассказывать ей о той тревоге, которую ему причиняет зловещее молчание Пиппина, управляющего «Новой угольной компании», где он так давно председателем; о своем неудовольствии по поводу неуклонного падения акций «Американской Голгофы»; нельзя же обсуждать с ней вопрос о том, каким образом лучше всего обойти выплату налога на наследство после его смерти. Однако под влиянием чая, который он рассеянно помешивал ложечкой, старый Джолион наконец заговорил. Ему открылись новые жизненные просторы, земля обетованная, где можно говорить, можно укрыться в тихой пристани от бури предчувствий и сожалений; успокоить душу опиумом всяческих уловок, направленных на то, чтобы округлить свое состояние и увековечить единственное, что останется жить после него.
Молодой Джолион умел слушать: это всегда было его большим достоинством. Он не сводил глаз с отца, время от времени вставляя вопрос.
Пробило час, а старый Джолион еще не успел сказать всего, но вместе с боем часов к нему вернулись его принципы. Он с удивленным видом вынул карманные часы.
– Мне пора спать, Джо.
Молодой Джолион поднялся и протянул руку, помогая отцу встать. Это старческое лицо снова показалось ему утомленным и осунувшимся: глаза отца упорно смотрели в сторону.
– Прощай, мой мальчик; береги себя.
Прошла минута, и, повернувшись на каблуках, молодой Джолион зашагал к двери. Он почти ничего не видел перед собой; его улыбающиеся губы дрожали. Ни разу за все пятнадцать лет, пробежавшие с тех пор, как он впервые понял, что жизнь не простая штука, не казалась она ему такой сложной.
Круглый стол в оранжево-голубой столовой Суизина, выходившей окнами в парк, был накрыт на двенадцать персон.
Хрустальная люстра с зажженными свечами свешивалась над столом, как громадный сталактит, озаряя большие зеркала в золоченых рамах, мраморные доски столиков вдоль стен и громоздкие позолоченные стулья, расшитые шерстью. Каждая вещь говорила о любви к красивому, так глубоко коренящейся во всех семьях, которые пробивают себе дорогу в изысканное общество из самых недр естественного бытия. Суизин не признавал простоты и очень любил позолоченную бронзу, что всегда выделяло его среди остальных членов семьи как человека с большим, хотя и несколько причудливым вкусом, и сознание того, что всякий входящий в его комнаты сразу же видит в нем человека со средствами, неизменно доставляло ему такую радость, какую он вряд ли мог почерпнуть из других обстоятельств своей жизни.
Покончив с агентством по продаже домов – профессией, по его понятиям, весьма предосудительной, особенно в той ее части, которая касалась аукционов, – он всецело отдался своим аристократическим вкусам.
Роскошь, в которой он жил последние годы, засосала его, как патока муху; а в мозгу Суизина, ничем не занятом с раннего утра и до позднего вечера, странным образом сочетались два противоположных чувства: издавна укрепившееся удовлетворение тем, что он сам пробил себе дорогу и нажил состояние, и уверенность, что такому человеку, как он, никогда не следовало бы утруждать свою голову работой.
Суизин, в белом жилете на крупных пуговицах из оникса в золотой оправе, стоял около буфета и смотрел, как лакей втискивает три бутылки шампанского в ведерко со льдом. Между уголками стоячего воротничка, фасон которого Суизин не согласился бы изменить ни за какие деньги, хотя воротник и мешал ему поворачивать голову, покоились дряблые складки его двойного подбородка. Глаза Суизина перебегали с одной бутылки на другую. Он соображал что-то, и в голове у него возникали такие доводы: Джолион выпьет один бокал, ну два, он ведь так бережет себя. Джемс теперь не может пить, Николас и Фанни будут тянуть стаканами воду, с них это станется. Сомс не идет в счет: эта молодежь – племянники (Сомсу был тридцать один год) – не умеет пить! А Босини? Почуяв в имени этого мало знакомого человека что-то находившееся за пределами его разумения, Суизин запнулся. В нем зародилось недоверие. Трудно сказать! Джун еще девочка, к тому же влюбленная! Эмили (миссис Джемс) любит выпить бокал хорошего шампанского. Джули оно покажется чересчур сухим: старушка совсем не разбирается в винах. Что же касается Хэтти Чесмен… Мысль о старой приятельнице затуманила облаком кристальную ясность его взора; Хэтти, чего доброго, одна выпьет полбутылки!
