– Какие красивые у вас игры светотени, – улыбается мне красавчик с серо-зелеными очами, поворачиваясь от картины.
Светотени хороши? Ах, да, спасибо. Но неважно. Мальчик, повернись еще чуточку, твой профиль просто божественно будет смотреться в повороте на три четверти. Да-а-а, вот так, замри и не дыши, а я сбегаю за мольбертом. Ладно, дыши, я пошутила, никуда я не побегу, вот прямо сейчас я буду стоять здесь и любоваться
– А у вас красивые скулы, – я плачу комплиментом за комплимент, улыбкой за улыбку.
Да-да, я сказала это вслух. Мне тридцать четыре, и это не тот возраст, когда переживаешь из-за того, что скажешь мужчине что-то неприличное. Я уже знаю – не скажешь вслух, что ты заинтересована, и мужчина пройдет мимо, не поймет, что ты хочешь, будет еще думать, гадать на тему того "да" или "нет".
– Да, – я говорю, – да.
Вот этому Аполлону в сером пиджачке и облегающих крепкие ягодицы черных брючках – да. И нет, мне не стыдно.
Эй, кто сказал "лярва", выведите эту старую закомплексованную мымру из зала! А вот не хрен завидовать, право слово. Да, да, я понимаю, боги не всем улыбаются, но, кажется, я совершенно не зря сделала эту укладку и надела эти дурацкие чулки под это дурацкое платье.
Нет, серьезно, у меня секса уже четыре месяца не было! Под руку подворачивались либо козлы, либо вообще не варианты. А тут он – дивное небритое видение ростом метр девяносто, с подтянутой фигуркой, весь такой на стиле, в синем галстучке в узкую полосочку, то и дело так сексуально ерошит свои живописные кудри – хоть сейчас бери и раздевай. Я уже час стою и общаюсь с посетителями выставки, кошусь на него уголком глаза, лелея надежду, что он подойдет и заговорит со мной. И боже, дождалась. Время брать быка за … рога.
Итак, мы сказали свое слово, господа, открываем ставки: поймет ли мой Аполлон все правильно или нет? Сочтет ли он нужным обращать на это внимание или нет? Ну да, встречаются такие экземпляры, которым приходится говорить еще прямей. Не оставляют девушке никакого простора для недоговоренности.
О, стрельнул глазами в сторону правой руки. Умничка, все правильно понял. С трудом удерживаюсь, чтобы не улыбнуться и не пошевелить задорно пальчиками, свободными от таких неприятных штуковин, как обручальные кольца. Да, да, малыш, свободная касса. Уже пять лет свободная. Занимать будешь?
– Кажется, где-то там можно было найти воду, – задумчиво тянет он, склоняя голову набок. Да ладно. Да неужто? Давненько мужики не бросались на меня вот так прямо, не выходя из галереи.
Вода? В галерее? Ну не то чтобы её тут не было, кулер тут, конечно, есть, если поискать где-то рядом с гардеробом. Но кивает-то мой бог совершенно в другую сторону. А что у нас там? А там у нас темный пустой зал, который мне занять не дали. И в углу каморочка с железной дверью и бумажным листочком на ней.
Для персонала.
Эй, а я за персонал сойду? Аренду зала под аукцион я добросовестно оплатила. Ну, оплакала при этом кровавыми слезами тот счет, но он уже отбился, я уже в плюсе.
А теперь я же имею священное право спрятаться в темный уголок и осквернить его грязным коитусом, да? Надеюсь, там камер не стоит?
– Задница у тебя еще более прекрасная, чем светотень, – шепчет мне мой Аполлон, приобнимая меня за талию, когда мы уже подходим к этой дивной каморочке.
Мальчик мой, какой ты, однако, милый, наверное, мнишь себя сногсшибательным мачо, да? Хотя ладно, ты хотя бы умудрился закончить предложение словом "светотень", у тебя есть надежда. У обычных-то "мачо" комплимент заканчивается примерно после слова "задница". И вместо «прекрасной» там обычно что-то матерное.
Вот серьезно, не понимаю этого. Может, кто-то и находит сексуальными матерящихся через слово мужиков, а для меня это что-то вроде антивозбудина. Ну, вот в чем радость заниматься сексом с неандертальцем?
Самое матерное слово в моем лексиконе – слово «сука», и это отнюдь не комплимент. Так, например, «сука» у меня бывший муж. Да-да, муж. Нет, не кобель, а сука, поверьте, я точно знаю!
