Он видит коттедж, с двумя флигелями, коттедж богатых людей; и дьявол радуется, так как его любимый грех это гордость, как обезьяна, подражающая смирению.
«Мысли дьявола»
Нам предстояло решить теперь важный вопрос: куда нам следует направить отсюда свой путь? Поразмыслив, мы решили посетить некоторые дворы в поселке, расположенном вблизи нашего родового гнезда, усадьбы Равенснест, а не идти еще сегодня на село, отстоявшее более чем в четырех милях отсюда. Затем мы намеревались приискать себе более или менее подходящее помещение для ночлега где-нибудь по соседству с барским домом. Дядюшка считал необходимым сохранять до поры до времени самое строгое инкогнито для всех, не исключая даже и наших родных, чтобы иметь возможность разузнать вполне настоящее положение дела и намерения антирентистов.
Итак, мы скоро распрощались с индейцем и его сожителем, старым негром, пообещав им побывать у них еще раз в течение завтрашнего дня, и побрели каждый со своей ношей по той тропинке, что вела на ферму. Там мы надеялись встретить хороший прием, так как на этой нашей ферме уже с давних пор работал и хозяйничал некий Миллер со своей семьей, состоявшей из него самого, его жены и шести или семи человек детей, по большей части подростков.
– Том Миллер, сколько помнится, был прежде славный человек, на которого можно было положиться, – заметил дядя, когда мы стали подходить к овину, в котором работал сам Миллер и его семья. – Но во всяком случае будет лучше, если мы не откроемся ему.
– Я вполне того же мнения, дядя, – ответил я. – Как знать, в самом деле, не возымел ли он того же желания, как и все остальные, присвоить себе ту ферму, на которой он теперь живет и работает. Ведь несмотря на то, что он ее у нас не арендует, а обрабатывает для нас за известное вознаграждение, все же он имеет на нее те же права, как и все остальные, не так ли? А любовь к деньгам и наживе – такой всесильный источник зла, что когда эти чувства овладевают человеком, то никогда нельзя поручиться за него, что он того-то или того-то не сделает.
– Ты прав, Хегс, ты прав, но вот мы подошли уже так близко, что они нас могут слышать; пора опять стать немцами.
– Guten Tag. Guten Tag, – проговорил дядя, входя в овин, где Миллер, два его старших сына и несколько работников натачивали свои косы, готовясь к покосу, – порядошно шарко! Этот короша день.
– Здорово! Здорово! – весело отозвался Миллер, окинув нас бойким, проворным взглядом. – Что вы продаете? Духи, помаду, эссенции какие.
– Oh, nein! Часи, солоти вешши разни, – ответил дядя, раскрывая свой ящичек, – вы, мошет, будет покупайт корош часи?
– А они чистого золота? – осведомился Миллер.
– Nein, nein… не шисти солот, nein, это я не мошет сказывать, это быть не чисти солот, но это быть ошень корош вешши для простой человек, как ви и я, а совсем не для таких важных бар, как эти знатные господа, там.
– Да, эти вещи, конечно, не были бы достаточно хороши в большом доме! – воскликнул с едкой насмешкой в голосе один из работников, которого, как я узнал впоследствии, звали Джошуа Бриггам. – Так, значит, вы свой товар предназначаете исключительно бедным людям, не так ли?
– Я мой товари преднаснашает для всякой человек, какой дала за него деньги, – ответил продавец. – Желает ви имейт часи?
– И очень бы желал – и не только одни часы, но еще и целую ферму в придачу, если бы только я мог получить дешево и то, и другое, – ответил Бриггам тем же злобным голосом. – Почем вы нынче продаете фермы? – добавил он.
– Я не имейт ни какой фэрм; я продавайт часи и разни солотой вешши, а не фэрм, я продавайт што я имейт, што я не имейт, я не продавайт.
– О, у вас будет все, чего вы только пожелаете, если вы пробудете подольше в этой стране! Ведь эта страна свободная, и самое подходящее место для бедного человека, – продолжал Бриггам, – и если это не совсем так сейчас, то вскоре будет так, как я вам говорю, как только мы избавимся от всех этих землевладельцев и аристократов.
