Наши прогулки и душ отменили на неделю, как будто мы были виноваты в случившемся. Только через сорок три часа ко мне пустили тюремную медсестру Алму, от которой всегда пахло лимонами и постельным бельем, а на ее голове в виде башни кольцами была уложена коса. Я все думал, к каким ухищрениям она прибегает, когда ложится спать. Обычно она приходила дважды в день и приносила мне полный стаканчик ярких и больших, как стрекозы, пилюль. Она также смазывала кремом зараженные грибком ступни заключенных, проверяла зубы, испорченные кристаллическим метамфетамином, – вообще, делала все то, что не требовало посещения лазарета. Признаюсь, несколько раз я симулировал болезнь, чтобы Алма измерила мне температуру или кровяное давление. Иногда на протяжении многих недель она была единственным человеком, прикасавшимся ко мне.
– Итак, – начала она, когда ее впустил в мою камеру надзиратель Смайт, – я слышала, у вас тут творится всякое. Расскажешь, что произошло?
– Рассказал бы, если бы мог, – ответил я, покосившись на сопровождающего ее охранника. – А может, и нет.
– Мне на ум приходит только один человек, во время оно превративший воду в вино, – сказала она. – И мой пастор уверит тебя, что этого не было в тюрьме штата в минувший понедельник.
– Возможно, твой пастор предположит это в следующий раз, когда Иисус наполнит тела прекрасным вином «Шираз».
Рассмеявшись, Алма сунула мне в рот термометр. Поверх ее спины я рассматривал Смайта. Покрасневшими глазами он в задумчивости уставился на стену, вместо того чтобы следить за мной и не дать мне совершить какую-нибудь глупость, например взять Алму в заложники.
Запикал термометр.
– У тебя по-прежнему повышенная температура.
– Скажи мне что-то, чего я не знаю, – ответил я, нащупав кровь у себя под языком, сочащуюся из язв – неотъемлемых при этой ужасной болезни.
– Принимаешь лекарства?
– Ты же видишь, как я каждый день запихиваю их себе в рот, – пожал я плечами.
Алма знала, что любой заключенный может придумать свой способ убить себя.
– Только не умирай при мне, Юпитер, – сказала она, стирая что-то липкое с красного пятна у меня на лбу, благодаря которому я получил это прозвище. – Кто еще расскажет мне то, что я пропустила в «Главном госпитале»?
– Пустяковый повод околачиваться здесь.
– Я слышала и похуже.
Алма повернулась к надзирателю Смайту:
– Мы закончили.
Она ушла, и по команде с пульта управления дверь плавно закрылась под скрежет металлических зубьев.
– Шэй, – позвал я, – не спишь?
– Не сплю.
– Пожалуй, тебе стоит закрыть уши.
Шэй не успел спросить почему, а Кэллоуэй уже разразился потоком ругательств, что происходило постоянно, когда Алма приближалась к нему на пять футов.
– Проваливай отсюда, черномазая! – завопил он. – Клянусь Богом, что оттрахаю тебя, если только прикоснешься ко мне…
Надзиратель Смайт прижал дебошира к стене камеры.
– Ради всего святого, Рис, – сказал он, – неужели из-за чертова пластыря каждый день должно повторяться одно и то же?
– Да, если его клеит эта черная сука.
Кэллоуэя осудили за то, что он семь лет назад дотла спалил синагогу. У него были повреждения головы, и потребовалась обширная пересадка кожи на руках. Однако он полагал свою миссию выполненной, потому что напуганный раввин покинул город. Пересаженная кожа еще нуждалась в лечении – за прошедший год Рис перенес три операции.
– Знаете что, – сказала Алма, – мне наплевать, даже если руки у него сгниют.
И ей действительно было все равно. Но ей было не все равно, когда ее называли черномазой. Каждый раз, услышав это слово от Кэллоуэя, она сжималась и, выйдя из его камеры, шла по галерее чуть медленнее.