Но когда Суизин вспомнил о своей последней гостье, старческое лицо его стало похожим на мордочку кошки, которая собирается замурлыкать: миссис Сомс! Может быть, она и не станет много пить, но то, что выпьет, оценить сумеет: просто удовольствие угостить ее хорошим вином! Красивая женщина, и так расположена к нему! Мысль о ней и то действует как шампанское!
Просто удовольствие угощать дорогим вином молодую женщину, которая так хороша собой, так умеет одеться, так прекрасно держится, в которой столько благородства – просто удовольствие беседовать с ней. Тут Суизин в первый раз за весь вечер осторожно повел головой, ощущая при этом, как острые уголки воротничка впиваются ему в шею.
– Адольф! – сказал он. – Заморозьте еще одну бутылку.
Что касается его самого, то он может выпить много, этот рецепт Блайта замечательно помог ему, к тому же он предусмотрительно воздержался от завтрака. Давно уж у него не было такого прекрасного самочувствия. Выпятив нижнюю губу, Суизин давал последние наставления:
– Адольф, самую чуточку кабуля, когда займетесь ветчиной.
Пройдя в гостиную, он сел на кончик кресла, раздвинул колени, и его высокую массивную фигуру сразу же сковала странная, первобытная неподвижность ожидания. Он готов был в любую минуту встать. Званые обеды в его доме не давались уже несколько месяцев. Сначала Суизин думал, что возня с этим приемом в честь помолвки Джун будет очень нудной (Форсайты свято соблюдали обычай торжественно праздновать помолвки), но с тех пор как хлопоты по рассылке приглашений и выбору меню кончились, он чувствовал приятное оживление.
Так он сидел с часами в руках – тучный, лоснящийся, как приплюснутый шар золотистого масла, – и ни о чем не думал.
Долговязый человек в бакенбардах, который служил когда-то у Суизина, а впоследствии открыл зеленную лавку, вошел в гостиную и провозгласил:
– Миссис Чесмен, миссис Септимус Смолл!
Появились две леди. Та, которая шла впереди, была одета во все красное, на щеках ее лежали широкие ровные пятна того же цвета, глаза смотрели жестко и вызывающе. Она направилась прямо к Суизину, протягивая ему руку, затянутую в длинную светло-желтую перчатку.
– Здравствуйте, Суизин, – сказала она, – целую вечность вас не видела. Как поживаете? Дорогой мой, как вы пополнели!
Только напряженный взгляд Суизина выдал его чувства. Глухой клокочущий гнев стеснял ему дыхание. Полнота вульгарна, и вульгарно говорить о том, что человек полнеет; у него широкая грудь, только и всего. Повернувшись к сестре, он сжал ей руку и сказал повелительным тоном:
– Здравствуй, Джули!
Миссис Септимус Смолл была самая высокая из четырех сестер; унылое выражение не сходило с ее добродушного круглого лица; кислая гримаса прочно застыла на нем, словно миссис Смолл вплоть до самого вечера просидела в проволочной маске, которая собрала ее неподатливую кожу в мелкие складочки. Даже взгляд у нее был кислый. Все это служило для того, чтобы свидетельствовать о ее неизменном горе по поводу утраты Септимуса Смолла.
Она славилась тем, что всегда говорила что-нибудь несуразное и с упорством, характерным для всего ее племени, держалась за свои слова, подбавляя еще что-нибудь невпопад, и так без конца. Со смертью мужа форсайтская цепкость, форсайтская деловитость окостенели в ней. Любительница поболтать, когда только ей представлялась такая возможность, она могла говорить часами без всякого оживления, рассказывая с эпической монотонностью о тех бесчисленных ударах, которые ей пришлось принять от судьбы; и ей никогда не приходило в голову, что слушатели становятся на сторону судьбы, – сердце у Джули было доброе.