На это дядя, приняв самый простодушный вид, сказал:
– Ай, ай, а я слыхайт, што в Америку не быть никакой барон, ни аристокрад, што здесь не быть ни одна граф на всей сторона.
– О, и здесь есть всякого рода люди, как и везде, – заметил Миллер, спокойно усаживаясь на валявшийся на земле обрубок, для того, чтобы открыть и рассмотреть часы, которые он держал в руках. – Но этот Джошуа, которого вы видите перед собой, называет аристократами всех, кто сколько-нибудь стоит выше него, хотя сам он отнюдь не хочет называть себе равными тех, которые ниже него.
Эти слова степенного Миллера очень понравились мне, особенно же тот спокойный, решительный тон, которым они были сказаны. Судя по этому тону его можно было видеть, что это человек, смотрящий правильно на вещи и не желающий ни перед кем скрывать своего мнения. Я видел, что и дядя остался весьма доволен и тоном, и словами своего собеседника и, очевидно, намеревался продолжать с ним разговор.
– Снашет, в Америку нэт никакая благородная дфорян?
– О, как же, у нас здесь много таких важных господ и бар, как вот наш Джошуа, которому до того хочется вскарабкаться повыше других, что он был бы не прочь добраться и до графа, и до герцога, лишь бы никого не было выше его. А я ему все и говорю: дружище, ты больно прытко лезешь вперед, нехорошо, брат, корчить барина, пока еще не отучился в кулак сморкаться! Ха, ха, ха! – добродушно подшутил он.
Джошуа, казалось, был немного сконфужен этим замечанием, высказанным ему человеком его же класса, стоявшем почти что на одном уровне с ним и всеми уважаемым, тем более, что внутренне он сознавал, что тот был прав. Но в него вселился какой-то неугомонный демон, он себя уверил, что он поборник какой-то священной идеи, не менее великой и святой, чем самая свобода, и потому не хотел сдаваться.
– Возьмем хоть этих Литтлпеджей, ну, чем они лучше других?
– Мне кажется, что лучше о них совсем не говорить, Джошуа, так как ты эту семью совсем не знаешь.
– Да мне и знать ее не надо, на что мне, я их презираю!
– Нет, милый мой, ты их совсем не презираешь, ты им завидуешь, а тем, кому мы в чем-либо завидуем, тех мы не можем презирать. О людях, которых мы, действительно, презираем, мы никогда не станем говорить с такой горечью. Что вы хотите за эти часы, почтеннейший? – обратился он к дяде.
– Шетыре доллара, – ответил продавец.
– Четыре доллара, – повторил как-то не то удивленно, не то недоверчиво Том Миллер, – я боюсь, что часы эти, пожалуй, не очень важные, – добавил он, начиная сомневаться в их достоинствах, вследствие непомерно дешевой цены. – Дайте-ка, я еще раз взгляну на механизм.
Замечательно то, что ни один человек никогда не купил часов, не посмотрев предварительно некоторое время с должным вниманием на механизм, хотя, собственно говоря, судить о достоинствах или недостатках механизма по взгляду может только механик, да и то еще не всякий. Итак, Том Миллер поступил на этот раз точно так же, как поступают все в этих случаях. Внешний вид часов да и до крайности дешевая цена их очень прельщала его. То же самое действие произвело это обстоятельство и на Джошуа.
– Что стоят вот эти часы? – спросил он, беря в руки точно такие же часы, как те, которые держал Миллер.
– Сорок долларов! – резко ответил дядя.
Оба покупателя удивленно уставились на продавца при этих словах; они, казалось, положительно не верили своим ушам. Миллер, не проронив ни слова, взял из руки своего работника часы и внимательно разглядывал их, сравнивая их с теми, которые он раньше держал в руках, после чего он снова обратился к дяде и спросил о цене.
– Для ви, тот или другая все рафно шетыре доллара, – ответил продавец.
Это подало повод к новому удивлению. К счастью, однако, Бриггам приписал всю эту странность простой ошибке или оговорке иностранца.