Ах, да, простите, я отвлеклась. Грешна, каюсь, от богов недолжно отвлекаться.
А он ведь бог, раздери черт на нем эту белую сорочку. Мускулистый мой Аполлон, чьим бицепсам позавидовали бы греческие атлеты. Если б дожили. С таким можно и в пыльной кладовке, не раздеваясь, даже не снимая трусов. Чтобы было, что вспоминать пару месяцев спустя.
Я ни черта не вижу. Мои глаза – это мои пальцы, уже нырнувшие ему под рубашку. И боже, да-а , там есть что пощупать, и от чего тактильно побалдеть. Твердый. Рельефный. Кубики даже считать не буду. Я и так знаю, что этот мальчик – мое совершенство, сбежавшее из сна. Не знаю, откуда он взялся, такой восхитительный.
Он такой горячий, что кажется перекаленным. Понятия не имею, почему на моей коже не остается ожогов от прикосновений к этому огненному богу, и почему я не таю, оставаясь на его коже капельками талой воды.
Когда он торопливо опускается передо мной на колени, я уже сомневаюсь что он Аполлон. Эрос, не иначе. Хотя, Аполлон тоже был такой герой-любовник, что многие боги завидовали его личной жизни.
Я предпочитаю не знать, во что уперлась правой ногой, когда отводила бедро в сторону, раскрываясь. Не хочу думать о такой банальщине, как ведра, а больше нечему водиться в каморке со швабрами. Хочу думать об этом проворном божественном языке, от которого так хорошо, что я тихонько постанываю, не заботясь о нечаянных слушателях. Подслушают и хайп с ним. Будут сплетни по всей галерее? Ну, решу проблему одним из двух способов: забить или сменить галерею. И пошли они все!
В конце концов, когда еще у меня будет возможность вот так вот – с богом, по сиюминутной прихоти?
– Ну, что, богиня, я тебя заслужил? – тоном казановы интересуется мой Аполлон, разлучая мой клитор со своим языком, а я любуюсь танцем желтых точек под сжатыми веками.
– Заслужил, – это не слово, это почти гимн. Гимн, воздающий честь этому дивному юноше с его восхитительным языком.
А все что дальше – это просто за гранью. Это взрыв адронного коллайдера, разносящий вселенную на клочки.
Боже, как оно дико – то, что происходит в этой темной каморке. Когда я, лицом к двери, с оттопыренной пятой точкой, а он вбивается в меня, и каждое проникновение – краткая остановка атомов в моей вселенной. На одно мгновение, но как же это… Феерично! А в воздухе – клубничный аромат презервативов, и это тот случай, когда презерватив ничего не портит в ощущениях.
Рычит. Боже, он рычит! Вот вы понимаете, рычит! Ей богу, лет с двадцати пяти не помню мужика, который в сексе рычит. Скажи спасибо, Надюша, если попыхтел. А так, молчит же, собака, и это же иногда жутко вымораживает. Сидишь такая и думаешь – ну и кто из нас бревно, вообще? И, может, мне уже слезть и поехать домой, а то как-то не очень похоже, что оба тут кайфуют.
А нет, этот рычит! Ох, мой мальчик, как же ты хорош. Какую красивую звездочку я нарисую на фюзеляже. Большую такую. Жирную. Обводить её буду старательно, чтобы точно не забыть. А лучше бы всем показывать, но когда ты женщина – тут не похвастаешься новым потрясающим любовником. Ну, если, конечно, не хочешь получить свою порцию осуждения.
Мальчик… На самом деле он ведь только на пару лет младше меня, причем я могу ошибаться. Просто иногда я ощущаю себя безумно древней, как атлант, подпирающий небеса плечами.
Боже, сколько бы я отдала, чтобы это все было по-настоящему. Чтобы как в сказках, как в кино, как в чертовых мечтах.
Но нет, так не бывает, я же знаю.
А вот оргазм – это вполне реалистичное. И ничего удивительного, что мой Апполон его добился. Малышу повезло, за тот час, пока я любовалась им на выставке, я позволила себе в него чуть-чуть влюбиться. Ну, от такого совершенства было сложно отвести глаза, право слово. Так что сейчас – восторг кипит в висках, кожа – будто раскаленная сковорода, и да, нужно все-таки найти тот кулер. Я бы не отказалась сейчас от воды. А лучше – от ледяного душа: это было бы просто спасение для задыхающейся и перегретой меня.