Я прекрасно понимал, что именно она чувствовала. Если ты отличаешься от других, то порой не видишь массу людей, принимающих тебя таким, какой ты есть. Но замечаешь того единственного, который не принимает тебя.
– Из-за тебя я подхватил гепатит С, – проворчал Кэллоуэй, хотя наверняка заразился через лезвие цирюльника, как заражаются в тюрьме другие заключенные. – Из-за тебя и твоих грязных негритянских лап.
Кэллоуэй был сегодня особенно несносным, даже для себя. Поначалу я подумал, что он бесится, как и все мы, оттого что нас лишили наших скудных привилегий. Но потом до меня дошло: Кэллоуэй не хотел впускать к себе Алму, потому что она могла обнаружить птенца. А случись это, Смайт конфисковал бы пичугу.
– Что ты намерена делать? – спросил Смайт у Алмы.
– Не собираюсь с ним спорить, – вздохнула она.
– Вот и правильно! – прокаркал Кэллоуэй. – Ты же знаешь, кто здесь босс. РАХОВА!
При этом выкрике, означающем священную войну против евреев и цветных, все заключенные специально изолированных тюремных камер разразились воплями. В таком белом штате, как Нью-Гэмпшир, обитателями тюрьмы руководило «Арийское братство». Они контролировали торговлю наркотиками за решеткой, они набивали друг другу татуировки в виде трилистника, молнии и свастики. Чтобы быть принятым в банду, надлежало убить кого-то с одобрения «братства» – чернокожего, еврея, гомосексуалиста или любого другого неугодного человека.
Вопли становились оглушительными. Алма прошла мимо моей камеры, Смайт следом за ней.
Когда они проходили мимо Шэя, тот сказал надзирателю:
– Загляните внутрь.
– Я знаю, что там, внутри Риса, – отозвался Смайт. – Двести двадцать фунтов дерьма.
Хотя медсестра и охранник уже ушли, Кэллоуэй продолжал горланить.
– Ты что! – зашипел я на Шэя. – Если они найдут эту дурацкую птицу, то снова обшарят все камеры! Хочешь на две недели остаться без душа?
– Да речь не о том, – сказал Шэй.
Я не ответил, а просто улегся на койку, затолкав в уши мятой туалетной бумаги. И все же услышал, как Кэллоуэй распевает гимны «белой гордости». И все же услышал, как Шэй во второй раз повторяет мне, что говорил не о птичке.
В ту ночь, когда я проснулся весь в поту, чувствуя, как сердце готово выскочить из глотки, Борн снова разговаривал сам с собой.
– Они поднимают простыню, – сказал он.
– Шэй?
Я взял кусочек металла, выпиленный из кромки столика. Не один месяц ушел на то, чтобы вырезать его с помощью самодельной алмазной ленточной пилы – резинки от трусов с добавлением зубной пасты и пищевой соды. И что интересно, этот треугольный кусочек металла совмещал в себе зеркало и ножик. Я просунул руку под дверь, повернув зеркальце так, чтобы увидеть камеру Шэя.
Он лежал на койке с закрытыми глазами и скрещенными на груди руками. Его дыхание почти не ощущалось – грудь еле заметно поднималась и опускалась. Могу поклясться: я чуял запах червей во вскопанной земле. Я слышал, как о заступ могильщика ударяются камешки.
Он репетировал.
Я и сам это делал. Может быть, не совсем так, но и я репетировал собственные похороны. Кто придет. Кто оденется подобающим образом, а кто предстанет в каком-нибудь омерзительном прикиде. Кто будет плакать, а кто – нет.
Благослови, Господь, наших надзирателей! Они поместили Шэя Борна по соседству с тем, кто был обречен на смертный приговор.
Через две недели после прибытия Шэя на первый ярус как-то рано утром к нему в камеру вошли шестеро офицеров и приказали раздеться.
– Наклонись, – услышал я голос Уитакера. – Раздвинь ноги. Подними их. Покашляй.
– Куда мы идем?
