Если человек принимает право собственности, он должен принять и его последствия, то есть социальное отличие. Без права собственности цивилизация едва ли может существовать. В то время как самый большой социальный прогресс есть результат этих социальных различий, против которых восстают столько людей. Великая политическая проблема, подлежащая решению, состоит в том, чтобы узнать, могут ли социальные отличия, неотделимые от цивилизации, в действительности существовать вместе с совершенным политическим равенством. Я утверждаю, что могут.
«Политические этюды»
Свидание мое с Оппортюнити Ньюкем осталось для всех тайной. Остаток дня прошел своим порядком, и, проведя приятно вечер в обществе наших дам, я рано ушел в свою комнату с тем, чтобы лечь пораньше в постель и заснуть после вчерашней бессонной ночи. Перед тем как лечь, у меня произошел с дядей, зашедшим на минуту в мою комнату, следующего рода разговор:
– Знаешь, до чего я додумался, Хегс? – сказал дядя. – Если нам суждено проиграть дело в борьбе с этими негодяями и потерять нашу собственность в силу новейших имеющих народиться законов, то пусть себе! У меня есть порядочный капитал в одном из европейских банков, и на эти деньги мы сумеем всегда прожить даже и в том случае, если допустить самый худший исход.
– Как странно слышать, когда американец говорит о том, что он будет искать спасения и убежища в одной из стран Старого Света!
– Да, раньше это было странно, но если дела пойдут и дальше тем же порядком, то это придется часто слышать. До сих пор богачи Старого Света имели привычку откладывать копейку на черный день, вкладывая ее в какие-нибудь американские банки или акции, а вскоре настанет время, если только все вновь не изменится в нашей стране, когда американцы будут спасать свои крохи в Европе и таким образом отплатят европейцам тою же монетой.
Сказав еще несколько слов на ту же тему, мы пожелали друг другу покойной ночи, и я не помню, чтобы когда-либо спал так крепко и так хорошо.
На следующее утро меня разбудил Джон. Открыв в моей комнате ставни, он подошел и стал у моей кровати, как бы выжидая момента, чтобы сообщить мне какую-то новость.
– Ну, мистер Хегс, клянусь честью, я положительно не знаю, что теперь еще будет в Равенснесте!.. Поверите ли вы, – продолжал он после непродолжительного молчания, – поверите ли вы, что здешний народ вчера ночью совершил ужаснейшее преступление, ну просто, так сказать, отцеубийство!
– Я этому не удивляюсь, так как мне кажется, что они уже давно готовятся и каждую минуту готовы совершить ужаснейшее матереубийство, если назвать матерью нашу дорогую родину.
– Страшно подумать, что весь здешний народ мог совершить такое чудовищное преступление, как отцеубийство! И вот это-то самое я и хотел сообщить вам, мистер Хегс.
– Я вам очень благодарен за это, Джон; скажите же, в чем же дело?
– Да что скрывать, они ведь с ним покончили!
– С кем это? Скажите, Джон, я хочу знать!
– Да с балдахином-то, с тем самым балдахином, что красовался над вашею скамьей, с этим прекраснейшим во всей стране предметом, гордостью и красою нашей церкви!
– А, так они его все-таки уничтожили? – воскликнул я.
– Да, мистер Хегс, они сделали это страшное дело, эти мерзавцы, да мало того, они снесли его и положили на крышу свинарника Миллера.