Поправляю платье, подтягиваю сползший чулок.
Целую своего сладкого Аполлончика напоследок.
– Спасибо, дорогой, – шепнула, касаясь губами щетинистого подбородка, – было бесподобно.
Ну ладно, он правда заслужил. Давненько меня никто так до звездопада не натягивал. И все это чушь, что мужикам нельзя и не надо говорить спасибо. Если есть за что, если ты трусы можешь сжать в ладони, и из них закапает, если ты еле дышишь – спасибо сказать нужно. Потому что ей богу, как редко такое бывает. А чем ты старше, чем циничнее, чем сложнее тебя развести на эмоции – тем такой кайф получается реже.
Выхожу из кладовки поправляю волосы, смахиваю с платья пыль. Хорошо, что в кладовке было темно, а то ведь весь адреналиновый флер этого безумства бы подрастеряли, обращая внимания на то, что "предаемся греховной страсти" в компании швабр.
Ну что ж, будем считать, что эта выставка прошла не зря, я не только денег с неё получила, но и божественной страсти глотнула. Хороший заряд. А теперь можно оставить продажу лотов на персонал, забрать тренч из гардероба и поехать домой, переживать это чудное затменье.
Когда у тебя первый секс – ты мечтаешь, чтобы он был роскошным, на шелковых простынях, пропахших розами, в свете тысячи свечей, и желательно, чтобы парнем был хотя бы Ченнинг Татум.
А когда тебе тридцать четыре, когда в паспорте два штампа об расторжении брака и дома тебя ждет одиннадцатилетняя Харли Квин со своими заморочками – ты рада даже в кладовке. Просто потому что черт его знает, когда выдастся еще один такой шанс. Дай бог, через пару-тройку недель.
– Эй, – мой Аполлон сбегает за мной по ступеням галереи. Пальто нараспашку, темные волосы взъерошены, в красивых глазах плещется недовольство.
– Ты не оставила мне свой номер, – произносит он, поймав меня за рукав тренча.
Ох, малыш, зря ты это. Я бы с таким удовольствием оставила между нами такую легкую недоговоренность. Почувствовала бы себя Золушкой, сбежавшей от тебя во время бала. А теперь придется объясняться, почему я на самом деле не оставлю тебе хрустальной туфельки. А я не хочу, чтобы мой Аполлон вдруг превращался в пузатенького Вакха, чешущего пузико и встающего с дивана только чтобы к холодильнику за бутылкой пива сгонять. Да и нет, я же знаю, что он спрыгнет, как только узнает мои исходные данные.
– Я не оставляю номеров, дорогой, – спокойно улыбаюсь я. А сейчас – даже не представлюсь, хотя есть у меня подозрение – он в курсе, на чьей выставке побывал.
– Мне оставишь, – упрямо качает головой мой безымянный бог.
– Зачем? – смеюсь. – Тебе это не надо, я тебе честно говорю.
– Мне решать, – нахально заявляет это дивное совершенство. Какая жалость, что три четверти мужиков вот такие нахальные лишь на первых двух свиданиях. Потом у них как-то эта самцовость слетает, как золоченый фантик.
– Нет, мой дорогой. Не тебе решать. Мне не интересно то, что после обмена телефонов, – качаю я головой и ныряю в подъехавшую тыкву, ой, простите, в такси.
Мой Аполлон бросается к машине, но спотыкается об мой взгляд, и замирает, глядя на меня то ли с угрозой, то ли с раздражением. Ничего-ничего, малыш, я просто решила твои проблемы заранее.
Ну, все, пора возвращаться с божественного Олимпа на грешную землю. Никаких пустых надежд, их лелеять бессмысленно.
Девушкам с пробегом боги улыбаются один раз в жизни…
Нет, ну какого же черта?
Никогда в своей жизни у Давида так не было, и он искренне верил, что слишком прагматичен для всего этого дерьма, но…
Крышу сорвало резко, одним движением, в первую же секунду, когда Давид оказался на выставке. Когда он первый раз увидел Надю Соболевскую с бокалом шампанского в руке, разговаривающую с одним из друзей Давида.
И сразу Макс очень резко стал Вознесенским, и сразу Давид вдруг понял, что с эмпатией у его приятеля не очень, потому что Макс напрочь отказался понимать три красноречивых взгляда друга, которые совершенно точно поймал. Вот не хочет он отходить, и все тут. Принципиально.
