bannerbannerbanner
Краснокожие

Джеймс Фенимор Купер
Краснокожие

Полная версия

Глава XIV

Нет больше труда в отчаянии, нет больше тиранов; нет более раба, нет более налогов на хлеб, с пустым, как могила желудком.


Все это совершилось так быстро, что мы не успели ничего сообразить. Мэри, по-видимому, ужасно боялась за отца, но совершенно забывала о себе. Сам мистер Уоррен не проявлял ни малейшего волнения или смущения; он, очевидно, был совершенно спокоен и за себя, и за других. Между тем я заметил, что кто-то вынес на дорогу громадный горшок дегтя и кулек с мелким пером; было ли то случайно, или же эти мнимые дикари первоначально имели гнусное намерение пустить в ход это свое излюбленное оружие против уважаемой личности мистера Уоррена, сказать трудно, но только эти грозные орудия вскоре опять незаметно исчезли с того места, где я их видел.

После этого всеобщего переполоха наступила минута общего молчания, которой и не замедлил воспользоваться мистер Уоррен.

– Что я такое сделал, друзья мои, – заговорил он, – чтобы быть таким образом остановленным на пути моем по делу и долгу моего служения, среди белого дня, на большой дороге, ряжеными и вооруженными людьми, вопреки нашему закону, воспрещающему кому бы то ни было появляться в общественных местах ряжеными и при оружии? Это дерзкий и смелый поступок, друзья мои, за который вы весьма рискуете подвергнуться строгому наказанию, и многие из вас, быть может, пожалеют о том, что они сейчас делают!

– Не говорите проповедей здесь! – сказал Яркая Молния. – Проповеди пригодны на митинге, но не годны на большой дороге!

– Добрый совет и предостережение пригодны всюду и всегда могут принести свою долю пользы там, где есть намерение совершить нечто преступное. Сейчас вы преступаете закон, за что каждому из вас грозит продолжительное тюремное заключение. Мой долг и моя обязанность повелевают мне напомнить вам об этом и предупредить вас о том, какая вам за это может грозить кара, весь мир, друзья мои, есть храм обширный нашего Бога, и все служители его должны повсюду проповедовать его священные заветы.

Видно было, что спокойные серьезные слова священника произвели известное впечатление на эту толпу.

Люди, державшие мистера Уоррена, опустили руки и отступили немного в сторону, так что образовался кружок, центром которого являлся священник.

– Друзья мои, если вы хотите немного расступиться, – сказал он, – то я позволю себе высказать вам здесь же причины, почему все ваше поведение…

– Здесь не проповедывать! – вдруг прервал его Яркая Молния. – Проповедывать иди в деревню, иди на митинг; пусть на собрание два проповедника будут тогда. Подайте тележку, сажайте его туда, и иди, иди, дорога открыта, иди!

Мистер Уоррен не сопротивлялся; его усадили в шарабан рядом с моим дядей, тогда он вспомнил о дочери и, обернувшись к ней, просил ее успокоиться и вернуться домой; она так и рвалась к нему, я с трудом мог удержать ее, чтобы она не кинулась к нему в эту минуту и не ухватилась за него. Он обещал ей вернуться тотчас, как только исполнит свой долг там, на селе.

– А править лошадью в твоей тележке некому, кроме этого молодого человека; здесь так недалеко, что, надеюсь, он не откажет мне в этой маленькой услуге довезти тебя домой, после чего ничто ему не помешает вернуться в этом самом экипаже на митинг.

По привычке во всем слушаться отца Мэри позволила мне сесть рядом с собой в тележку; я взял возжи и кнут, счастливый, что мне доверили такое сокровище, как эта прелестная девушка.

Когда все это было улажено, инджиенсы тронулись в путь, конвоируя своих пленных по всем правилам военного искусства: часть их шла перед экипажем, часть сзади, а по обе стороны шли по четыре человека для того, чтобы сделать всякую попытку бегства совершенно невозможной. Но шуму не было ни малейшего, слова команды заменялись знаками, а между собой эти суровые воины не говорили ни слова.