– А-а мне послышалось, что вы сказали сорок, четыре – это дело другое.
Но Миллер понял, что тут дело не в ошибке вовсе, и потому решил удалить своего работника.
– Джошуа, друг мой, вам с Питером уже пора пойти и позаботиться об овцах; сейчас будут сзывать к обеду, а если ты захочешь приторговать себе часы, то можешь это сделать, когда вернешься. Идите, ребята, живо!
Несмотря на эту бесцеремонность и простонародный разговор, Миллер, очевидно, умел приказывать, как настоящий хозяин своим рабочим. Он отдал свои распоряжения спокойным, дружественным тоном, но так, что не было никакой возможности его ослушаться. Минуту спустя оба его работника, отложив в сторону свои косы, вышли из овина.
– Ну, теперь, – сказал он, – вы, быть может, назначите мне настоящую цену за эти часы?
– Я гофорила, шетыре доллар, што я гофорила одна рас, то сегда бувает.
– Ну, в таком случае я их возьму, хотя я, право, желал бы, чтобы вы у меня спросили вдвое дороже, несмотря на то, что четыре доллара для меня далеко не лишние в кармане; ведь я человек небогатый, семья большая; но, право, уж это больно дешево за такие часы, так что меня даже сомнение берет на этот счет. Но будь, что будет, попробую рискнуть на этот раз; вот получите ваши деньги, все новенькой монетой, – весело добавил он.
– Благдарстите, mein Herr, благдарстите… а ваш дами не пошелайт купил какое-нибудь прош, прослети, колешки?
– О, если вы хотите таких дам, которые покупают браслеты и колечки, так это вам придется искать не у меня на ферме. Моя жена не знала бы, что ей делать с такими украшениями, она у меня не смеет корчить барыню, она простая баба и пусть ею и будет, и всякий разумный человек ей в уважении за это не откажет. Вот этот парень, что сейчас пошел к овцам, это – единственный важный барин у меня на ферме.
– Ja, ja, это быть большой барин, в грязная сорошка, ха, ха, ха!.. Пошему он имела такой високая шувства о себе, о своя персон?..
– Да потому, что хочет задрать рыло выше своей головы и каждый раз выходит из себя, когда ему встречается какое-нибудь препятствие. У нас в стране немало таких парней развелось теперь, от них только одно беспокойство и досада. Знаете ли, дети, мне, право, кажется, что этот Джошуа состоит в числе инджиенсов.
– Я это знаю наверное, – сказал старший из сыновей Миллера, мальчик лет восемнадцати – девятнадцати, – иначе куда бы он мог пропадать каждую ночь после работы, а в воскресенье его целый день никто не видит; уж, верно, он ходит на их сходки и потому приходит каждый раз все злее и злее на людей. Да и что это за сверток бурого коленкора, что я намедни видел у него под мышкой, помнишь, отец, я ведь еще тогда же говорил об этом.
– Да, что-то помнится, но я тогда не придал этому никакого особого значения; но теперь, если я узнаю, что это в самом деле так, Гарри, то он немедленно уберется отсюда. Я не хочу, чтобы у нас здесь были инджиенсы.
– О, я думает, я фидел там одна штарая индеец в избушечка, у самы лес.
– О, это Сускезус, наш старый онондаго, это настоящий индеец; он старый, знатный воин, а у нас здесь целые толпы всяких негодяев и воров, выряженных индейцами, рыскают по стране и проделывают всякие безобразия. Закон, конечно, против них и правда также, и все истинные сторонники свободы в стране тоже должны были бы быть против них.
– А стесь, в Америку, сакон тоше тает больше покрофительство богаты шеловек, шем бедны? И ви имейт сдесь такой аристограт, который никакой подать и пофинность не плотил, а плотил все одни бедни? И у фас богати забирал себе все корош долшности и брал на свой карман казенни деньги, да?
Миллер расхохотался, отрицательно качая головой.