– В лазарет. Медосмотр.
Я знал эту процедуру. Они обыщут одежду, чтобы удостовериться в отсутствии спрятанной контрабанды, потом велят снова одеться. После чего Борна выведут с первого яруса за пределы зоны специально изолированных камер.
Час спустя я проснулся от шума открываемой в камеру Шэя двери, когда его сопроводили обратно.
– Я помолюсь за твою душу, – важно произнес Уитакер и ушел с яруса.
– Ну что? – начал я неестественно жизнерадостным голосом. – Здоров как бык?
– Меня не водили в лазарет. Мы были в кабинете начальника тюрьмы.
Я уселся на койке, подняв глаза к отдушине, из которой доносился голос Шэя, и сказал:
– Он наконец-то согласился встретиться с…
– Знаешь, почему они врут? – перебил меня Шэй. – Потому что боятся, что ты взбесишься, если они скажут тебе правду.
– Какую правду?
– Это все управление сознанием. И у нас нет другого выбора, как подчиниться, потому что – а вдруг это единственный раз, когда действительно…
– Шэй, ты разговаривал с начальником или нет?
– Это он разговаривал со мной. Он сказал, что Верховный суд отклонил мою последнюю апелляцию, – ответил Шэй. – Казнь назначена на двадцать третье мая.
Я знал, что до перевода на наш ярус Шэй одиннадцать лет ожидал смертной казни. Вряд ли он сомневался, что это когда-нибудь произойдет. И теперь до этой даты оставалось всего два с половиной месяца.
– Уверен, им не хочется прийти и сказать: привет, мы забираем тебя, чтобы вслух зачитать твой смертный приговор. Чтобы я не взбесился, им проще сделать вид, что меня ведут в лазарет. Спорим, они обсуждали, как придут и заберут меня. Спорим, у них было совещание.
Я стал думать, что бы предпочел, будь это моя смерть, о которой объявили, как о поезде, отбывающем со станции. Захотел бы я услышать от тюремщика правду? Или же я счел бы милосердием быть избавленным от знания неизбежного, пусть даже на эти несколько минут перехода?
Ответ для себя я знал.
Я недоумевал, почему при мысли о казни Шэя Борна у меня в горле застрял комок, хотя мы были знакомы всего две недели.
– Мне очень жаль.
– Угу, – откликнулся он, – угу.
– Поли-ция! – выкрикнул Джои, и секунду спустя вошел надзиратель Смайт, а вслед за ним Уитакер.
Они отвели Крэша в камеру с душем. Расследование истории с нашим пьяным водопроводным краном, очевидно, не выявило ничего убедительного, помимо плесени в трубах, и нам вновь выделили время на личную гигиену. Но потом, вместо того чтобы покинуть первый ярус, Смайт потоптался на мостике и остановился перед камерой Шэя.
– Послушай, – начал Смайт, – на прошлой неделе ты мне кое-что сказал.
– Разве?
– Ты сказал, чтобы я заглянул внутрь. – Он помолчал. – Моя дочь была больна. Очень больна. Вчера врачи велели нам с женой попрощаться с ней. Я был вне себя от горя и ужасно разозлился. Вот я и схватил плюшевого мишку, которого мы брали с собой из дому в больницу, и разодрал его. Внутри он оказался набит скорлупками арахиса, а у нас и мысли не было заглянуть туда. – Смайт покачал головой. – Моя крошка не умирает, она даже не болела. Просто это аллергия. Но откуда ты узнал?
– Я не…
– Не важно.
Смайт засунул руку в карман и достал что-то небольшое, завернутое в фольгу. Это оказалось пышное шоколадное пирожное.
– Я принес его из дому. Моя жена их печет. Она хотела тебя угостить.
– Джон, нельзя давать ему контрабанду, – сказал Уитакер, оглядываясь через плечо на пульт управления.
– Это не контрабанда. Просто я… делюсь своим ланчем.