Наша тележка некоторое время стояла неподвижно на месте, покуда инджиенсы и их пленные не отошли более, нежели на сто шагов, причем на нас никто не обращал ни малейшего внимания. Я выждал это время для того, чтобы, во-первых, убедиться в дальнейших намерениях инджиенсов по отношению к мистеру Уоррену и моему дяде, а во-вторых, и для того, чтобы иметь возможность достигнуть того места, где дорога становится немного шире и где не трудно повернуть экипаж. Достигнув этого места, я уже стал осторожно заворачивать лошадь, как вдруг крошечная ручка Мэри, затянутая в светлую перчатку, ухватилась за вожжи, стараясь заставить лошадь идти вперед.

– Нет, нет! – воскликнула она тоном, не допускающим никаких возражений. – Мы поедем за моим батюшкой в село. Я не могу, не должна, не хочу оставить его одного!

И обстоятельства, и место казались мне как нельзя более благоприятными для того, чтобы признаться Мэри, кто я такой. Во всяком случае, я уже решился не слыть далее в ее глазах каким-то уличным музыкантом.

– Мисс Мэри, – заговорил я с некоторым волнением в голосе, – ведь я не то, чем я вам кажусь, я вовсе не уличный музыкант!

Она вздрогнула и посмотрела на меня испуганными глазами: она все еще держала руку на вожжах и дернула их с такой силой, что остановила лошадь; мне даже показалось, что она была готова выскочить из экипажа.

– Не пугайтесь, прошу вас, – успокаивал я ее, – я убежден, что вы будете не худшего обо мне мнения только оттого, что вы узнаете, что я не иностранец, а ваш соотечественник и дворянин хорошей семьи, а не бродячий музыкант.

– Но все это так необычайно, так неожиданно!.. Однако, кто же вы, милостивый государь, если вы не тот, за кого вы себя выдавали до этого времени?

– Я брат вашей подруги Марты, я Хегс Литтлпедж! – отвечал я.

Мэри пустила возжи и, повернувшись ко мне лицом, молча уставилась в меня глазами, полными удивления и недоумения. Я проворно скинул свою шляпу и вместе с нею и парик и предстал перед нею в естественном уборе своих густых кудрей.

Мэри тихо вскрикнула, и бледное лицо ее окрасилось нежным румянцем; едва заметная улыбка осветила ее черты, она, казалось, совершенно успокоилась.

– Прощаете ли вы меня, мисс Уоррен? – спросил я. – Согласны ли признать во мне брата вашей подруги?

– А Марта, а мадам Литтлпедж знают об этом? – осведомилась в свою очередь молодая девушка.

– Да, знают, я уже имел счастье обнять бабушку и сестру.

– Милая моя Марта, как хорошо она сумела скрыть свою игру, как осмотрительно она хранила вашу тайну!

– Это было до крайности необходимо, вы сами знаете! Вы должны понять, как было бы неосторожно явиться открыто в мои собственные владения. Несмотря на то, что я имею условие, в силу которого во всякое время имею право посещать любую из ферм с тем, чтобы следить за соблюдением моих интересов, я тем не менее уверен, что теперь было бы для меня не безопасно посещать какую-нибудь из них.

– Скорее, ради Бога, оденьте ваш парик и шляпу, – тревожно воскликнула Мэри, – не следует рисковать напрасно ни минуты!

Я повиновался ей. А между тем во все время этого разговора мы совершенно забыли о существовании мистера Уоррена, дяди и мнимых индейцев, а потому пора была теперь подумать о том, что нам следовало делать дальше. Я решил осведомиться о желании моей спутницы, которая слушала меня с видимой тревогой и, казалось, находилась в какой-то нерешимости.

– Если бы не одно обстоятельство, – сказала она как-то не смело, по некотором размышлении, – то я бы настаивала на том, чтобы ехать следом за папой, но…

– Но что же, какая же может быть причина, заставляющая вас изменить этому вашему желанию?

– Я боюсь, что, может быть, для вас не совсем безопасно появляться среди этих людей.

– Не беспокойтесь и не думайте обо мне, мисс Уоррен, ведь вы сами свидетельница тому, что я уже некоторое время вращаюсь среди них, не опасаясь быть узнанным, а кроме того, я имел все равно намерение проводить вас до дома, а потом вернуться и присутствовать на митинге.

– О, в таком случае поедемте за моим отцом, прошу вас, быть может, мое присутствие может избавить его от какого-нибудь оскорбления.

Я был в восторге от ее решения по двум причинам: во-первых, я радовался, видя в этом нежную детскую привязанность ее к отцу, а во-вторых, был рад случаю провести с ней как можно больше времени.