– Нет, нет, приятель, ничего такого у нас, слава Богу, нет и не было. У нас люди богатые редко занимают какие-нибудь должности, что же касается налогов и податей, то и богатые платят их наравне с бедными, если только не вдвое больше; вот хотя бы Литтлпеджи, они сами платят казенную подать или казенный налог за эту ферму, и она оценена вдвое выше любой другой фермы на их земле.
– Но это не быть справедливо!
– Несправедливо! Да кто же беспокоится об этом; я своими ушами слышал, как сборщики и оценщики между собой рассуждали: это богатый человек, он в состоянии платить и вдвое больше, а тот вон, бедный, у него семья, ему ведь трудно. Не то, так другое, они всегда найдут такую оговорку, чем оправдать свою несправедливость.
– Но федь у фас есть закон! Он мошет шаловаться на суд!
– О, суд! Что такое у нас суд! Присяжным может быть всякий, и эти люди решают самые важные вопросы по своему капризу или усмотрению, нимало не справляясь даже и с чувством справедливости. И редкий состоятельный человек выигрывает свою тяжбу или свое дело в суде, у нас уже такой порядок, и всякий его знает.
– О, так этот богат шеловек совсем не аристоград, ни-ни…
– Не знаю, право, но так у нас называют всех землевладельцев, а я хотя часто слышу и читаю об аристократах, но хорошенько не знаю, что это слово значит. Может быть, вы об этом знаете?
– Oh, ja, oh, ja! Аристоград, то быть шеловек котори имейт всякой власти в стране и в прафительство.
– О, да по-нашему это называется король! Ну, а у нас вся власть в руках людей, которые называются «демагогами», а те, которых у нас называют аристократами, у тех нет власти ни на грош. У нас было за последнее время много сходок, на которых ужасно много говорилось о правах фермеров на владение возделываемыми ими фермами, об аристократах и феодальных повинностях. Не знаете ли вы, что это за штука эти феодальные повинности?
– Oh, ja! Этого быть ошень много в Deutschland, в моя сторона. Это быть главная штука, такой, што каждая фассал долшна разная услуга и повинность для свой господин. В моя сторона этот фассал – это быть вашна господин, она долшна быть на война и платить деньги свой король или принц.
– Ну, а нести в уплату ренты вместо денег курицу, вы это не называете там феодальной повинностью?
И дядя Ро, и я, мы оба от души расхохотались на это.
– О, если господин имела прафо прийдет и взять, сколько он хошет курици или зипленка и ходить так шасто, как он то хошет, о, тогда это быть покош на феодальни прафо, но ешели ви долшен кашний год дать ваша господин десять или двадцать курица и зипленка, то это все равно, как деньги, рента.
– Мне кажется и самому, что это так, но у нас многие считают для себя крайне унизительным нести на кухню землевладельца определенное число дворовой птицы, оговоренное в условии.
– О, он мошет посылал какой маленьки мальшик или девошек, если он сами не хотел ходить на кухня.
– Ну, да, конечно! – обрадовался Миллер. – Запомните-ка это, дети, чтобы я мог сказать это самое за ужином нашему Джошуа.
– А если сама господин долшна своя портной или своя сапошник, он тоше долшна ходить до его лавка и отдавайт деньги!
– Конечно, это правда.
– Так отшего ше эти шеловеки быть недовольная?
– Да они недовольны тем, что им приходиться платить ренту, они полагают, что следовало бы принудить землевладельцев продать им те фермы, которые они у них доселе арендовали, или, что еще того лучше, принудить их уступить арендаторам все свои земли безвозмездно.
– Но если землефладелес не шелает продафайт свой ферма, как может это его заставляйт продовайт? Тошно так как нихто не мошет заставляйт продафайт арендатора его овсы, баран и швинья, если он не шелайт их продафайт.
– Мне кажется, что он прав, что вы думаете, дети? Как ваше имя, приятель? Мы, вероятно, еще будем видаться с вами, так вы уж скажите мне ваше имя.
– Мене совут Грейзембах и я родом с Прейссен.
– Так вот же, мистер Грейзембах, вы спрашиваете, чем эти люди недовольны? Они недовольны еще надменностью старой госпожи Литтлпедж, которая со своими барышнями никогда не посещает бедных людей.
