bannerbannerbanner
Жизнь и приключения Мартина Чезлвита

Чарльз Диккенс
Жизнь и приключения Мартина Чезлвита

Полная версия

– А может быть, вы, Марк, пришлись бы не ко двору в очень строгом семействе?

– Возможное дело, сэр. Ежели бы я попал к каким-нибудь особо придирчивым хозяевам, я бы еще мог показать себя; да ведь как это узнаешь наперед, нельзя же напечатать в газетах, что вот-де молодой человек желает поступить в услужение и не столько гонится за жалованьем, сколько за придирчивыми хозяевами; ведь этого нельзя, сэр?

– Да, пожалуй, – сказал мистер Пинч, – мне тоже кажется, что нельзя.

– Завистливое семейство, – продолжал Марк в раздумье, – или сварливое семейство, или зложелательное семейство, или, на худой конец, очень уж прижимистое семейство, – вот тут я еще мог бы показать себя. Кто бы мне подошел больше всякого другого, так это тот старый джентльмен, что захворал у нас; ну и характерец, честное слово! Да что уж тут, подождем – увидим, авось что и подвернется, буду надеяться на самое худшее, сэр.

– Значит, вы твердо решили уехать? – спросил мистер Пинч.

– Сундук мой уже уехал с фургоном, сэр, а сам я уйду пешком завтра поутру и сяду в дилижанс, когда он меня нагонит по дороге. Позвольте пожелать вам всего лучшего, мистер Пинч, и вам тоже, сэр, – будьте здоровы и счастливы!

Друзья со смехом пожелали ему того же и отправились домой рука об руку; по дороге мистер Пинч рассказал Мартину о беспокойном и странном нраве Марка Тэпли – все то, что уже известно читателю.

Тем временем Марк, предвидя, что его хозяйка находится в сильном расстройстве чувств и что сам он вряд ли может отвечать за последствия длительной беседы с глазу на глаз, старался, как только мог, не встречаться с нею в продолжение всего дня и вечера. Этой его тактике весьма способствовало большое стечение посетителей в «Синем Драконе», ибо после того как разнесся слух об отъезде Марка, в распивочной весь вечер толокся народ, и гости усердно пили за его здоровье, то и дело чокаясь кружками. Наконец двери заперли на ночь, и Марк, видя, что теперь ему не отвертеться, собрался с духом и решительной походкой направился к дверям распивочной.

«Стоит мне только взглянуть на нее, – говорил себе Марк, – и я пропал. Чувствую, что тут мне и крышка!»

– Наконец-то явился, – приветствовала его миссис Льюпин.

– Да уж, явился вот, – сказал Марк.

– Значит, вы нас покидаете, Марк? – спросила миссис Льюпин.

– Да ведь что ж, приходится, – отвечал Марк, уставясь в землю.

– А я-то думала, – говорила хозяйка, проявляя самую пленительную застенчивость, – что вы… привязались… к «Дракону»…

– Я и то привязался, – сказал Марк.

– Тогда, – вполне резонно продолжала хозяйка, – Зачем же вы его покидаете?

Но на этот вопрос Марк и вовсе не ответил, даже после того как его повторили, и потому миссис Льюпин, передавая ему жалованье из рук в руки, спросила – не то чтобы неласково, нет, нет, совсем наоборот, – чего бы ему больше хотелось?

Всем известно, что есть вещи, которых живой человек не в силах вытерпеть. Такой вопрос, как этот, заданный таким порядком, в такое время и такой женщиной, следовало отнести именно к этой категории, по крайней мере поскольку дело касалось Марка. Он невольно поднял глаза, а подняв их однажды, уже не мог опустить, ибо сколько ни есть на свете полных, румяных, веселых, ясноглазых хозяек с ямочками на щеках – воплощение всего самого лучшего в них, самый, так сказать, цвет и совершенство среди хозяек стояло сейчас перед Марком.

– Вот что я вам скажу, – начал Марк, мигом сбрасывая с себя всякое замешательство и обнимая хозяйку за талию, отчего она нисколько не встревожилась, зная, какой он славный малый. – Если бы я думал только о том, чего мне хочется, я выбрал бы вас. Если бы я думал о себе, о том, что для меня всего лучше, я выбрал бы вас. Если бы я выбрал то, что с радостью выбрали бы девятнадцать человек из двадцати, не пожалев отдать за это жизнь, я выбрал бы вас. Да, вас! – воскликнул мистер Тэпли, выразительно тряхнув головой и, позабывшись на минуту, уставился пристальным взглядом на сочные губки миссис Льюпин. – И ни один мужчина не удивился бы моему выбору!