Мы почти целый час ехали до деревни, несмотря на то, что тут не было и двух миль; в течение этого времени Мэри Уоррен и я так близко познакомились друг с другом, как если бы прожили с ней вместе целый год в обычной обстановке.

– А, вот, вот и все это племя, и их неповинные ни в чем пленники! – воскликнула Мэри, когда мы почти нагнали дядю и мистера Уоррена с их свитой, въезжавших в деревню.

– А кто ваш сотоварищ, – спросила Мэри, – человек, которого вы нанимаете нарочно для того, чтобы он играл при вас роль спутника?

– Это мой дядя, мистер Роджер Литтлпедж, о котором вы, вероятно, часто слышали в нашей семье.

Мэри тихонько вскрикнула от удивления и чуть было не расхохоталась; немного спустя она обратилась ко мне, вся раскрасневшись и подавляя смех:

– А мы-то с папой принимали вас: одного за разносчика, другого за уличного музыканта! – и она рассмеялась совсем по-детски.

Я уполномочил Мэри разоблачить наше инкогнито перед ее отцом и сообщить ему о моем признании.

Между тем мы уже въехали в деревню, и я помог моей спутнице выйти из экипажа.

Мэри тотчас же отыскала отца, а я тем временем позаботился о лошади, которую привязал вместе с другими у частокола заезжего двора, где уже стояло от двух до трехсот различных тележек и повозок. На улице толпилось столько же женщин и девушек, приехавших сюда на митинг, сколько и мужчин. Инджиенсы, проводив наших друзей до самой деревни, предоставили им затем полную свободу. Вскоре я увидел с ними и Мэри, разговаривавшую вместе с отцом, с Сенекой и Оппортюнити Ньюкем, тогда как инджиенсы сгруппировались вокруг моего дяди, немного поодаль, и дружелюбно торговали у него часы, очевидно, ничуть не подозревая подлинной его личности. Большинство этих переряженных людей увлеклось осмотром часов, но некоторые из них, судя по глазам, казались озабоченными и задумчивыми.

 

Эти люди в коленкоровых масках и с оружием действительно держались немного поодаль от толпы и как будто преднамеренно выделялись и сторонились мирных поселян, но многие из числа этих последних подходили к ним и разговаривали очень дружелюбно.

Но вот раздался звон колокола, и вся толпа направилась в «церковь», хотя это слово и было в последнее время заменено названием митинг-хауз, meeting-house[8]. Здание это было в то время предоставлено в распоряжение диссидентов, хотя первоначально это здание было построено для прихожан епископальной церкви.

Все мы вошли толпой, мужчины, женщины и дети, в том числе и дядя Ро, и мистер Уоррен, и Мэри, и Сенека, и Оппортюнити, и я, исключая инджиенсов. Эти мнимые дикари остались вне церкви, где воцарилось тотчас глубокое молчание и тишина. Оратор находился на возвышении, напоминавшем эстраду, а по обе стороны от него стояли два священника, неизвестно какой секты. Мистер Уоррен и Мэри поместились на стульях у самого входа; я заметил, что при появлении на эстраде двух священников мистеру Уоррену сделалось не по себе; он даже заметно побледнел в эту минуту, затем встал со своего места и в сопровождении дочери поспешно вышел из церкви. В одну минуту я был уже около них. Первое мое предположение было, конечно, что внезапное нездоровье было причиной их ухода из церкви; к счастью, как раз в это время один из двух священников начал читать молитву, и все собравшиеся разом поднялись со своих мест, а потому уход мистера Уоррена с дочерью не был особенно замечен среди общего шума и движения.

Теперь инджиенсы подошли к самому храму и обступили его со всех сторон, просунув головы в открытые настежь окна церкви, откуда они отлично могли видеть и слышать все, что делалось и говорилось на эстраде. Впоследствии я узнал, что это недопущение инджиенсов в храм происходило по настоянию одного из присутствующих здесь священников, объявившего заранее, что не произнесет ни единого слова молитвы к Богу, если увидит в числе присутствующих в храме хоть одного из этих людей. Вот уже поистине люди, «отцеживающие комара и верблюда поглощающие», даже и не поморщив носа.

Глава XV

Я тебе говорю, Джек Кад, что суконщик имеет намерение одеть республику, вывернуть ее и обшить новым мехом.