– О, ну што же делайт, если у шеловека нету добрая сердце, нету шалости к бедная, несчастная люди, это не корошо…
– Да нет же, таких-то бедных они навещают и помогают им больше, чем кто-либо, этого нельзя не сказать, а вот я говорю о тех бедных, которые ни в чем не нуждаются.
– О-о-о… – протянул мнимый немец. – О такой бедни не ошень шалко и для мене… котори нишего не нушдается. Ви мошеть думает, этот старий мадам не шелает иметь компании с такой людей, котори не такой богати, как он сам и не такой важни?
– Да, да, именно это я и хотел сказать, и знаете, я должен в том сознаться, что в этом есть доля правды; эти барышни никогда не навещают, например, хоть мою Китти, а она, право, такое милое существо, какого нет второго во всей окрестности.
– А ваша Китти навещайт тот барышня, што шивет тот дом на пригорка? – спросил мой дядюшка, указывая на убогую хижину бедного однодворца.
– Нет, Китти моя не гордячка, но я бы не желал, чтобы она там часто бывала.
– О, о! Так ви быть аристоград! Ви не пускайт ваша дош к дош эта бедная шеловек.
– Нет! Ко только я вам говорю, что моя дочь не будет ходить к дочери старого Стевена.
– О, ну-у… он мошет делайт, как он шелайт, ваш дош, но я полагайт, и мамзели Литтлпедж мошет делайт, как он шелайт.
– Барышень Литтлпедж всего одна, а остальные, которых вы сегодня утром видели, это – две барышни из Йорка и дочь нашего сельского священника Уоррена.
– А, этот мистер Уоррен, этот священник быть богати шеловек?
– О, нет, он только тем и живет, что получает с прихода.
– И этот мамзель Уоррен быть подруг от мамзель Литтлпедж?
– Да, самая закадычная ее подруга. Еще набивается к барышне Литтлпедж в подруги одна девица, мисс Оппортюнити Ньюкем, но ей далеко не тот почет в большом доме, как Мэри Уоррен.
– А какой быть богаше?
– Которая богаче? Да у Мэри Уоррен гроша нет за душою, а мисс Ньюкем считается не менее богатой, чем мисс Пэтти Литтлпедж; но ее там не жалуют.
– О-о-о… так знашет, мамзель Литтлпедж делала себе подруга не с богата девушка, так, мошет быть, он не такой аристоград, как ви думает, хэ?!
Этот аргумент, очевидно, поразил Миллера.
– Да, – сказал он по некотором размышлении, – мне кажется, пожалуй, что вы правы, но и жена моя, и Китти об этом совсем иного мнения… И хотя я лично ни в чем не жалуюсь на Литтлпеджей, а все же и я считал их до сих пор заклятыми аристократами.
– Oh, nein! Фот тот, котори ви называйт демагог, фот тот аристоград у вас, в Америку.
– А, право, черт возьми, ведь это, может быть, так и есть на самом деле! – весело воскликнул Миллер.
– А этот важний мадам Литтлпедж ласково принимайт те, кто к ней пришел гости?
– О, да, конечно, она всех принимает очень ласково и приветливо, лишь бы те, кто к ней приходит, были вежливы с ней, а то вот я сам видел недавно, как самые простые люди входили прямо в комнату старой госпожи Литтлпедж и, не поздоровавшись с нею, подвигали кресло к огню, жевали табак и плевали прямо и на пол, и на ковры, не подумав даже снять шляпы. А люди эти очень чувствительны во всем, что только касается их личной важности, а о чувствах других они нисколько не справляются. Уж такой народ пошел…
На этом месте наш разговор был прерван шумом колес; оглянувшись, мы увидели экипаж бабушки, остановившийся у ворот фермы. Миллер счел нужным подойти к экипажу, чтобы осведомиться, не его ли желает видеть барыня по какому-нибудь делу. Мы с дядюшкой шли за ним.
Хотите ли вы купить ленту или кружево к вашему плащу, идите взглянуть на разносчика. Деньги это посредник, сближающий всех людей.