У меня потекли слюнки. В нашем меню шоколадных пирожных с орехами не было. Был только шоколадный кекс – раз в год как часть рождественского набора, в который входил также чулок с конфетами и двумя апельсинами.
Смайт передал пирожное через окошко в двери камеры. Встретившись с Шэем взглядом, он кивнул и ушел вместе с Уитакером.
– Эй, смертник, – позвал Кэллоуэй, – за половину этого дам тебе три сигареты.
– Меняю на целую пачку кофе, – предложил Джои.
– Он не собирается тратить это на тебя, – возразил Кэллоуэй. – Получишь кофе и четыре сигареты.
Тексас и Поджи тоже присоединились. Они меняются с Шэем на CD-плеер. Журнал «Плейбой». Рулон скотча.
– Одна шестнадцатая унции мета, – объявил Кэллоуэй. – Окончательное предложение.
«Братство» наваривало немало денег на обмене метамфетамина в тюрьме штата Нью-Гэмпшир. Видимо, Кэллоуэю сильно приспичило съесть это пирожное, раз он решил пожертвовать собственной заначкой.
Насколько мне было известно, появившись на нашем ярусе, Шэй ни разу не пил кофе. Я понятия не имел, курит ли он и употребляет ли наркотики.
– Нет, – ответил Шэй. – Всем вам говорю: нет.
Прошло несколько минут.
– Господи, я все еще чую его запах! – простонал Кэллоуэй.
Дайте скажу: я не преувеличиваю, когда говорю, что нам пришлось несколько часов кряду вдыхать этот аромат. Он был восхитительный! В три часа ночи, когда я пробудился из-за привычной для меня бессонницы, запах шоколада был настолько сильным, что могло показаться, будто пирожное находится в моей камере, а не у Шэя.
– Почему бы тебе не съесть эту чертову штуку? – пробубнил я.
– Потому что, – ответил Шэй, бодрствующий, как и я, – тогда мне нечего будет предвкушать.
Было много причин, почему я любила Оливера, но первая и главная заключалась в том, что моя мать терпеть его не могла. Каждый раз, приходя ко мне в гости, она говорила об этом.
Он такой грязный. От него одни неприятности. Мэгги, если ты от него избавишься, сможешь найти Кого-то.
Этот Кто-то был врачом вроде того анестезиолога из Медицинского центра Дартмут-Хичкок. Когда нас познакомили, его интересовало, согласна ли я, что закон против закачки детского порно является посягательством на гражданские права. Кто-то был сыном кантора, при этом уже фактически пять лет состоял в моногамных гомосексуальных отношениях, но до сих пор не удосужился сказать об этом родителям. Кто-то был младшим партнером в бухгалтерской фирме, занимавшейся налогами моего отца. На нашем первом и единственном свидании он спросил, всегда ли я была такой большой девочкой.
Оливер, напротив, знал, в чем я нуждаюсь и когда именно. Вот почему стоило мне в то утро встать на напольные весы, как он выскочил из-под кровати, где усердно грыз провод от будильника, и уселся прямо мне на ступни, чтобы я не смогла увидеть показания.
– Эй, отлично придумано, – одобрила я, сходя с весов и стараясь не замечать цифры, мелькнувшие красным цветом, перед тем как исчезнуть.
Наверняка причиной появления там семерки было то, что Оливер сел на весы. Кроме того, задумай я составить официальный протест против этого, то написала бы, что (а) четырнадцатый размер не такой уж большой, (б) четырнадцатый размер в Штатах соответствует шестнадцатому в Лондоне, так что в каком-то смысле я худее, чем была бы, родись я британкой, и (в) вес на самом деле не так уж важен, пока человек здоров.
Ладно, может быть, я недостаточно тренируюсь. Но когда-нибудь начну – по крайней мере, это я сказала матери, королеве фитнеса, – как только все люди, от имени которых я неустанно работаю, будут полностью, безоговорочно спасены. Я сказала ей (и всем прочим, развесившим уши), что главная задача Американского союза защиты гражданских свобод – помочь людям занять четкую позицию по какому-то вопросу. К несчастью, единственными позициями, которые признавала моя мать, были «поза голубя», «воин два» и прочие асаны йоги.