Долгие годы, проведенные у постели Смолла (человека слабого здоровья), сделали из нее сиделку, а таких случаев, когда бедняжке приходилось подолгу просиживать у постели больных – и детей и взрослых, – было множество, и она никак не могла расстаться с мыслью, что в мире слишком много неблагодарных людей. Воскресенье за воскресеньем Джули благоговейно слушала преподобного Томаса Скоулза – блестящего проповедника, который имел на нее большое влияние; но ей удалось убедить всех, что даже в этом было ее несчастье. Она вошла в пословицу в семье, и если кто-нибудь начинал хандрить, его называли «настоящая Джули». Такие наклонности были способны уморить к сорока годам любого человека, только не Форсайта; но Джули уже стукнуло семьдесят два, а так хорошо, как сейчас, она никогда не выглядела. Казалось, что Джули еще не утратила дара наслаждаться жизнью и наступит время, когда она сумеет доказать это. У нее были три канарейки, кот Томми и половина попугая – второй половиной владела ее сестра Эстер; и эти существа (которых всячески старались убрать с глаз Тимоти: он не переносил животных), в противоположность людям, признавали за своей хозяйкой право на хандру и были страстно привязаны к ней.
В этот вечер она выглядела торжественно и пышно в черном бомбазиновом платье со скромной треугольной вставкой сиреневого цвета и бархаткой, повязанной вокруг тощей шеи; черное и сиреневое считались чуть ли не у всех Форсайтов самыми строгими тонами для вечерних туалетов.
Надув губы, она сказала Суизину:
– Энн про тебя спрашивала. Ты не был у нас целую вечность!
Суизин засунул большие пальцы за проймы жилета и ответил:
– Энн сильно сдала за последнее время; ей надо посоветоваться с врачами!
– Мистер и миссис Николас Форсайт!
Николас Форсайт вошел, улыбаясь и высоко подняв свои прямые брови. Днем ему посчастливилось провести план использования на Цейлонских золотых приисках одного племени из Верхней Индии – заветный план, который удалось наконец протащить, несмотря на все трудности, так что теперь он чувствовал вполне заслуженное удовлетворение. Добыча на его приисках удвоится, а опыт показывает, как Николас постоянно твердил, что каждый человек должен умереть, и умрет ли он дряхлым стариком у себя на родине или молодым от сырости на дне рудника в чужой стране, это, конечно, не имеет большого значения, принимая во внимание тот факт, что перемена в его образе жизни пойдет на пользу Британской империи.
В способностях Николаса никто не сомневался. Поводя своим орлиным носом, он сообщал слушателям:
– Из-за недостатка двух-трех сотен таких вот людишек мы уже несколько лет не выплачиваем дивидендов, а вы посмотрите, во что ценятся наши акции. Я не в состоянии заработать на них и десяти шиллингов.
Николас ездил недавно в Ярмут и, вернувшись оттуда, чувствовал, что к его жизни прибавится теперь по крайней мере десяток лет. Он сжал Суизину руку, весело крикнув:
– Ну вот, мы снова пожаловали!
Миссис Николас, болезненного вида женщина, улыбнулась за его спиной не то испуганной, не то радостной улыбкой.
– Мистер и миссис Джемс Форсайт! Мистер и миссис Сомс Форсайт!
Суизин щелкнул каблуками, его осанка была просто неподражаема.
– А, Джемс, Эмили! Как поживаешь, Сомс? Здравствуйте!
Он взял руку Ирэн и вытаращил глаза. Какая прелестная женщина, – пожалуй, слишком бледна, но фигура, глаза, зубы! Слишком хороша для этого Сомса!
Боги дали Ирэн темно-карие глаза и золотые волосы – своеобразное сочетание оттенков, которое привлекает взоры мужчин и, как говорят, свидетельствует о слабости характера. А ровная, мягкая белизна шеи и плеч, обрамленных золотистым платьем, придавала ей какую-то необычайную прелесть.
Сомс стоял позади жены, не сводя глаз с ее шеи. Стрелки на часах, которые Суизин все еще держал в руке открытыми, миновали восемь; обычно он обедал на полчаса раньше, а сегодня и завтрака не было – какое-то странное, первобытное нетерпение поднималось в нем.
– Джолион запаздывает, это на него не похоже! – сказал он Ирэн, не сдержав досады. – Наверное, Джун там копается!
– Влюбленные всегда опаздывают, – ответила она.
Суизин уставился на Ирэн; на щеках у него проступил кирпичный румянец.
– Напрасно. Это все новомодные штучки!
Казалось, что в этой вспышке невнятно кипит и бормочет ярость первобытных поколений.