Действительно, жаль было бедного балдахина, но при всем том я не мог удержаться от смеха при виде драматического огорчения Джона и его сетований об этом балдахине, а также и о комичной выдумке господ антирентистов. Это мое безучастное отношение к тому, что Джон считал величайшим по своему значению событием, так огорчило бедного старика, что он предоставил мне самому доканчивать свой туалет, а сам с обиженным видом вышел из комнаты. Я полагаю, что очень многие из обитателей Равенснеста не менее его были бы поражены тем индифферентизмом, с каким я отнесся к участи этого аристократического украшения, этой эмблемы моей знатности, которой, по их мнению, должен был так гордиться. Спустившись вниз, я застал всех четырех барышень под портиком; они наслаждались прекрасным утренним воздухом. Им уже была известна участь балдахина. Генриетта Кольдбрук неудержимо хохотала по поводу этой истории, что мне вовсе не нравилось. Манера Анны Марстон в этом отношении мне казалась более приличной, но Мэри держала себя по обыкновению очень тактично – она не выказала ни легкомыслия, ни неуместного огорчения или сокрушения.
Я пробыл всего несколько минут в приятном обществе барышень, когда к нам присоединилась и бабушка.
– Ах, бабушка, милая бабушка, знаете ли вы, что эти негодяи инджиенсы натворили с нашим торжественным балдахином? – воскликнула Пэтти. – Ведь они вынесли его из церкви и поместили на крыше нашего свинарника!
И она рассмеялась совсем по-детски.
– Я знаю все это, – сказала бабушка, – и думаю, что в конце концов оно так и лучше. Хегс не мог приказать убрать его в силу угрозы, а между тем действительно лучше, когда этого балдахина не будет. Однако, друзья мои, пора подумать и о завтраке; я вижу, что Джон уже несколько секунд стоит у дверей и, раскланиваясь, просит нас к столу.
Мы все отправились в столовую и, несмотря на всех поджигателей антирентистов и гибель балдахина, очень весело и приятно позавтракали. Генриетта Кольдбрук и Анна Марстон никогда еще не были так остроумны и находчивы, как в этот день; я даже был немало удивлен живой остротой их разговора; дядя заметил это и торжествовал.
– А слышали вы, мамаша, что сегодня у нас должен быть наш почетный гость Суз и старый негр в своих торжественных костюмах? Как видно, наши краснокожие гости собираются в путь и потому у них должно сегодня состояться большое совещание. Бесследный решил, что приличнее будет устроить это совещание здесь, перед нашим домом, чем перед его хижиной.
– А как же ты узнал об этом, Роджер?
– Я был сегодня утром у Сускезуса и узнал об этом от самого онондаго и переводчика, которого я застал в вигваме. Да, кстати, нам надо решить, как поступить с нашими пленными.
– Правда ли, дядя Ро, – так называли дядю и его питомицы, – правда ли, что можно спасти преступника от каторги, выйдя за него замуж? – совершенно серьезно спросила Генриетта Кольдбрук.
– Что может означать такой вопрос? Я, как опекун ваш, желал бы знать смысл этого вопроса.
– Скажите, скажите ради Бога, Генриетта! – воскликнула Анна Марстон. – Или нет, уж лучше я скажу за вас, если позволите, чтобы вас не конфузить. Дело в том, что мадемуазель Кольдбрук несколько часов назад получила письмо от мистера Сенеки Ньюкема, и так как это дело семейное, то я полагаю, что оно должно быть подвергнуто семейному совету.
– Ах, Анна! – воскликнула Генриетта, краснея. – Я, право, не знаю, прилично ли будет прочитать вслух это письмо.
– Но, быть может, вы разрешите мне прочитать его? – осведомился дядя.
– О, конечно, конечно, – отозвалась она, – и бабушка тоже; я только полагаю, что для других это не может быть особенно интересно. Вот оно, дядя, возьмите и прочтите его, когда вам вздумается.
Дядя принялся тотчас же за чтение письма. Во время чтения все мы могли видеть, как он то хмурился, то досадливо закусывал губу, то злобно улыбался и, наконец, громко рассмеялся. Любопытство наше было так сильно задето, что бабушка сочла нужным сжалиться над нами.
– А разве это письмо не может быть прочтено вслух? – спросила она.
– Нет никакой причины скрывать содержание этого послания от кого бы то ни было, – отозвался дядя Ро, – чем больше оно станет известно, тем больше мы все будем вправе смеяться над этим негодяем, который в сущности ничего лучшего и не заслуживает.