Миссис Льюпин ответила, что он ее изумляет. Она просто поражается, как он может говорить такие слова. Она никак этого от него не ожидала.

– Да я и сам от себя этого не ожидал, – сказал Марк, поднимая брови с радостно-изумленным выражением. – До сих пор я думал, что нам с вами надо расстаться без всяких объяснений; я и хотел только проститься, для того и пришел сейчас; а это в вас самих есть что-то такое, что заставляет человека говорить и думать по-честному. Давайте поговорим, только, знаете ли, условимся наперед, – это он прибавил уже нисколько не шутя, чтобы ошибиться было решительно невозможно, – ухаживать за вами я не буду, этого вы не бойтесь.

На одну только секунду легкая тень – самая легкая и ни в коем случае не мрачная – промелькнула в ясных глазах хозяйки. Но она сейчас же рассеялась в смехе, идущем от самого сердца.

– Чего уж лучше! – сказала она. – Только если вы не собираетесь за мной ухаживать, так уберите руку прочь.

– Господи, это еще зачем? – спросил Марк. – Ничего плохого тут нет.

– Конечно, нет, – возразила хозяйка, – а не то я бы не позволила.

– Вот и прекрасно, – заметил Марк. – Тогда пускай рука остается на месте.

Это было так резонно, что хозяйка опять засмеялась и, не отводя его руки, велела ему говорить все, что он собирался сказать, но только поскорее. А все-таки он бессовестный малый, прибавила она.

– Ха-ха! Я и сам так думаю, – воскликнул Марк, – а раньше это мне и в голову не приходило. Сегодня я могу сказать все что угодно.

– Ну, коли хочется, так говорите, что вы там собирались сказать, только поживее, – отвечала хозяйка, – а то мне спать пора.

– Вот что, милая вы моя голубушка, – начал Марк, – потому что милее вас никогда еще не было на свете женщины, – пускай кто-нибудь попробует сказать, что была! – подумайте, что может выйти, если мы с вами…

– Ах, пустяки какие! – перебила его миссис Льюпин. – И не поминайте про это больше.

– Нет, нет, не пустяки, – отвечал Марк, – вы все-таки послушайте. Что может выйти, если мы с вами поженимся? Раз я не могу быть счастлив и доволен теперь, в этом веселом «Драконе», можно ли ожидать, что я буду доволен тогда? Ни в коем случае. Очень хорошо. А значит вы, даже при вашем ровном характере, будете вечно тосковать и тревожиться, вечно душа у вас будет не на месте, все станете думать, не слишком ли вы постарели на мой взгляд, все вам будет чудиться, что я словно цепью прикован к порогу «Дракона» и рвусь на свободу. Не знаю, так ли оно будет, или не так, – продолжал Марк, – а только я непоседа, и это мне известно. Люблю перемены. Мне все думается, что при моем крепком здоровье и веселом нраве больше было бы для меня чести веселиться и шутить там, где все наводит на человека грусть. Может, это с моей стороны ошибка, понимаете ли, только уж ее ничем не исправить, разве только испытать на деле, как оно получится. Так не лучше ли мне уехать, особенно после того как вы, не чинясь, помогли мне все это сказать, и мы можем расстаться добрыми друзьями, какими были с того дня, когда я впервые ступил на порог вот этого благородного «Дракона», которого, – заключил Марк, – я не перестану любить и почитать до самой моей смерти!

Хозяйка притихла ненадолго, но очень скоро встрепенулась, взяла Марка за обе руки и ласково их пожала.

– А все дело в том, что вы хороший человек, – сказала она, глядя ему в лицо с улыбкой, которая для нее была, пожалуй, несколько грустна. – И я думаю, что лучшего друга у меня никогда в жизни не было.

– Ну, что до этого, – отвечал Марк, – так это, знаете ли, пустяки. Боже ты мой, господи, – прибавил он, глядя на хозяйку восхищенными глазами, – но если вы и вправду так думаете, какое множество выгодных женихов вы доведете до отчаяния!

При этих лестных словах она опять засмеялась, еще раз пожала ему обе руки, попросив вспомнить о ней, когда ему понадобится друг, и, быстро отвернувшись, побежала вверх по узенькой лестнице.