– Как вам нравится моя новая звезда, дядя Суизин? – мягко проговорила Ирэн.
Среди кружев у нее на груди мерцала пятиконечная звезда из одиннадцати бриллиантов.
Суизин посмотрел на звезду. Он хорошо разбирался в драгоценных камнях; никаким другим вопросом нельзя было так искусно отвлечь его внимание.
– Кто это вам подарил? – спросил он.
– Сомс.
Выражение лица Ирэн осталось прежним, но белесые глаза Суизина выкатились, словно его внезапно осенило даром прозрения.
– Вам, наверное, скучно дома, – сказал он. – Я жду вас к обеду в любой день, угощу таким шампанским, лучше которого вы не сыщете в Лондоне.
– Мисс Джун Форсайт, мистер Джолион Форсайт!.. Мистер Босэнни!..
Суизин поднял руку и сказал раскатистым голосом:
– Ну, теперь обедать, обедать!
Он подал руку Ирэн, заявив, что не сидел с ней рядом с тех пор, как она была невестой. Джун повел Босини; его усадили между ней и Ирэн. По другую сторону Джун сели Джемс и миссис Николас, дальше – старый Джолион с миссис Джемс, Николас и Хэтти Чесмен, Сомс и миссис Смолл, круг замыкал Суизин.
Семейные обеды Форсайтов следуют определенным традициям. Так, например, на них не полагается подавать закуски. Почему – неизвестно. Теория, существующая среди молодого поколения, объясняет эту традицию безбожной ценой на устрицы; но гораздо более вероятно, что запрет этот вызван желанием подойти сразу к сути дела и трезвостью взглядов, несовместимой с таким вздором, как закуски. Только семья Джемса не смогла противиться обычаю, установленному почти всюду на Парк-Лейн, и время от времени нарушала его.
Безмолвное, чуть ли не угрюмое невнимание друг к другу начинает ощущаться вслед за тем, как все опускаются на свои места; оно длится до появления первого блюда, изредка прерываемое такого рода замечаниями: «Том опять нездоров; не пойму, что с ним такое!» – «Энн, вероятно, не выходит по утрам к завтраку?» – «Как фамилия твоего врача, Фанни? Стабс? Он шарлатан!» – «Уинифрид! У нее слишком много детей. Четверо, кажется? Она худа как щепка!» – «Сколько ты платишь за херес, Суизин? По-моему, он слишком сухой».
После второго бокала шампанского над столом поднимается жужжание, которое, если отмести от него случайные призвуки и восстановить его основную сущность, оказывается не чем иным, как голосом Джемса, рассказывающего какую-то историю. Жужжание долго не умолкает, а иногда даже захватывает ту часть обеда, которая должна быть единогласно признана самой торжественной минутой форсайтского пиршества и наступает с появлением «седла барашка».
Ни один Форсайт не давал еще обеда без седла барашка. В этом сочном, плотном блюде есть что-то такое, что делает его весьма подходящей едой для людей «с известным положением». Оно питательно и вкусно; раз попробовав такое блюдо, его обычно не забывают. У седла барашка есть прошлое и будущее, как у денежной суммы, положенной в банк; кроме того, о нем можно поспорить.
Каждая ветвь семьи восхваляла баранину только из одной определенной местности: старый Джолион превозносил Дартмур, Джемс – Уэлс, Суизин – Саусдаун, Николас утверждал, что люди могут говорить все что угодно, но лучше новозеландской ничего не найдешь. Что касается Роджера, самого большого «оригинала» среди братьев, то ему пришлось отыскать совсем особое место, и с изобретательностью, достойной человека, придумавшего новую профессию для своих сыновей, он раскопал лавку, где торговали бараниной, привезенной из Германии; в ответ на протестующие голоса Роджер вытащил счет и доказал, что он платит своему мяснику больше, чем все остальные. По этому поводу старый Джолион, которому вдруг захотелось пофилософствовать, заметил, повернувшись к Джун:
– Форсайты – большие чудаки, со временем ты сама в этом убедишься.
Один Тимоти обычно не принимал участия в спорах; правда, он ел седло барашка с удовольствием, но, по его собственным словам, побаивался этого блюда.