Тогда бабушка взяла письмо и прочла его вслух. Я не стану входить в подробности и передавать точный текст письма Сенеки, носившего какой-то деловой характер, несмотря на страстное признание в любви к мадемуазель Кольдбрук, и оканчивающегося великодушным предложением руки и сердца богатой наследнице, располагавшей восемью тысячами долларов годового дохода.
После того как все вдоволь посмеялись над этим лестным предложением, дядя добавил:
– Да, я вижу, что среди нас, мужчин, есть люди, не имеющие ни малейшего понятия о том, что такое приличие, и этот шут мог подумать, что девушка из хорошей семьи, с прекрасным состоянием согласится соединить свою судьбу с таким господином, как он.
Дядя был, по-видимому, сильно огорчен этим; мне редко случалось видеть его таким взволнованным и огорченным.
– Право, его надо повесить, этого парня, Хегс! Если он проживет и тысячу лет, то все же не научится вести себя прилично.
– Вы, вероятно, отвечали на это письмо, милая моя? – спросила бабушка. – Отвечать было необходимо, хотя, я думаю, лучше было бы, если бы за вас ответил ваш опекун.
– Я ответила сама, не желая давать повода смеяться над этим письмом! Конечно, я отклонила честь этого предложения.
– Ну, уж ежели говорить правду, – по обыкновению весело и шаловливо воскликнула Пэтти, – то я сделала то же самое три недели тому назад.
– А я на прошлой неделе, – добавила Анна Марстон.
Все весело смеялись, кроме дяди.
– Повесить надо этого мерзавца, и больше ничего! – пробормотал он.
– Обдумав хорошенько, ты, вероятно, переменишь свое мнение и не будешь так сердиться на него, Роджер; как бы то ни было, а этот человек проявил благородную отвагу в данном случае. Однако мне любопытно было бы знать, избежала ли мисс Уоррен, одна из всех, такого рода предложения со стороны мистера Ньюкема? – сказала бабушка.
Прелестная Мэри сильно покраснела, покачала головкой, но не сказала ничего. Очевидно, чувства Сенеки по отношению к ней носили более серьезный характер, чем эти письменные излияния другим барышням.
– Мне кажется, этому не следует придавать такого большого значения, – робко заметила, немного спустя, Мэри и как бы застыдилась своих слов.
– Надо непременно поступить с ним по закону, пусть они его повесят, этого негодяя! – повторил еще раз дядя. – Такие господа все в мире ставят кверху дном.
– Будь он ирландец, он не сделал бы исключения и для моей бабушки, дядя! – заметил я.
– Да, черт возьми, это правда! Вы счастливо избежали этой участи, мамаша, а между тем вы обладаете прекраснейшим имением во всем округе.
– Вся сила в том, что этот господин не ирландец, как правильно заметил Хегс, – сказала бабушка, – других причин я не вижу. Но человек, столь преданный дамам, конечно, заслуживает некоторого снисхождения. Право, следует отпустить его на волю, Роджер.
Все барышни присоединились к мнению бабушки и робко просили о помиловании Сенеки.
– Наши краснокожие что-то заволновались, сударыня, – почтительно доложил Джон, появляясь в дверях, – я полагал, что господа пожелают видеть, что там у них происходит; Сускезус уже идет в сопровождении Джепа, который следует за ним, ворча себе что-то под нос; как видно, ему не совсем по вкусу эта церемония.
– Распорядился ли ты, Роджер, приготовить все к приему наших краснокожих гостей?
– Да, все сделано: я уже приказал расставить под деревьями скамьи и припасти побольше табаку. Ведь у них табак играет огромную роль в совете. Все ли готово, Джон?
– Да, мистер Литтлпедж, там уже все готово, – отозвался Джон. – Служащие надеются, сударыня, что вы разрешите им также присутствовать при совещании краснокожих; ведь людям образованным так редко может представиться случай повидать настоящих краснокожих.