Я влезла в чистые джинсы. Если честно, я стираю их не часто, поскольку они садятся при сушке и мне полдня приходится мучиться, пока они не растянутся до удобного размера. Выбрав свитер, который не обтягивал бы валик жира под бюстгальтером, я повернулась к Оливеру:
– Что скажешь?
Он опустил левое ухо, что можно было бы истолковать так: «Почему тебя это волнует, если ты снимешь все, чтобы надеть купальный халат?»
Как обычно, он был прав. Немного сложно скрыть недостатки, когда на тебе ничего нет.
Он пошел за мной на кухню, где я наполнила нам обоим миски кроличьей едой. Для него в буквальном смысле, а для меня – хлопьями «Спешл-кей». Потом он запрыгал к своему лотку рядом с клеткой, где спал целыми днями.
Я назвала своего кролика в честь Оливера Уэнделла Холмса-младшего, знаменитого в прошлом веке члена Верховного суда, известного как Великий Диссидент. Однажды он сказал: «Даже собака поймет разницу между тем, когда ее пинают или спотыкаются об нее». Так же и кролики. Собственно говоря, и мои клиенты.
– Не делай того, чего не стала бы делать я, – предупредила я Оливера. – В том числе не грызи ножки кухонных табуретов.
Взяв ключи, я направилась к «тойоте-приус». В прошлом году почти все мои сбережения ушли на этот гибридный автомобиль. Говоря по правде, не понимаю, почему производители машин повышают страховой взнос для покупателей с зачатками общественного сознания. Это не полноприводник, а значит – настоящая головная боль зимой в Нью-Гэмпшире. Но я рассудила, что спасение озонового слоя стоит того, чтобы время от времени скатываться с дороги.
Мои родители переехали в Линли, городок в двадцати шести милях от Конкорда, семь лет назад, когда отец получил должность раввина в Темпл-Бет-Ор. Прикол в том, что здания синагоги Темпл-Бет-Ор не существовало: реформистская община отца проводила ночные пятничные службы в кафетерии средней школы, потому что прежняя синагога сгорела дотла. Были планы собрать пожертвования на новую, но отец переоценил численность своей общины в Нью-Гэмпшире. Хотя он и уверял меня, что все склоняются к покупке земельного участка, я считала, что это вряд ли произойдет в обозримом будущем. Во всяком случае, пока его паства приобрела привычку слушать выдержки из Торы, и эти чтения перемежались одобрительными возгласами зрителей, следящими за баскетбольным матчем в спортивном зале, расположенном дальше по коридору.
Самым крупным спонсором, ежегодно отчислявшим взносы в отцовский фонд для постройки нового дома собраний, был «Хуцпа» – оздоровительный центр по гармонизации тела, разума и духа, расположенный в Линли и руководимый моей матерью. Хотя клиентура и не относилась к определенному вероисповеданию, мать приобрела известную репутацию в женских клубах при синагогах. Для того чтобы расслабиться и омолодиться, к ней приезжали постоянные клиенты из таких удаленных штатов, как Нью-Йорк, Коннектикут и даже Мэриленд. Для своих скрабов мать использовала соли Мертвого моря. Кухня на ее спа-курорте была кошерной. О ней писали «Бостон мэгэзин», «Нью-Йорк таймс» и «Лакшери спа-файндер».
В первую субботу каждого месяца я ездила в центр на бесплатный массаж, косметические процедуры для лица или педикюр. Подвох состоял в том, что после этого мне приходилось выдерживать обед с матерью. Мы довели процедуру до автоматизма. К тому времени, как нам приносили ледяной чай с маракуйей, мы успевали покончить с темой «почему ты не звонишь?». Салат сопровождался рассуждениями о том, что «я умру, так и не став бабушкой». Под закуску, соответственно, обсуждался мой вес. Нечего и говорить, что до десерта мы так и не добирались.