Для тех, кто интересуется Форсайтами с психологической точки зрения, седло барашка – факт первостепенной важности: он не только иллюстрирует цепкость всей семьи и каждого ее члена в отдельности, но и подчеркивает, что Форсайты всем своим существом, всеми инстинктами принадлежат к тому великому классу, который верует в питательную, вкусную пищу и чужд сентиментального стремления к красоте.
Более молодые члены семьи прекрасно обошлись бы и без барашка, предпочитая ему цесарку или салат из омаров – вообще то, что действует на воображение и не имеет таких питательных свойств. Но это были женщины, а если не женщины, так те, кого испортили жены или матери, вынужденные есть седло барашка в продолжение всей своей замужней жизни и вселившие тайную ненависть к нему в плоть и кровь своих сыновей.
Когда великий спор о седле барашка подошел к концу, приступили к тьюксберийской ветчине, приправленной «чуточкой» кабуля. Суизин так долго возился с этим блюдом, что задержал мирное течение обеда. Для того чтобы всей душой отдаться ветчине, он даже прервал разговор.
Сомс внимательно разглядывал гостей со своего места рядом с миссис Септимус Смолл. У него были основания наблюдать за Босини, основания, связанные с давно взлелеянным планом одной постройки. Этот архитектор, пожалуй, годится для его целей. Глядя на Босини, который сидел, откинувшись на спинку стула, и задумчиво катал шарики из хлебного мякиша, Сомс решил, что он выглядит неглупым. Сомс заметил, что костюм на Босини сидит хорошо, но узок, как будто сшит много лет назад.
Сомс видел, как Босини повернулся к Ирэн и сказал ей что-то, а ее лицо засветилось, как оно часто светилось в разговорах с другими и никогда в разговоре с ним. Он старался разобрать их слова, но ему помешала тетя Джули.
Разве это не кажется Сомсу удивительным? В прошлое воскресенье мистер Скоулз – милейший человек! – прочел такую блестящую, такую язвительную проповедь. «Ибо, – спросил он, – что обрящет человек, если он спасет душу свою, но потеряет свое состояние? Вот, – сказал мистер Скоулз, – девиз нашего класса». Так что он хотел этим выразить? Конечно, может быть, наш класс в это и верит – она не знает; что думает по этому поводу Сомс?
Он ответил рассеянно:
– Откуда я знаю? Впрочем, этот Скоулз, кажется, шарлатан!
В это время Босини обвел глазами стол, как бы подмечая особенности каждого гостя, и Сомсу было интересно, что он говорит. Судя по улыбке Ирэн, она соглашалась с его замечаниями. Она всегда соглашается с другими.
Ее взгляд упал на Сомса; Сомс сразу же опустил глаза. Улыбка на ее губах исчезла.
Шарлатан? То есть как это? Если мистер Скоулз, духовное лицо, шарлатан, то что же тогда все остальные?
Это ужасно!
– Да все шарлатаны! – сказал Сомс.
Секунда испуганного молчания тети Джули дала ему возможность поймать слова Ирэн; он услышал что-то вроде: «Оставь надежду всяк сюда входящий!» Но Суизин уже покончил со своей ветчиной.
– Где вы берете грибы? – заговорил он с Ирэн тоном изысканного царедворца. – Пошлите к Снилибобу – у него всегда бывают свежие. А эта мелкота не желает возиться со свежим товаром!
Ирэн повернулась к нему, и Сомс увидел, что Босини наблюдает за ней с затаенной улыбкой. Странная улыбка была у этого человека. Простая, как у ребенка, получившего удовольствие. Что касается прозвища, данного Джорджем, то ничего «пиратского» в нем не было. И глядя, как Босини повернулся к Джун, Сомс тоже улыбнулся, но насмешливо: он недолюбливал Джун, а вид у нее сейчас был не совсем довольный.
И ничего удивительного: Джун только что имела следующий разговор с Джемсом:
– Дядя Джемс, на обратном пути я видела у реки замечательное место для дома.
Джемс, который имел привычку есть медленно и основательно, прекратил процесс жевания.
– Что? – сказал он. – А где это?
– У самого Пэнгборна.
Джемс отправил в рот кусок ветчины, Джун ждала.
– Ты, наверно, не имеешь понятия о том, продаются эти участки в пожизненную собственность или нет? – спросил он наконец. – Ты не поинтересовалась узнать, какие там цены на землю?