Дружба дружбой, а девушку получает тот, кто первый её уболтал. Закон джунглей.
И ходит Давид, и смотрит Давид… То на Надю, то на её работы, на лица людей, в которые Соболевская вписывала то закат, то рассвет, то полнолуние…
Старик, в чье лицо вписали горный пик. И седые пряди, обрамляющие лицо – то ли волосы, то ли облака…
Что сквозит в этих странных морщинах-горных утесах? Мудрость? Старость? Поневоле стоишь и думаешь, и правда, что хотел сказать художник?
Девушка, в лице которой кипит океан. Бурная, все смывающая на своем пути страсть, запечатанная на холсте одними только мазками акрила.
Интересно, чья это страсть в картине – натурщицы? Или художницы?
О, эта мысль – удачный повод снова глянуть в сторону Соболевской.
И что за пропасть – с каких пор Давиду вообще нужны поводы, чтобы посмотреть на женщину?
И все-таки почему к Соболевской подходит столько мужчин? Что это за магия такая? Не одному Огудалову Надя кажется магнитом? И что, они все не ощущают, что Соболевская – не для них?
Для него.
Почему для него-то? Где логика?
Почему вообще Давид с самого начала выставки чувствует себя будто слегка нездоровым, если отводит взгляд от Соболевской?
Что в ней такого?
Да ничего.
Ровным счетом ничего, что могло бы свести с ума.
Волосы – простые, темно-русые, распущены свободными волнами по плечам.
Черное платье – хорошо сидит на ладной женской фигурке, но очень простое, без изысков.
Лицо – ну, лицо. Ни тебе супер-чувственных губ, ни тебе томных, с поволокой глаз.
Все симпатично и просто.
Почему же глаза так и тянутся к ней?
Ну, правда, при прочих равных Давид Огудалов не смог сходу понять, почему его взгляд раз за разом возвращается к Соболевской, почему начинает прожигать недовольством висок очередного окрыленного Надиным творчеством поклонника.
Творчеством? Точно творчеством? Почему кажется, что мужики то и дело начинают поглядывать на её грудь.
Раньше, с любой другой девушкой, Давиду было плевать, потому что, ну, красивая грудь, почему бы и не посмотреть? А сейчас – хочется выжечь чертовы наглые глазища, которые смотрят на неё с подобными желаниями.
Странное ощущение.
И палиться не хочется, потому что это какое-то наваждение. Ну, оно же должно потом ослабнуть, да? Просто с гормонами какая-то ерунда творится.
Нет, это наваждение надо было купировать, вылечить, ну невозможно же было так дальше жить. Он не может пойти и закрутить роман с первой встречной художницей, у него все-таки планы, обязательства, и… Ну нет. Тем более, что именно с Соболевской последний месяц всеми правдами и неправдами Давида пыталась познакомить мать.
Да, у матери были свои причины, и вовсе не благоустройство сыновней личной жизни её беспокоило. Такими вот нехитрыми способами Тамара Львовна бунтовала против Моники, против планов Давида на переезд в Америку, которые он уже начал претворять в жизнь.
Поэтому совсем зашкаливающим стало количество красивых девиц, то и дело захаживающих в гости “на ужин”, когда Давид заезжал к матери, или которым надо было срочно показать город, и “милый, ну это дочка моего лучшего друга, неудобно с экскурсоводом, покатай её сам”.
Катал. По-разному катал, где-то на машине, где-то – на чем-то другом, если уж девочка и вправду симпатичная попадалась.
Но вопреки этому всему Давид не собирался поддаваться и оставаться в России, он уже два года готовил этот плацдарм к переезду, и уж тем более не собирался смотреть на Надежду Соболевскую как на что-то стоящее.
Ну, серьезно, что может предложить ему – дизайнеру с именем и собственным делом – простая художница, да еще и та, которую так настойчиво Давиду впаривает мать?
Ну, он же лучше знает, что ему нужно от женщины, так? И… И вот!
Стоит себе Давид Огудалов и как идиот смотрит то на картину, то на художницу, которую в другом конце выставочного зал снова терзает вопросами настырный Вознесенский. Вот не умеет Макс признавать свое поражение. Его уже отшили раза два, наверное. Ну, да, настойчивость – вот главное оружие.