«Зимние сказки»
В экипаже сидели две девушки, все они были почти красавицы, каждая в своем роде; в Америке удивительно редко можно встретить молодую женщину, которая была бы, так сказать, положительно дурна собой.
На пороге дома стояла Китти, и она была почти красавицею в своем роде – это был пышный, полный расцвет яркой здоровой красоты и молодости.
Все эти красивые живые глазки заблестели и весело заискрились, когда я появился со своей флейтой в руках, но ни одна из девушек не произнесла ни слова.
– Купите часи, мадам, пожалуйста, – обратился к бабушке дядя Ро, раскрывая перед ней свой ящичек и приподняв из вежливости шляпу.
– Благодарю, мой друг, – ласково отозвалась она, – благодарю, но у нас у всех есть уже часы.
– Моя часи ошень дешево.
– Я вам верю, – возразила, улыбаясь, бабушка, – хотя обыкновенно дешевые часы не всегда хороши, но вот этот хорошенький карандашик, он золотой?
– Oh, ja, мадам, он быть шиста золотой.
– А сколько он стоит?
Дядя назвал настоящую стоимость предмета, которая равнялась пятнадцати долларам.
– Так я беру его, – сказала бабушка, опустив в ящик вышеупомянутую сумму и затем, обратившись к Мэри Уоррен, она просила ее принять от нее на память эту хорошенькую безделушку.
Прелестное личико Мэри покрылось ярким румянцем, и она приняла предложенную ей вещицу, хотя с минуту мне казалось, что она не решалась на этот шаг, вероятно, смущенная значительной стоимостью вещи.
– Смотрите, мадам Литтлпедж, – добродушно воскликнул Том Миллер, – какой странный этот наш торговец; он просит пятнадцать долларов за эту безделушку, за маленький карандашик и всего только четыре доллара вот за эти часы, смотрите! – И он протянул бабушке свою покупку.
Та взяла из его рук часы и некоторое время внимательно разглядывала их.
– Мне кажется, мой друг, что это до крайности дешевая цена! Я удивлена этим не менее, чем вы, – добавила она, бросая на продавца недоверчивый взгляд. – Я знаю, – продолжала она, – что там, в Европе, эти вещи изготовляются по крайне недорогой цене, но все же четыре доллара уж это что-то чересчур дешево.
– У менэ, мадам, быть часи на всяки цени.
– Я бы желала купить очень хорошие дамские часи, но боюсь решиться купить их где бы то ни было, кроме какого-нибудь известного, с хорошей прочной репутацией, магазина.
– О, не сомневайтесь мадам, я обмануть не будет такой короши дам.
Бабушка все еще как будто колебалась.
– Но все эти часы не такого металла, как я бы желала, – заметила она, – я бы желала часы чистого золота и хорошей работы.
В ответ на это дядя достал из кармана прелестнейшие дамские часики, купленные в Париже за пятьсот франков у Блонделя, и подал их своей почтенной покупательнице.
Та не без удивления прочла на крышке имя фабриканта и, тщательно осмотрев прелестные часики, осведомилась о цене.
– Сто доллар, мадам; и это быть ошень дешево за такой часи.
При этих словах Том Миллер взглянул на свои часы, затем на те, которые бабушка держала в руках, такие маленькие, точно игрушечные, и, очевидно, молча, подумал о разнице, делаемой торговцем для бедных и богатых покупателей.
Но бабушка нисколько не удивилась этой высокой цене, хотя еще раз или два как будто недоверчиво взглянула на торговца.
– Так вот, если хотите, – сказала она, – принесите мне эти часики сегодня вечером вон в этот большой дом, я там живу; тогда я вам уплачу эти сто долларов, сейчас я не имею при себе всей этой суммы.
– Ja, ja, recht gut, recht schon, мадам!.. Ви можете оставить себе эти часи, я приходить за этот деньги после, когда я будет покушал тут, где-нибудь недалеко.
Бабушка, понятно, на это согласилась, и часики стали переходить из рук в руки, и все решительно любовались и восторгались ими.