Бабушка дала свое разрешение, и все в доме засуетились, заторопились, спеша на лужайку, чтобы присутствовать при последнем свидании Бесследного с его единоплеменниками.
– Вы были очень великодушны, мисс Уоррен, – сказал я вполголоса Мэри, подавая ей шаль, – что не выдали того, что я считаю важнейшей тайной Сенеки.
– Признаюсь, эти письма весьма удивили меня, – задумчиво отозвалась она. – Никто, конечно, не склонен иметь о мистере Ньюкеме особенно лестное для него мнение; но зачем же дополнять его характеристику, представляя его в таком отвратительном виде?
Я не сказал на это ничего, но из этих немногих слов заключил, что Сенека серьезно пытался овладеть расположением Мэри и, несмотря на ее безусловную бедность, ставил ее выше всех остальных.
И под этой спокойной, как летний сон, физиономией, под этими неподвижными губами, мирными щеками дремлет ураган движений сердца: любовь, ненависть, гордость, надежда, боль, – все, кроме страха.
Галлек
Старый индеец и его сожитель, такой же старый негр, были друзьями, несмотря на то, что между ними не было почти ничего общего. Индеец обладал всеми достоинствами гордого, мужественного племени, неустрашимого воина и мудрого вождя, словом, человека, никогда не бывавшего подначальным и не знавшего над собою никакой посторонней власти, тогда как негр отличался, естественно, многими недостатками, которые неизбежно влечет за собою рабство печальное последствие принадлежности расы. Но оба эти старца были, безусловно, трезвы – качество весьма редкое среди индейцев, побывавших между белыми, но еще гораздо более редкое среди негров.
Но ведь Сускезус родился среди благородного племени онондагов, славившихся своей воздержанностью, и в течение всей своей долгой жизни он ни разу даже не захотел отведать крепкого напитка. Джеп также в рот не брал ничего хмельного, хотя, как и всякий негр, имел большое пристрастие к сидру.
Не подлежало сомнению, что эти остатки древних времен и прежних поколений, уже почти забытых, были обязаны своим долголетием, своею силой и здоровьем именно этой умеренности в привычках, в связи с их сильной натурой.
Сускезус не работал никогда и никогда не хотел работать. По его мнению, всякая работа была недостойным занятием для настоящего воина, и разве только самая крайняя нужда могла принудить его взяться за работу. До той поры, покуда лес, не имевший конца и края, изобиловал лосем, ланью, медведем и всяким другим зверьем и дичью, он не нуждался ни в каких продуктах земли, кроме тех, которые она сама производила на пользу человека.
Джеп, напротив, привыкнув с раннего детства к работе, не мог отстать от этой привычки даже и в глубокой старости: он положительно не выпускал из рук лопаты, заступа или кирки, хотя, конечно, в результате всей его работы не получалось ничего или почти ничего. При всем том он работал вовсе не для того, чтобы рассеять или отогнать докучливые мысли: ни рассеивать, ни разгонять ему было положительно нечего, мысли вообще никогда не беспокоили его; нет, он работал просто по привычке, из желания оставаться все тем же Джепом, каким он был раньше, и продолжать все тот же образ жизни.
Ни тот, ни другой из этих старцев не просветились светом христианского учения, несмотря на столь долгое пребывание в нашей среде. Трудность, граничащая с невозможностью, произвести в этом отношении какое-нибудь воздействие на краснокожих, стала почти традиционной истиной. Индейцы совершенно не поддаются ни в чем, – а менее всего в деле верований, – влиянию других народов, потому что в душа они считают себя расою высшей сравнительно со всеми остальными и не считают нужным нисходить до их уровня.
Может быть, христианские миссионеры добились бы лучших результатов, если бы решились посетить краснокожих в глуши их лесов, в родных деревнях, вдали от бледнолицего населения наших городов и сел, и там проповедовали бы им учение Христа; тогда они взглянули бы иначе на это святое учение и отнеслись бы к нему с большим доверием, не видя в поведении белых христиан постоянного явного противоречия их учению.