«Генрих VI»

Зная, что Мэри успела уже сообщить своему отцу о том, кто я такой на самом деле, я не постеснялся последовать за ними. Перейдя на ту сторону улицы, они вошли в первый попавшийся крестьянский дом, двери которого стояли настежь, так как все обитатели его отправились, вероятно, на митинг, и мистер Уоррен в изнеможении опустился на соломенный стул у самого порога. Мэри осталась стоять подле него, а я, войдя, остановился в дверях.

– Благодарю вас, мистер Литтлпедж, – вымолвил, наконец, священник, немного оправившись и придя в себя… – Теперь мне уже лучше, скоро это совсем пройдет, я уже успокоился, благодарю вас! – Ничего более он не добавил для пояснения причины своего внезапного нездоровья, но Мэри впоследствии объяснила мне все. Оказалось, что, отправляясь на этот митинг, почтенный мистер Уоррен не предполагал даже, что там будет нечто, похожее на церковное богослужение, и потому, когда он увидал, что на эстраде, наряду с этим ярмарочным оратором, появились два священника, то это поразило его, как громом. Ему казалось, что это сочетание религиозного обряда и молитв с противозаконными умышленно лживыми и несправедливыми сетованиями, обвинениями и злонамеренными разглагольствованиями является непозволительным кощунством, и он не в силах был совладать со своим волнением. Придя в себя, он решил обождать здесь на дворе, покуда вся религиозная церемония не окончится и не будет приступлено к чисто политическим прениям о правах собственности, правах народа и правах человека и других тому подобных вещах.

Не подлежит, однако, никакому сомнению, что своим уходом почтенный мистер Уоррен приобрел себе немало врагов и утратил отчасти на время свою популярность. Очевидно, что большая половина людей, собравшихся в данный момент на митинг, весьма мало интересовалась ходом религиозной церемонии и чтением своих молитв, а несравненно более занималась поступком мистера Уоррена, который они называли непристойным. К словам богослужения, за малым исключением, все относились без всякого внимания, но выйти из церкви, как раз в тот момент, когда священник только что стал читать молитвы, казалось всем возмутительной демонстрацией. Конечно, очень немногие из числа всех этих людей могли понять настоящую причину такого поступка со стороны мистера Уоррена, не понимая тех деликатных и религиозных чувств, которые побудили его поступить так.

Прошло немного времени прежде чем мистер Уоррен успел окончательно оправиться, после чего он обратился ко мне с несколькими словами приветствия по случаю моего возвращения на родину.

Тем временем движение около церкви говорило о том, что там уже приступили к настоящей задаче митинга, и мы сочли своевременным также отправиться в церковь.

– Смотрите, эти ряженые следят за вами, – заметила Мэри Уоррен; замечание это порадовало даже меня, так как оно говорило о ее заботе и беспокойстве обо мне.

Действительно, судя по поведению некоторых из инджиенсов, было ясно, что за нами следят, а в тот момент, когда мы подходили к церкви, некоторые из этих людей проявили намерение подойти к нам. Тем не менее, ни мистеру Уоррену, ни Мэри они не сказали ни слова и молча пропустили их, но двое из них преградили мне путь, как только я вступил на паперть, скрестив передо мной свои ружья.

– Кто такой? – резко спросил один из них. – Куда идешь? Откуда пришел?

– Я приекал с немески сторона, я пашла на серкви, как быть говорить на моя родина, а вы называйт дом для миттинг.

Не знаю, что было бы дальше, если бы в этот момент не раздался звучный напыщенно торжественный голос знаменитого проповедника. Казалось, первые слова его были своего рода сигналом для инджиенсов, так как в тот же момент воины, преградившие мне путь, молча отошли от меня, хотя я все же видел, как они, удаляясь, сообщали друг другу свои подозрения на мой счет.

Пользуясь тем, что проход был свободен, я вошел в церковь и пробрался сквозь толпу до того места, где находился дядя.

Оратор оказался весьма напыщенным, многословным, расплывчатым, но при всем том совершенно нелогичным. Речь его носила общий характер тех речей, которые обращаются к страстям, дурным инстинктам и корыстным интересам толпы, а отнюдь не к ее рассудку или чувству справедливости. Он начал с того, что громогласно возмущался всякого рода тиранией, прерогативами известного сословия, взиманием ренты живностью и плодами или же определенным числом рабочих дней и долгосрочными арендными условиями. Но после этих общих мест необходимо было перейти и к общим интересам присутствующих здесь людей, удовлетворить требованиям и ожиданиям недовольных арендаторов Равенснеста, которые не имели в своих условиях ни обязательства уплачивать часть ренты живностью или рабочими днями, ни долгосрочных договоров или контрактов, так как почти все эти условия должны были окончить срок свой со дня на день.