– Милая Мэри, тот карандашик я позволила себе предложить вам покуда, лишь до того времени, когда бы мне представилась возможность получить хорошенькие дамские часики, которые я вам предназначала на память за ваше милое, геройское отношение ко всем нам в последнее, столь неприятное и тяжелое для нас время, когда антирентисты вдруг сделались так наглы и назойливы. Прошу вас, не откажите принять от меня эту вещицу на память.
Мэри казалась чрезвычайно сконфуженной, она, по-видимому, совершенно растерялась. Яркая краска мгновенно разлилась по ее личику и вслед затем сменилась внезапной бледностью. Я не видал еще ни резу в своей жизни такой прелестной картины – молодой девушки в минуту затруднительного положения. Она хотела и не смела отказаться от этого подарка, она хотела и не смела также принять его.
– О, madame Литтлпедж, – воскликнула она, любуясь и дивясь предложенному ей подарку, – не может быть, чтобы вы мне предназначали эти прелестные часики, не может этого быть! Мы так бедны, а эти часы выглядят так роскошно, так богато, что мне кажется даже, что они едва ли подходят к моему скромному общественному положению.
– Я уважаю ваши чувства и сомнения, дорогое дитя мое, и вполне могу их оценить, но все же скажу вам, что вы мне окажете большое одолжение и очень порадуете меня, старуху, если примете от меня этот подарок…
– Но, право, дорогая madame Литтлпедж, я не знаю ни как мне отказаться, ни как мне решиться принять такой ценный подарок; позвольте же мне посоветоваться прежде с моим отцом!
– Да, хорошо, дитя мое, совет отца всегда должен быть дорог дочери, – сказала бабушка, пряча в карман хорошенький футляр с часами.
– Кстати же, мистер Уоррен обещал обедать сегодня с нами, так что мы, прежде чем идти к столу, сумеем уладить это дело. Да, вот вы говорили об обеде, – обратилась бабушка к дяде, – так если вы и ваш товарищ хотите последовать за нами вон в этот большой дом теперь же, то я вам уплатила бы и за часы, и сверх того получите и обед.
Мы были очень обрадованы этим предложением, которое приняли, рассыпаясь в благодарностях. Когда экипаж отъехал, мы остались еще несколько минут для того, чтобы распрощаться с Томом Миллером.
– Когда вы там закончите ваши дела в большом доме, – сказал нам на прощание этот славный человек, – то заверните еще разочек к нам; я бы желал, чтобы моя жена и Китти взглянули на все ваши красивенькие безделушки, прежде чем вы их окончательно унесете на село.
Пообещав ему зайти еще раз, мы направились к тому зданию, которое все здесь в окружности для краткости называли Нест (то есть гнездо), вместо Равенснест (Воронье гнездо). Все вокруг и около красивого большого дома усадьбы было в большом порядке, и этот-то порядок и несколько затейливый стиль архитектуры более всего другого способствовали тому, что на старинный дом наш в Равенснесте смотрели как на аристократическое гнездо и резиденцию завзятых аристократов. Впрочем, и слово, и понятие «аристократ» и «аристократический» получили у нас, в Америке, за последнее время необычайно широкое применение. Так, например, тот, кто жевал жвачку (табак), называл аристократом каждого, кто считал его привычку дурной и неприятной; так же точно тот, кто горбился или же был сутуловат, называл аристократом того, кто держался прямо, то есть не так, как он, и так далее. Кроме того, я, действительно, имел случай встретить человека, который утверждал, будто это до крайности аристократично сморкаться не пальцами, а в платок. Не далеко то время, когда даже утверждать истину латинской пословицы de gustibus non disputandum[5] будет также считаться в высшей степени аристократичным.
В тот момент, когда мы подходили к подъезду дома, как кучер с экипажем отъезжал к конюшням. Все три молодые девушки, за исключением Мэри Уоррен, скрылись в доме, нимало не интересуясь приближением таких людей, как мелкий торговец и уличный музыкант, но Мэри стояла подле бабушки на крыльце и поджидала нас.