Что же касается Джепа, то, быть может, вся беда для него заключалась лишь в том, что он был рабом в семье, принадлежавшей к епископальной церкви, все обряды которой, как известно, отличаются чрезвычайной простотою и лишены всякого рода аллегорических эффектов, вследствие чего они кажутся многим слишком безжизненными и не оставляют сильного впечатления, а этого-то именно и ищут в религии все неразвитые и некультурные люди. Этим людям нужны тяжелые воздыхания, вопли и стенания, шумные и блестящие процессии, эффектные обряды, одним словом, как можно больше всяких внешних проявлений, действующих скорее на чувство, чем на разум.
Таковы были эти двое людей, которых мы все шли теперь встречать.
Выйдя на лужайку, мы увидели, что они медленно подходили к портику. Сускезус шел впереди, как то и приличествовало его сану и характеру, а Джеп следовал за ним в некотором отдалении; человек этот, несмотря на свой преклонный возраст и на наше постоянное дружеское обращение с ним, никогда не забывал своего настоящего общественного положения бывшего раба. Он родился рабом и добрую половину жизни своей был рабом и теперь желал и умереть рабом, вопреки закону об освобождении, в силу которого он стал свободным человеком. Мало того, мне говорили, что когда мой покойный отец сообщил ему, что он, равно как и все его потомство, которое, кстати сказать, было очень многочисленно, стали теперь свободными людьми и могут распоряжаться собою по своему усмотрению, то он остался этим очень недоволен. «Что из этого может выйти хорошего? – ворчливо сказал он. – Почему не оставить меня в покое? Негр останется негром, а белый человек всегда будет белым человеком, так оно и должно быть. Мы всегда были неграми хороших, знатных господ, почему не оставить нас неграми, сколько мы хотим? Кому это мешает? Вон старый Суз всю свою жизнь был вольным человеком, а что это ему принесло, – много ли пользы или выгоды? При всей своей свободе он остался простым, диким индейцем, бедным краснокожим. Вот если бы еще он мог быть индейцем каких-нибудь важных господ – это было бы еще туда-сюда, а то он только свой собственный индеец, как медведь – собственный медведь или орел – свой собственный орел!»
На этот раз и онондаго, и старый негр были в своих самых торжественных нарядах. Сускезус был даже более наряден, чем на первом приеме своих собратьев. Наряд его, правда, был дикий, но все же как нельзя лучше шел к нему и скрывал его уже столь преклонные лета.
Как и всегда в торжественные дни, красный цвет являлся преобладающим в наряде индейца; краснокожие питают особое пристрастие к этому цвету, который они также преимущественно употребляют и для разрисовки своих лиц.
На этот раз старый вождь постарался с помощью своего грима придать себе по возможности вид грозный, внушающий известный страх, так как он имел в виду явиться перед своими гостями со всеми атрибутами грозного славного воина.
Джеп также не захотел ударить в грязь лицом; он вырядился в тот традиционный костюм негра, который являлся некогда общераспространенным, а затем стал почти легендарным. Род фрака из ярко-алого сукна был украшен двойным рядом перламутровых пуговиц величиною в полдоллара; под ним виднелся яркий зеленый жилет с золотым позументом; на нем были короткие брюки небесно-голубого цвета и полосатые белые с голубым чулки. Однако самою замечательною частью костюма негра являлись его башмаки: они были таких невероятных размеров и в ширину, и в длину, что даже самый опытный натуралист с трудом мог бы поверить, что они принадлежат человеку. Но головной убор являлся главной гордостью старого Джепа: то была треуголка, служившая некогда моему деду, генералу Корнелиусу Литтлпеджу, украшенная золотым шитьем и плюмажем. Эта торжественная шляпа сидела высоко на непомерно кудластых, как руно, и совершенно белых волосах старого негра, точно на снеговой горе.