А сам Давид в это время как пацан-девятиклассник пытается придумать, как бы ему заговорить с девушкой.
Заговорить!
Это же просто, сложил два-три слова, и даже если слова чушь – девушка, как минимум, посмеется над ними, контакт уже начнется.
А нет, не хотелось казаться идиотом…
Какие красивые у вас игры светотени…
Дурацкая фраза, такая банальная в качестве стартового комплимента художнице, и почему-то самому Давиду она показалась немыслимо пошлой, будто в каждом слове той фразы на самом деле пряталось “я хочу вас трахнуть немедленно, не сходя с этого места”.
И думалось Давиду, что Надя глянет на него и отвернется, возмущенная столь безыскусным и наглым подкатом, а она…
…Улыбнулась ему.
Это был конец, фаталити, апокалипсис.
Как можно мнить себя уже наевшимся “свободных отношений”, замахиваться на цель “построить семью” и вот так терять голову от одной только случайной улыбки?
Как можно вот так влипать и в то же время быть молодым самовлюбленным кобелем, который не выходит из дома без трех презервативов в кармане, а чувством собственного достоинства может сшибить с неба солнце?
А он потерял… И влип…
Эта улыбка будто начинает рождение сверхновой в его груди. И хочется, чтобы эта улыбка с Надиных губ больше не сходила. Вообще никогда. И про себя он уже зовет её Надей, хотя они даже не знакомились. Просто потому что он не сможет наскрести в себе самообладания на какую-нибудь Надежду Сергеевну.
У вас красивые скулы…
Он никогда не думал, что одной лишь фразы такого рода ему будет достаточно, чтобы пропасть.
Он не был идиотом, он знал, что женщины находят его привлекательным, это уже давно не было новостью. Лет с четырнадцати, поди, когда пошла мода дарить валентинки, и когда вдруг оказывалось, что открыточек в виде сердечек Давид Огудалов получил с первого же раза больше, чем трое его друзей вместе взятых.
– Куплю отворот, за любые деньги… – билось в голове Давида, а ладонь уже ложилась на Надино бедро, а глаза уже поблескивали триумфом, задевая лица тех неудачников, которых ждал облом. Нет, вряд ли они предполагали, что Давид трахнет Надю, прямо не выходя из галереи, но они прекрасно понимали, что это ждет его в ближайшее время. И завидовали.
А у него срывало последние гаечки с предохранителей. И не оставалось сил терпеть, ждать, куда-то ехать, нужно было прямо сейчас, и ни часом позже.
Опять-таки, если бы Давид не был прагматиком – он бы решил, что Надя Соболевская – настоящая ведьма, взяла и приворожила его, или что там у него какая-нибудь связь истинной пары в душе зачесалась.
И думалось ему, что секс все исправит, что нужно просто сбросить это напряжение, нужно просто взять её – ту, что взяла и вытеснила из головы Давида все его мысли.
И был он, тот торопливый секс в кладовке, яркий, как взрыв, и краткий до безумия.
Его не хватило. Совершенно. Да и на что его могло хватить?
А потом…
Потом Давид смотрел ей вслед…
Ну, точнее, не ей, а её уже скрывшемуся за поворотом такси. Сути это не меняло.
Даже имени не спросила…
Что это было вообще?
А ведь он заехал предложить ей работу…
Да-да, работу. Заказчик Давида внезапно захотел, чтобы в его гостиной был во всю стену его портрет, и не какой-нибудь – а чтобы “в стиле Соболевской”. И чтобы писала его именно “рука мастера”.
Головная боль, на самом деле, потому что теперь проект под этот "арт-объект" переделывать придется, но клиент хорошо платил за свои капризы.
И все-таки, это было дело рук матери, Давид был уверен. Она решила столкнуть сына с Соболевской не мытьем, так катаньем.
Если говорить по-честному, во всей Москве сложно найти худо-бедно значимого в искусстве человека, который не знаком с Тамарой Львовной Огудаловой хотя бы заочно.
А Юрий Андреевич Левицкий был племянником друга Тамары Львовны. Задурить ему голову россказнями о редком таланте молодой художницы, и о том, что “сейчас она нарисует вам задешево, а потом ваша гостиная будет шедевром российского искусства”, матери явно было несложно.
В общем… Давид приехал предлагать Соболевской работу, да. Насколько он успел понять до выставки – у Надежды не то чтобы наплыв заказов, но бывают провалы. От большого и выгодного заказа она не откажется.