На что же мог он теперь сетовать? Темой подходящей явилась для него, конечно, семья Литтлпедж! «Что они сделали, эти Литтлпеджи, чтобы стать властелинами этой земли?» – восклицал он, причем, конечно, умалчивал о тех общественных заслугах, какими мог бы похвастаться мой род; но ведь отдавать должную дань справедливости совсем не входило в его программу, а напротив, он хотел только льстить вкусам и желаниям тех, кого он называл народом, то есть алчной, бессмысленной толпе. «Ведь этот юный Литтлпедж пальцем не ковырнул на этой земле, которую он с гордостью европейского магната называет своими владениями или своим поместьем».

«Из вас же каждый, дорогие сограждане, может нам показать свои мозолистые руки и напомнить нам о знойных летних днях, когда в поте лица вы боронили и пахали землю и превращали в роскошную и плодородную долину эти былые пустыри и лесные дебри. Вот они, ваши права на эту землю, которую ваши собственные руки сделали тем, что она есть! А Хегс Литтлпедж ни разу в своей жизни не проработал на своих полях и нивах ни одного дня. Нет, славные сограждане, никогда этот человек не имел этой великой чести и никогда иметь ее не будет до той поры, покуда справедливым разделом того, что он теперь так нагло именует своей собственностью, вы не принудите его самого пахать землю, чтобы пожинать те плоды, которыми он желает пользоваться».

Далее следовали такого рода возгласы:

«Где он теперь, этот праздношатающийся, этот молодой Литтлпедж? В Париже, где тратит направо и налево, на разврат и кутежи, по примеру старой европейской аристократии, плоды наших трудов и пота. Он утопает теперь в роскоши и богатстве, тогда как вы и все ваши близкие питаетесь в поте лица трудами рук своих. Он, этот Литтлпедж, не станет довольствоваться оловянной ложкой, друзья мои, нет. К некоторым блюдам ему требуется золотая, и даже вилка, которая прикасается к его губам, должна быть непременно чистого серебра, для того, чтобы от ее прикосновения не пострадали его священные уста!»

Здесь была сделана попытка вызвать аплодисменты, но ничего из этого не вышло. Оратор спохватился, что тот эффект, на который он рассчитывал, ему не удался, и потому он, не задумываясь, перескочил на другой предмет: он заговорил о наших правах собственности, о том, на каком основании мы, Литтлпеджи, владеем всей этой землей. «Откуда взялись эти права? Кто их дал им? Король английский? Но разве народ не отвоевал всей этой территории у английского государства? Не стал разве народ владеть всем тем, чем раньше владел король Англии? А в порядке вещей, что победителю достается после победы вся добыча; следовательно, отвоевав у Англии Америку, наш народ завоевал всю эту землю и получил право владеть ею и удерживать ее за собою».

Так как арендаторы не представляют собою народа, то они, собственно говоря, – незаконные владельцы всех этих земель вокруг, это богатое и славное наследие должно быть поделено между честными и работящими людьми, а не присваиваться каким-то богатым тунеядцем и бездельником, тратящим все свои доходы по заграницам.

Мало того, – восклицал он, – я утверждаю, что и в настоящий момент эти работящие люди, арендующие за трудовые деньги эту землю, имеют на нее полное нравственное право, но только закон не хочет признать за ними это право. Этот проклятый закон один только мешает арендаторам предъявить свои права собственности на обрабатываемую ими землю, которой теперь владеет без труда это привилегированное сословие, которое должно быть непременно принижено до общечеловеческого уровня. Я признаюсь, конечно, что было бы несправедливо одолжать или нанять на время работы лошадь или тележку у соседа, и затем придумывать какие-нибудь извороты, чтобы ее присвоить. Но ведь лошадь эта не земля, надеюсь, вы с этим согласны?!