Так как обитатели далекой прерии еще не успели прийти, то мы все двинулись навстречу двум старикам. Все мы, а в том числе и четыре барышни, дружески протянули руки Сускезусу, приветствуя его. Очевидно, он всех отлично знал и помнил; с бабушкой он здоровался с некоторым сердечным волнением, Марте он дружески кивнул головой, как любимому ребенку, а руку Мэри он некоторое время удержал в своей руке, внимательно вглядываясь в ее лицо. Остальные барышни, очевидно, не представляли для него никакого интереса, и он только ответил должной вежливостью на их вежливость.
На лужайку вынесли для Сускезуса кресло, в которое он тут же и опустился, между тем как Джеп медленно приблизился к нам, снял шляпу и отказался от стула, который предложили было и ему.
– Как нам приятно видеть вас опять здесь, вас и вашего старого друга Сускезуса на этой нашей лужайке перед старым домом! – сказала бабушка, приветствуя Джепа.
– Не такой старый этот дом, мисс Дуз, – пробормотал негр. – Я помню, его построили недавно.
– Недавно?! Ну, нет, он уже стоит шестьдесят лет; в то время я еще была совсем молоденькой женщиной.
– Да, мисс Дуз, я часто удивляюсь, что такая молодая дама и вдруг так скоро изменились; вы очень сильно изменились, мисс Дуз.
– Ах, Джеп, хотя время и кажется вам столь коротким, а восемьдесят лет – это уж большой возраст для женщины. А вы, друг мой, – обратилась она к Сускезусу, который молчал все время, покуда она разговаривала с Джепом, – вы тоже находите во мне такую же разительную перемену? Ведь вы помните меня чуть ли не с детских лет, когда еще мы жили в лесу у дяди моего, прозванного «Носивший Цепи».
– Почему же Сускезусу забыть свою маленькую касаточку? Песенка ее и теперь еще звенит порою у меня в ушах. Нет, в моих глазах маленькая касаточка не изменилась нисколько.
– Вот это хоть, по крайней мере, любезно, достойно рыцарски вежливого вождя онондагов! – воскликнула бабушка. – Но, добрый мой Сускезус, я сама знаю, что время на все кладет свой отпечаток.
– Сускезус помнит все, – продолжал индеец, преследуя, очевидно, нить своих размышлений. – Он помнит хорошо и Носившего Цепи; то был отважный воин, добрый человек, хороший друг и разумный советник; я знал его еще юным охотником. Он был здесь, когда все это случилось.
– Когда это случилось, Сускезус? – спросила бабушка. – Я так давно желала знать, что заставило вас расстаться со своим народом, который вы так любите и все заветы и обычаи которого вы так свято хранили в течение всего своего пребывания среди нас, бледнолицых. Я все могу понять, но я желала бы узнать от вас и те причины, которые побудили вас оставить свое племя в довольно еще молодые годы и прожить вдали от него более ста лет; мне хотелось бы узнать о них прежде, чем ангел смерти призовет меня.
Пока бабушка впервые в своей жизни расспрашивала об этом старого онондаго, пристальный взор индейца покоился на ней сперва с каким-то удивлением, а затем с невыразимой грустью, и, склонив голову на грудь, он некоторое время хранил молчание, как бы переживая все прошлое. Так прошло несколько минут.
– Носивший Цепи никогда не говорил о том? – спросил он, испытывающе глядя на бабушку. – А старый вождь тоже не говорил? Он знал, э, э!
– Нет, никогда! Я не раз слышала от дяди, а также от моего тестя, что им известна причина, побудившая вас расстаться со своим племенем, и что причина эта делает вам честь, но более я не слыхала от них ни слова.