«Хуцпа» была белой. Не просто белой, а пугающе белой. Такой белой, что дух захватывало: белые ковры, белая плитка, белые халаты, белые тапочки. Я понятия не имею, как матери удавалось содержать салон в такой чистоте, если учесть, что, когда я росла, в доме всегда был уютный беспорядок.
Отец говорит, что Бог существует, хотя для меня это не бесспорный факт. Это не означает, что я не ценю чудес, как любой другой человек. Например, когда я подошла к конторке, администратор сказала, что моя мать не придет на обед, потому что в последнюю минуту у нее была назначена встреча с оптовым продавцом орхидей.
– Но она сказала, вам тем не менее можно принять процедуры, – пояснила администратор. – Вашим косметологом будет Диди, а ваш шкафчик под номером двести двадцать.
Я взяла халат и шлепанцы, которые мне вручили. Шкафчик номер двести двадцать был среди пятидесяти других, и несколько женщин среднего возраста снимали с себя одежду для занятия йогой. Я зашла в другую зону со шкафчиками, к счастью пустую, и переоделась в халат. Если кто-то пожаловался бы, что я вместо своего воспользовалась шкафчиком номер шестьсот шестьдесят четыре, мама вряд ли отреклась бы от меня. Я ввела код ключа 2358 и, собравшись с духом, постаралась не смотреть в зеркало, когда проходила мимо.
Мне мало что нравится в собственной внешности. В фигуре есть изгибы, но, кажется, не в тех местах. Волосы, копна темных кудряшек, могли бы придать мне сексуальности, но приходится распрямлять их. Я читала, что стилисты в шоу Опры распрямляют гостям такие шевелюры, как у меня, поскольку при съемке на камеру кудри добавляют человеку десять фунтов. А это значит, что даже волосы придают людям вроде меня избыточные размеры. Глаза у меня что надо – коричневатые в обычный день и зеленые, когда я в ударе. Но самое главное, они показывают ту мою часть, которой я горжусь, – мой интеллект. Я могу и не стать девушкой с обложки, но голова у меня хорошо варит.
Проблема в том, что не дождешься, пока кто-нибудь скажет: «Ух ты, зацени мозги у этой крошки!»
Отец всегда заставлял меня почувствовать себя особенной, но, глядя на мать, я удивлялась, почему не унаследовала ее тонкую талию и гладкие волосы. Ребенком я хотела быть похожей на нее, а став взрослой, перестала даже пытаться.
Вздохнув, я вошла в зону с джакузи: белый оазис с белыми плетеными креслами, где в основном белые женщины дожидались вызова от физиотерапевтов, одетых в белое.
Диди, улыбаясь, появилась в безупречной курточке.
– Вы, должно быть, Мэгги, – сказала она. – Я узнала вас по описанию вашей матери.
Я не собиралась клюнуть на это и ответила:
– Приятно познакомиться.
Я не вполне понимала протокол этой части процедуры – здороваешься, а потом сразу же раздеваешься, чтобы к тебе прикасался совершенно чужой человек… и ты еще платишь за эту привилегию. Мне одной так кажется или эти спа-процедуры действительно имеют что-то общее с проституцией?
– Предвкушаете обертывание под Песнь песней?
– Скорее я бы согласилась на пломбирование зубного канала.
Диди ухмыльнулась:
– Ваша мама намекала, что вы скажете что-то в этом роде.
Если вам никогда не делали обертывания, знайте – это нечто необычайное. Вы лежите на подогреваемом столе, под гигантским лоскутом тонкой целлофановой пленки, и вы голая. Совершенно голая. Перед тем как начать скрести вас щеткой, косметолог прикрывает ваши половые органы тряпочкой размером с марлевую повязку. При этом у нее совершенно непроницаемое лицо, и невозможно понять, оценивает ли она своими пальцами индекс массы вашего тела. К вам приходит мучительное осознание своих физических данных, хотя бы просто потому, что кто-то экспериментирует непосредственно на вас.