Ведь земля – это элемент такой же, как воздух, огонь и вода, а кто же вправе утверждать, что свободный человек не имеет права на воздух или воду, а следовательно, и на землю?! Эти права называются философией элементарными правами человека, что означает права на элементы, из коих самый главнейший, конечно, земля. И в самом деле, что бы было, если бы не было земли, на которой мы держимся?! Мы бы беспомощно болтались в воздухе, наши воды пропадали бы даром, расплываясь в виде паров, и мы не могли бы применять их для наших мельниц и мануфактур! Но я, конечно, не отрицаю права первого приобретения собственности; оно, конечно, укрепляет элементарное право человека, а потому, если предки Литтлпеджа платили что-нибудь за эти земли, то я на вашем месте, друзья мои, был бы великодушен и возвратил ему первоначальную стоимость этих земель. Быть может, его прапрадед платил английскому королю по одному центу с акра, а быть может, и по два цента; положим ему хотя бы даже по сикспенсу за акр и заткнем ему этим рот. Как бы то ни было, но я сторонник великодушных мер!

Сограждане мои, – воскликнул оратор, – я вам объявляю во всеуслышание, что я демократ самой чистой воды, и, по моему искреннему убеждению, один человек стоит другого во всех отношениях: ни родословная, ни воспитание, ни богатство, ни бедность – ничто не может нарушить этой священной истины.

 

Итак, один человек стоит другого, и потому права должны быть одинаковые для всех в отношении пользования землей и всеми благами жизни. Я того мнения, что большинство всегда должно решать во всем и что долг меньшинства во всем подчиняться голосу большинства. На это мне некоторые возражали, что в таком случае люди, составляющие меньшинство, не стоят тех, которые представляют собою большинство, и их права не одинаковы, если одни могут решать, а другие обязаны беспрекословно покоряться. Но ответ на это возражение весьма простой: меньшинству остается только пристать к большинству, и тогда права всех станут равны! Ведь каждый человек может пристать к большинству, и так именно поступает каждый разумный человек, как только он успеет распознать, на какой стороне стоит большинство.

Дорогие сограждане, вы знаете, конечно, что готовится великое народное движение. Итак, вперед, вперед, друзья мои! Таков наш общий клич! Недалеко то время, когда, наконец, наши здравые принципы восторжествуют и совершится тот великий переворот, та благодатная всеобщая реформа торжества любви, милосердия и добродетели, когда не слышно будет более нигде ненавистного слова «рента», и каждый человек будет иметь возможность посидеть вечерком после дневных трудов под сенью своей яблони или же своей вишни.

Я – демократ, сограждане! Да, я демократ и этим доблестным наименованием горжусь! Да, это моя гордость, моя слава, моя доблесть! Пусть правит государством только один народ, и все будет прекрасно, потому что народ не склонен никогда говорить что-нибудь дурное, да!» и так далее. Не стоит передавать дословно это сплетение пошлостей и глупостей и мелкого мошенничества или негодяйства, скажу только одно, что каждый раз, когда оратор упоминал об антирентизме, то было видно, что он затрагивает живую струну всех здесь собравшихся людей.

Речь его продолжалась более двух часов; когда же он окончил свое разглагольствование, из среды слушателей поднялся человек и в качестве председателя (как известно, где только соберутся три американца, там уже не обойдется без председателя и без секретаря) пригласил желающих выступить. Первым моим побуждением было, конечно, сбросить с себя парик и выступить на защиту истины, обличив всю ложь и пошлость предыдущей речи. Несмотря на то, что мне еще ни разу не случалось говорить публично, я был почти уверен в своем успехе. Я шепотом сообщил дяде о своем намерении, в то время, как он уже поднялся с места, решившись принять на себя ту же задачу; вдруг из толпы послышался приятный, звучный голос механика Холла, того самого, которого мы видели в гостинице местечка Мусридж. Тогда дядя и я сели на свои места, уверенные в том, что наши интересы найдут себе в этом мастеровом надежного защитника, как сторонника безусловной справедливости.

Новый оратор начал свою речь в весьма умеренном тоне, без всяких громких фраз и вычурных, явно бьющих на эффект поз и жестов. Его знали во всей окрестности, и все без исключения уважали, и его слушали с должным вниманием и уважением; он говорил, как человек, не имевший надобности опасаться дегтя и перьев, то есть справедливо и без обиняков. Холл начал свою речь с упоминания о том, что все присутствующие здесь его отлично знают, знают, кто он и какого происхождения, знают, что он отнюдь не собственник и не землевладелец, а простой рабочий человек, как они все, что его интересы те же, что и у них, то есть общие с ними, и социальное положение его тоже не иное; но правое дело останется правым, а ложь и обман всегда должны выйти наружу. «Я тоже, братья, демократ не хуже всякого другого, и убежденный, сознательный демократ, но только я под этим именем подразумеваю нечто совсем иное, чем тот господин, который только что говорил передо мной, – и в том случае, если он демократ, то я не демократ.