Сускезус внимательно выслушал ответ бабушки, но лицо его не выдавало ни малейшего волнения, только глаза – живые, подвижные и проницательные – свидетельствовали о том, что он был чрезвычайно взволнован. Однако он не сделал никакого признания; прошло некоторое время, прежде чем старый индеец выговорил какое-либо слово. Когда же он вновь заговорил, то первые его слова были:
– Да, Носивший Цепи – разумный вождь, и генерал тоже разумный человек. Знал, когда говорить и что говорить надо.
Не знаю, стала ли бы бабушка продолжать далее свои расспросы на эту тему, но только в этот момент краснокожие, выйдя из своих помещений, подходили уже к лужайке.
Бабушка отступила на несколько шагов, а дядя провел Сускезуса к группе деревьев, под которыми были расставлены скамьи для ожидаемых гостей, я же нес за стариком кресло, чтобы оказать ему наибольший почет. Все, в том числе и прислуга, последовали за нами.
Индеец и негр оба сидели на стульях на некотором расстоянии друг от друга; для всех членов нашей семьи также были вынесены стулья, и мы поместились позади Сускезуса, но немного поодаль, чтобы не стеснять никого своим присутствием.
Краснокожие гости, как всегда, приближались гуськом, то есть по одному человеку, следуя друг за другом в удивительно стройном порядке, ступая в след шедшего впереди. На этот раз им был Тысячеязычный, а далее следовали уже Огонь Прерий, Каменное Сердце, Орлиный Полет и другие. К немалому нашему удивлению, эти люди привели с собой и доверенных их надзору пленных, связанных с необычайным искусством, присущим этим диким племенам, так что всякая попытка к бегству становилась совершенно невозможной.
Вся церемония была совершенно та же, что и в первое посещение индейцев. Всеобщее довольно продолжительное молчание и внимательное созерцание хозяина и хозяином своих гостей повторилось и в этот раз. Затем Орлиный Полет, взяв затейливо выточенную из какого-то легкого мягкого камня и уже набитую трубку, зажег ее таким образом, чтобы она не скоро могла потухнуть, и почтительно поднес ее Сускезусу, который, приняв ее, сосредоточенно курил в течение нескольких минут и затем возвратил обратно тому, кто вручил ему эту трубку. То было, очевидно, знаком, по которому должны были быть зажжены и другие трубки. Мне и дяде также предложили по трубке, которые мы возвратили после двух-трех затяжек. Джон и другие слуги мужского пола также не были забыты, а Джепу эту честь оказал сам Огонь Прерий. Негр, приглядевшись к тому, что происходило вокруг него, нашел очень дурным этот обычай, принуждавший человека отдавать обратно трубку почти сейчас же после того, как ее вручили. Он не пытался даже скрывать своих мыслей на этот счет, как это стало ясно тотчас же после того, как ему подали трубку.
Видя, что перед ним стоит человек, готовый принять из его рук трубку, едва он успеет раза три затянуться, он почувствовал в душе то же самое, что он испытал бы при виде того, что у него хотят отнять ото рта кружку с любимым сидром, когда он только едва успел пригубить его.
– Нет надобности стоять тут перед моим носом, – ворчливо и сердито забормотал он, – когда докурю, я отдам вашу трубку, не бойтесь, не утащу; вот мистер Корни, или мистер Мальбон, или же мистер Хегс, не знаю уж, который из них жив, они вам скажут. Да все равно! Я еще хочу курить и не люблю вашей индейской моды выпускать сейчас же из рук то, что мне дали. Негр – есть негр, а индеец – индеец, но негр лучше! Не жди, индеец, когда я докурю, ты получишь свою трубку, как я сказал. Не советую сердить старого Джепа, он тогда бывает страшен.