– Нет, поинтересовалась, – сказала Джун, – я навела справки. – Ее решительное личико подозрительно пылало и светилось нетерпением под копной золотисто-рыжих волос.
Джемс оглядел ее инквизиторским взглядом.
– Что? Неужели ты собираешься покупать землю? – воскликнул он, роняя вилку.
Проявленный им интерес подбодрил Джун. Она уже давно носилась с планом, согласно которому ее дяди должны были облагодетельствовать себя и Босини постройкой загородных домов.
– Конечно, нет, – сказала она. – Я подумала, какое замечательное место! Вот бы где выстроить дом – вам или кому-нибудь еще!
Джемс покосился на нее и сунул в рот второй кусок ветчины.
– Там, должно быть, очень дорогие участки, – сказал он.
То, что Джун приняла за личную заинтересованность, было лишь привычным возбуждением, которое испытывает каждый Форсайт, опасаясь, как бы хорошие вещи не уплыли у него из рук. Но она не хотела признать свое поражение и продолжала настаивать:
– Вам надо перебраться за город, дядя Джемс. Будь у меня много денег, я бы и дня не осталась в Лондоне.
Джемс был взволнован до самых глубин своего длинного, тощего тела; он и не подозревал, что его племянница придерживается таких крайних взглядов.
– Почему вы не переберетесь за город? – повторила Джун. – Это было бы вам очень полезно!
– Почему? – взволнованно начал Джемс. – Зачем мне покупать землю? Что это мне даст, если я стану покупать землю и строить дома? Я и четырех процентов не получу за свои деньги!
– Ну и что же? Зато будете жить на свежем воздухе.
– Свежий воздух! – воскликнул Джемс. – На что мне свежий воздух?
– Я думала, что каждому приятно жить на свежем воздухе, – презрительно сказала Джун.
Джемс размашистым жестом вытер рот салфеткой.
– Ты не знаешь цены деньгам, – сказал он, избегая ее взгляда.
– Не знаю! И, надеюсь, никогда не буду знать! – И, закусив губы от невыразимого огорчения, бедная Джун замолчала.
Почему ее родственники такие богачи, а у Фила нет даже уверенности, будут у него завтра деньги на табак или нет? Неужели они ничего не могут для него сделать? Все такие эгоисты. Почему они не хотят строить загородные дома? Джун была полна того наивного догматизма, который так трогателен и иногда приводит к таким большим результатам. Босини, к которому она повернулась после своего поражения, разговаривал с Ирэн, и Джун почувствовала холодок в сердце. Гнев придал ее взгляду решительность; такой взгляд бывал у старого Джолиона, когда его воля встречала какие-нибудь препятствия на своем пути.
Джемсу тоже было не по себе. Ему казалось, что кто-то покушается на его право помещать деньги под пять процентов. Джолион избаловал ее. Ни одна из его дочерей не позволила бы себе такой выходки. Джемс никогда ничего не жалел для своих детей, и это заставило его еще глубже почувствовать дерзость Джун. Он задумчиво поковырял ложкой клубнику, затем утопил ее в сливках и быстро съел: уж клубнику-то он, во всяком случае, не упустит.
Не было ничего удивительного в том, что Джемс так разволновался. Посвятив пятьдесят четыре года жизни (он получил звание поверенного сразу же, как только достиг возраста, установленного законом) хлопотам по закладным, помещению капиталов своих доверителей под самые высокие и верные проценты, ведению дел по принципу извлечения наибольшей выгоды из других людей, но, разумеется, без всякого риска для своих клиентов и для себя, подстанавливая под все жизненные отношения их точную денежную стоимость, Джемс кончил тем, что привык смотреть на мир исключительно с точки зрения денег. Деньги стали для него светочем жизни, средством восприятия мира, чем-то таким, без чего он не мог познавать действительность; и выслушать брошенную прямо в лицо фразу: «Надеюсь, я никогда не буду знать цену деньгам!» – ему было больно и досадно. Он знал, что все это глупости, иначе такие слова просто испугали бы его. Куда мы идем! Вспомнив, однако, историю с молодым Джолионом, Джемс почувствовал некоторое успокоение: чего можно ждать от дочери такого человека! А затем мысли его пошли по другому, еще менее приятному руслу. Что это за болтовня про Сомса и Ирэн?