Под равноправностью я подразумеваю лишь равноправность перед лицом закона, перед словом которого должны равно преклоняться богатые и бедные, знатные и незнатные. И если бы закон требовал, чтобы покойный Мальбон Литтлпедж оставил после смерти свои земли не своим детям, а соседям, то и тогда, невзирая на всю несообразность такого требования, ему следовало бы покориться. Однако такое требование закона было бы нелепо потому, что ни один человек не захотел бы накапливать богатства для того, чтобы пожертвовать их в общественную пользу. Чтобы заставить человека трудиться целую жизнь и скапливать, путем некоторых лишений, более крупные капиталы, необходимо предоставить ему трудиться для себя или же для своих дорогих и близких, а не для безликой толпы. Предыдущий оратор еще упоминал о том, что всякий раз, когда с течением времени распределение имуществ становится неравномерным, необходим новый раздел имуществ, но если так, то такой раздел придется повторять все чаще и чаще, так как я знаю людей, которые до того не способны беречь деньги или свое имущество, что если их наделить сегодня наравне с другими, то уже завтра к вечеру у них не будет ничего, между тем как другие до того жадны, что даже путем самых страшных лишений готовы скапливать гроши. Значит, эти разделы придутся на руку только бездельникам, мотам и кутилам, ради которых придется постоянно обирать людей трудолюбивых, воздержанных и бережливых. Да где же тут равенство или справедливость, господа?! Затем, если уж отобрать и поделить между народом поместья и земли молодого Литтлпеджа, то ведь на том же самом основании следует поступить так же и с землями его соседей, чтобы придать этой несправедливости хоть некоторый внешний вид законности. А что касается серебряных ложек и вилок, то, право, почему же этому Литтлпеджу не следовать и в этом своим вкусам и привычкам?! Америка – страна свободная, и все мы – свободные граждане; кто может воспретить мне или кому другому есть жестяной ложкой, хотя бы мой сосед ел и совсем без ложки или же простой роговой? Что тут такого; разве я этим нарушаю права соседа?! Если я не хочу обедать с господином, который кушает серебряной вилкой, никто не может принуждать меня обедать с ним, а если молодой Литтлпедж не любит общества людей, которые жуют табак, то почему и он, как я, не вправе избегать общества таких людей?

Далее, господа, можно ли говорить, что один человек стоит другого или что люди все равны! Что люди всех сословий и положений должны быть равны перед законом и пользоваться одинаковыми правами, да, я с этим согласен; но можно ли при этом утверждать, что один человек стоит другого? Ведь у нас в народе есть даже поговорка: «Человек человеку рознь?!» И после того, к чему же выборы, к чему сопряженные с ними расходы и трата времени, если все люди одинаковы? В таком случае следует просто кидать жребий. Но мы знаем, что среди людей можно делать выбор и в политические деятели, и в работники, и в члены семьи.

Я утешаю себя тем, что ежели мой сын не унаследует ничего после смерти Мальбона Литтлпеджа, то ведь и сын Мальбона не унаследует ничего от меня; так, значит, права наши равны. Если Хегс Литтлпедж может жить за границей, то кто же воспрещает нам сделать то же самое, если бы мы того пожелали?!

Чем мы так возмущаемся в обязательстве платить ренту? Ведь если я возьму на выплату товар, я тоже в определенные сроки буду обязан выплачивать за него, если же арендаторы желают сами стать землевладельцами, то кто же им препятствует покупать себе земли и дома, если только у них на то есть деньги, а если нет нужных капиталов, какое же право они имеют сетовать на то, что другие им их не предоставляют или не дарят своей собственности?!»

Тут страшный шум, гвалт и крики прервали речь оратора; инджиенсы ворвались в церковь, разогнав перед собой всю толпу слушателей; мужчины, женщины и дети кидались к окнам и дверям, выбегая на улицу, и несколько мгновений спустя все разбежались в разные стороны.

8То есть буквально, митинговый дом означает место сборища, дом для собраний.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20 
Рейтинг@Mail.ru