Ну, и он был искренне уверен – мама в который раз потерпит поражение. Наде просто нечем его заинтересовать. Заколебавшемуся материнским сватовством Давиду немного хотелось отомстить. Совсем чуточку. В уме.
А выходит так, что Давид возвращается домой после выставки и звонит маме.
Адрес и телефон Нади достать проще некуда, зря богиня мнит о себе очень уж много.
– Ну что, ты познакомился с Наденькой? – щебечет мать. Просто соловьем заливается.
– Не успел, – хладнокровно врет Давид, чувствуя себя школьником, рассказывающим сказки об украденном дневнике. – Приехал слишком поздно, её уже не было. Я заеду к ней завтра, только скажи адрес.
Не хочется признавать свое поражение и давать в руки матери такой козырь… Дай ей волю – и Надя появится в жизни Давида ровно в таком количестве, что он точно усомнится в идее переезда. А все же решено и спланировано.
Так что мама не узнает о том, что его все-таки проняло. Пока – не узнает. Пока Давид не придумал, что ему с этим делать.
Что ему делать с Надей…
Заехать к ней завтра. Да, пожалуй, хорошая мысль.
Взять себя в руки, выдохнуть, поговорить уже наконец о работе
Хочется иного.
Хочется поехать не завтра утром, хочется рвануть прямо сейчас. Догнать беглянку, завалить её на первую попавшуюся постель и драть её столько времени, сколько понадобится, чтобы её язык совершенно перестал ворочаться во рту.
Отношения её не интересуют с ним, ишь ты…
Оборзевшая, невесть что о себе возомнившая богинька.
Мама называет адрес, обещает даже утром позвонить и спросить – дома ли Надя.
Ну да, ну да, конечно, исключительно из благих побуждений. Ладно, мама, что уж с тобой делать. Все равно по-твоему не будет.
После разговора с матерью Давид ловит себя с поличным – за рабочим столом, у листа бумаги, с карандашом в руках.
И это просто выходит за всякие рамки, потому что он уже давно не рисовал просто так, для себя, для настроения, наверное, с института. Эскизы, интерьеры и все, что по работе, – много и запросто.
А тут пальцы скользят над листом, карандаш очерчивает контур изящного подбородка. Давид – не профессиональный портретист, хоть навык рисовальный и не теряешь с годами. Рисунок выходит больше техничный, набросок, не портрет.
Какие у неё глаза?
Серо-синие, такого редкого оттенка. Он успел заметить, за время их краткой беседы. И не море, и не небо.
В груди будто ворочается спящий медведь при воспоминании об этих глазах.
В голове слегка гудит, глаза будто нарочно снова ползут к листку с записанным адресом и думается – а спит ли она сейчас? И вспоминает ли о нем?
Хочется. До нервной лихорадки, сводящей пальцы, хочется, чтобы она думала именно о Давиде. Так же, как он думает сейчас о ней, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь туман этого наваждения…
А еще лучше – сильнее, чтобы валялась сейчас на мятой простыне где-то там, думала о его члене и трахала сама себя своими тонкими пальчиками. И чтобы скулила, умирала от пустоты, ведь это совсем не то.
Нет, это совершенно ни в какие рамки…
Что это за озабоченный пубертат накануне тридцати, а?
И с этим точно надо что-то решать. Оставлять это на самотек внезапно не кажется разумным решением. Потому что вот в таком состоянии – Давид может из самолета вылететь во время посадки, просто потому что если его будет ломать хотя бы вот так, как сейчас – он на месте не усидит.
Этак можно и нешуточно увлечься, и передумать насчет переезда. Нужно как-то взять это под контроль. Успокоиться. Насытиться ею.
Ну, допустим, хочет Давид Соболевскую. Хочет. Пусть не так, как любую другую девушку, но все-таки – только хочет, не даром на кончике языка до сих пор мерещится её вкус. Солоноватый, пряный. И как же жаль, что только мерещится…
Давид сделал слишком много, чтобы перебраться в Нью-Йорк. Там – перспективы, уже сейчас налажены неплохие связи, и уже даже не один клиент ждет приезда Давида. Сейчас у него осталось не так много незавершенных дел, держащих его в Москве. И разве стоит какое-то странное секундное увлечение всего того, что ждет его там, в Нью-Йорке?
И нет, ну все-таки: какого же черта, а?