Огонь Прерии, конечно, не понял и половины слов негра, но он сообразил, что тот желает докурить один всю трубку, и хотя это было против всех правил индейского общежития и нарушило, так сказать, их традиционный обычай, индеец все же вел себя с вежливостью, достойной самого благовоспитанного человека, и отошел от негра так же спокойно, как если бы все шло своим порядком. В подобных случаях чувство приличия у индейцев чрезвычайно развито. Не было даже никакой возможности заметить на его лице или в его манерах хотя бы малейший намек на то, что он считал поступок негра неприличным. Ни пожимания плечами, ни плохо скрываемых улыбочек, ни переглядывания или перемигивания, одним словом, ничего из обычных выражений неодобрения или порицания Огонь Прерии не позволил себе; он сохранил все свое хладнокровие и спокойно, с достоинством отошел в сторону и вернулся на свое место. Было ли то результатом индейского самообладания и хладнокровия, или же чистой благовоспитанности, решить трудно.
Между тем курение мало-помалу стало уже занятием всех здесь присутствовавших, но оно носило характер какой-то установленной церемонии; только один Джеп присосался к своей трубке и не выпускал ее изо рта. Его сознание превосходства своей расы над расой краснокожих было столь же непоколебимо, как и сознание своего низшего положения по отношению к белым. Вскоре, однако, все отложили в сторону свои трубки, и на некоторое время среди индейцев господствовало сосредоточенное молчание. Наконец, Огонь Прерии встал со своего места и заговорил:
– Отец наш, мы собираемся вернуться домой. Наши сквау (жены) и наши вигвамы (жилища) в прериях зовут нас обратно. Пора нам уходить отсюда! Там солнце садится, здесь оно восходит. Путь наш долог и труден. До сей минуты странствие наше было мирной прогулкой, мы не сняли ни одного скальпа, не обидели ни одного зверя, ни одного человека, и за это мы имели радость увидать отца нашего, старого дядю Сэма, и отца нашего Сускезуса, и теперь мы вернемся, счастливые и радостные, в наши прерии, в страну заката. Отец, предания и сказания наши правдивы и никогда не заключают в себе ничего лживого. Лживое предание – хуже лживого индейца. Лживый индеец своим словом обманывает и вводит в заблуждение своих друзей, жену, детей, а лживое предание обманывает целое племя. Наши же предания все правдивы; они говорят о доблестном и праведном онондаго. Хорошо и полезно для человека слушать рассказы о справедливых людях; дурно и вредно слушать рассказы о людях несправедливых. Без справедливости индеец не лучше волка! Отец мой, ты видел много зим, такова была воля Маниту[10]. Великий Дух желает сохранить тебя долго на земле, потому что ты подобен кучке камней вдоль дороги, указующей охотнику желанную тропу; все краснокожие, взирая на тебя, думают о добре, доблести, правде и справедливости. И я знаю, Великий Дух не скоро еще отнимет у нас нашего отца и призовет его к себе, чтобы краснокожие люди не забыли, что такое добро.
На этом Огонь Прерии окончил свою вступительную речь, встреченную шепотом одобрения со стороны присутствующих, потому что она выражала их чувства именно так, как они того желали. Сускезус не пропустил ни одного слова из сказанного, но на этот раз он казался мне менее взволнованным и потрясенным, чем при первом своем свидании с единоплеменниками. За этой вступительной речью последовал, по обыкновению, известный промежуток общего сосредоточенного молчания; все мы с нетерпением ожидали, когда заговорит Орлиный Полет, но вместо него встал и выступил вперед гораздо более молодой воин, прозванный Оленья Нога за необычайную быстроту и легкость бега. К немалому нашему удивлению он обратился прямо к старому негру: индейская вежливость требовала того, чтобы что-нибудь было сказано неизменному другу и верному товарищу Бесследного.
Я не стану дословно приводить здесь эту речь, полную всякого рода любезностей и обращенную исключительно к Джепу. Речь заканчивалась следующим образом: – Негр – друг Сускезуса: они прожили вместе, в одном вигваме, столько лет в любви, мире и преданности друг другу, а всякого, кого ценит и любит Сускезус, любят и ценят и индейцы, всякого, кого уважает их старый и доблестный вождь, того чтут и уважают все краснокожие!