Я заставила себя закрыть глаза и думать о том, что душ Виши даст мне почувствовать себя королевой, а не инвалидом на больничной койке.
– Диди, как давно вы этим занимаетесь? – спросила я.
Развернув полотенце, она держала его, как ширму, пока я переворачивалась на спину.
– Я работаю в спа уже шесть лет, а сюда устроилась совсем недавно.
– Значит, вы опытная, – сказала я. – Моя мать не нанимает любителей.
Она пожала плечами:
– Мне нравится встречаться с новыми людьми.
Мне тоже нравится встречаться с новыми людьми, но только когда они одеты.
– А чем занимаетесь вы? – поинтересовалась Диди.
– Моя мать вам не сказала?
– Нет… она лишь… – начала Диди, но вдруг замолчала.
– Что? Говорите.
– Она… гм… она велела мне сделать дополнительную обработку скрабом на основе морских водорослей.
– То есть она сказала, что мне потребуется двойная порция.
– Она не…
– Она употребляла слово «цафтиг»?[2] – спросила я.
Диди благоразумно не ответила. Прищурившись, я подняла глаза к неяркой лампе под потолком, прислушалась к нескольким аккордам на фортепиано в записи Янни и вздохнула:
– Я юрист Американского союза защиты гражданских свобод.
– Правда? – Руки Диди замерли на моей ступне. – Вы когда-нибудь беретесь за дела… скажем, бесплатно?
– Как раз это я и делаю.
– Тогда вы должны знать об одном парне, смертнике… Шэе Борне. Я писала ему десять лет, начиная с восьмого класса, и это было частью моего задания по обществознанию. Верховный суд только что отклонил его последнюю апелляцию.
– Знаю, – сказала я. – Я составляла резюме от его имени.
Глаза Диди широко раскрылись.
– Так вы его адвокат?
– Ну… нет.
Я даже не жила в Нью-Гэмпшире, когда был осужден Борн, но в обязанности Американского союза защиты гражданских свобод входило составление благожелательных резюме для осужденных на смертную казнь. Когда у тебя есть своя позиция по определенному делу, но ты не принимаешь непосредственного участия в процессе, суд позволяет тебе законно высказать свои соображения, если это поможет в принятии решения. Мои благожелательные резюме показывали, насколько отвратительна смертная казнь, называли ее жестоким и неконституционным наказанием. Я уверена, что судья, взглянув на мои труды, поскорее отложил их в сторону.
– Неужели больше ничем нельзя помочь ему? – спросила Диди.
Суть состояла в том, что, раз уж последняя апелляция Борна была отклонена Верховным судом, ни один адвокат не смог бы почти ничего сделать, чтобы спасти его.
– А знаете что? Я займусь этим, – пообещала я.
Улыбнувшись, Диди укутала меня подогретыми одеялами, спеленав, как буррито, потом села рядом и запустила пальцы мне в волосы. Пока она массировала мою голову, у меня начали закрываться глаза.
– Они говорят, это не больно, – пробормотала Диди. – Смертельная инъекция.
Они – это правящие круги, законодатели, те, кто краснобайством успокаивает свое чувство вины.
– Это потому, что никто не возвращается, чтобы рассказать, как было на самом деле, – заметила я.
Я подумала о Шэе Борне, которому сообщили новость о его неминуемой смерти, и представила, что лежу на столе вроде этого и меня усыпляют.
Вдруг мне стало трудно дышать. Слишком теплые одеяла, чересчур много крема на коже. Мне захотелось выбраться из этого кокона, и я замолотила руками и ногами.
– Тише-тише, – сказала Диди. – Постойте, я помогу. – Она сняла с меня одеяла и пленку и протянула мне полотенце. – Ваша мама не говорила, что у вас клаустрофобия.
Я приподнялась, дыша полной грудью.
Конечно не говорила, подумала я, потому что именно она меня душит.