– Клянусь честью, – шепнул мне дядя на ухо, – мне кажется, что добрая матушка моя имеет какое-то предчувствие нашего настоящего положения, судя по тому уважению, которое она оказывает нам.
– Ошень благодару, ошень благодару, сударыни, ви прафо ошень милостиф, што изволил ожидайт таки маленьки люди на крыльцо.
– Вот эта молодая особа сообщила мне, что она от вас узнала, что вы люди с образованием и по происхождению своему принадлежите к более высшему классу, а потому я не могу к вам относиться как к простым торговцам; я понимаю, что должны испытывать люди, претерпевшие различные превратности судьбы.
Затем нас пригласили войти в дом о объявили нам, что для нас накрывают стол; вообще с нами обходились радушно и приветливо, но сдержанно, как с людьми, стоящими ниже по положению. Между тем дядя устраивал свои дела: он получил следуемые ему сто долларов и выставил на вид все те действительно ценные вещи, которые были привезены им специально для подарков этим молодым девушкам. Барышни подошли поближе и увлеклись прелестными вещицами, тогда как Мэри Уоррен одна стояла поодаль от других, рядом со своим отцом, которого мы уже застали в гостиной. Очевидно, Мэри успела спросить его совета, и хорошенькие часики уже красовались у нее на поясе.
– Приветствую вас в Равенснесте, – произнес мистер Уоррен, дружески протянув мне руку. – Мы прибыли сюда немного раньше вас, и с тех пор мой слух и мое зрение постоянно открыты в надежде увидать вас и услыхать еще раз вашу флейту. Я даже надеялся увидеть вас на пути к церковному дому, так как ведь вы мне обещали посетить меня в моем доме.
– Я фам ошень благодарни, mein Herr, мы теперь имеит ошень много время для немношко музик. Я может съиграйт «Янки Дудль»[6], «Hail Columbia» и «Звездное Знамя» – эти вещицы всегда имеют успех в Америку, на улис и в гостинис, и в трактэр, весде, весде.
Мистер Уоррен улыбнулся и, взяв у меня из рук флейту, стал разглядывать ее с большим вниманием.
Я всем телом дрожал за свое инкогнито. Флейта эта была уж у меня давно, и все домашние, конечно, знали ее. Как быть, ежели Пэтти или же бабушка ее узнают? А между тем флейта моя переходила их рук в руки и очутилась, наконец, у моей сестры. Но Пэтти была так занята теми прелестными золотыми вещичками, которые ей показывал дядя, что не обратила особого внимания на мой инструмент.
– Смотрите, бабушка, вот она – та флейта, о которой вы говорили, что лучшей по звуку вы еще не слыхали никогда.
Бабушка взяла флейту из рук Пэттии и вздрогнула, поправила очки, вгляделась в нее ближе, окинула меня тревожным, пытливым взглядом и вдруг вся побледнела. Минуту спустя она медленно удалилась из комнаты; пройдя очень близко мимо меня и окинув меня еще раз все тем же испытующим взглядом, она вышла в вестибюль. Отойдя несколько шагов от двери, она остановилась и сделала мне знак, чтобы я следовал за ней. Я тотчас же повиновался; пройдя несколько комнат, мы очутились в маленькой приемной, примыкавшей к бабушкиной спальне; тут она грузно опустилась в первое стоявшее ближе от входа кресло, потому что едва держалась на ногах.
– О, не терзайте меня сомнением! – воскликнула она с таким волнением в голосе, что я не в силах его передать. – Скажите, ради Бога, скажите мне, верны ли мои догадки и предположения, скажите, я не ошибаюсь?!
– Нет, дорогая бабушка, вы не ошиблись! – ответил я. И оба мы очутились в объятиях друг друга.
– А тот торговец, – после некоторого молчания спросила бабушка, – неужели это мой сын Роджер? Неужели?
– Да, он, никто иной, мы с ним пришли вас повидать инкогнито.
– Так это из-за смут и волнений?
– Да, мы хотели все видеть своими глазами и считали, что было бы неосторожно явиться сюда в нашем настоящем виде.