– И еще напевает на ходу, – сказал Марк, прислушиваясь, – чтобы я, чего доброго, не подумал, будто она огорчена, и не повесил бы носа. Да, оказывается, не легкое это дело быть веселым, прямо скажу.

И с этой утешительной мыслью, высказанной весьма унылым тоном, он отправился спать, в настроении, которое никак нельзя было назвать веселым.

На другое утро он поднялся спозаранку и вышел из дому с первыми лучами солнца. Однако это не помогло: вся улица встала, чтобы проводить Марка Тэпли; мальчишки, собаки, маленькие дети, старики, занятые люди и бездельники – все были тут, все кричали: «Прощай, Марк!» – каждый на свой лад, и все жалели, что он уезжает. Неизвестно по какой причине, ему все казалось, что его бывшая хозяйка тоже смотрит украдкой из окна своей спальни, но он никак не мог набраться духу и оглянуться назад.

– Прощай и ты, и все прощайте! – говорил Марк, размахивая надетой на палку шляпой и быстро шагая по узенькой улице. – Отличные ребята эти колесники – ура! А вот и мясникова собака выбегает из палисадника – тубо, дружок! Вон и мистер Пинч пошел играть на органе – прощайте, сэр! И такса из дома напротив тоже тут. – Ну, ну, будет тебе, старуха! И ребятишек видимо-невидимо, хватит для поддержания рода человеческого на веки вечные. – Прощайте, мальчики и девочки! Вот уж это делает мне честь. Наконец-то нашлось хоть что-нибудь мне по плечу. Обыкновенному человеку в таких обстоятельствах пришлось бы куда как плохо, ну, а я человек веселый, хотя и не так весел, как хотелось бы, а все-таки около того. Прощайте, прощайте!

Глава VIII
сопровождает мистера Пекснифа и, его прелестных дочерей в город Лондон и повествует о том, что произошло с ними по дороге

Когда мистер Пексниф и обе молодые особы сели в дилижанс на перекрестке, он оказался совсем пустым внутри, что было весьма утешительно, в особенности потому, что снаружи все было полно и пассажиры, видимо, порядком промерзли. Ибо, как справедливо заметил мистер Пексниф своим дочерям, зарыв ноги поглубже в солому, закутавшись до самого подбородка и подняв оба окна, в холодную погоду всегда приятно бывает знать, что многим другим людям далеко не так тепло, как нам самим. И это, сказал он, вполне естественно и как нельзя более разумно не только в отношении дилижансов, но также и многих других общественных установлений. – Ибо, – заметил он, – если бы все были сыты и тепло одеты, мы лишились бы удовольствия восхищаться той стойкостью, с которой иные сословия переносят голод и холод. А если бы нам жилось не лучше, чем всем прочим, что сталось бы с нашим чувством благодарности, которое, – со слезами на глазах произнес мистер Пексниф, показывая кулак нищему, собиравшемуся прицепиться сзади кареты, – есть одно из самых святых чувств нашей низменной природы.

 

Дочери слушали эти высоконравственные наставления, исходившие из родительских уст, с подобающим почтением, выражая свое согласие улыбкой. Чтобы лучше поддерживать и лелеять священное пламя благодарности в своей груди, мистер Пексниф обратился к старшей дочери и побеспокоил ее просьбой передать ему бутылку с бренди, хотя путешествие только еще начиналось. И, приложившись к узкому горлышку сосуда, он довольно основательно подкрепился.

– Что мы такое? – вопросил мистер Пексниф, – как не дилижансы? Одни из нас еле-еле плетутся…

– Господи, что это вы, папа! – воскликнула Чарити.

– Одни из нас, говорю я, еле-еле плетутся, – повторил ее родитель, одушевляясь все более, – другие, наоборот, мчатся на перекладных. Наши страсти – это лошади, и притом необузданные!

– Ну что вы это, папа! – воскликнули обе дочери в один голос. – Даже слушать неприятно.

– Да, необузданные! – повторил мистер Пексниф так решительно, что в эту минуту, можно сказать, сам проявил некоторую моральную необузданность. – Добродетель – наш тормоз. Мы отправляемся в путь из «Материнских объятий» и доезжаем до «Лопаты могильщика».

Тут силы мистера Пекснифа истощились, и он был вынужден снова подкрепиться. Подкрепившись, он плотно заткнул сосуд пробкой, с таким видом, будто затыкал фонтан красноречия, исчерпав предмет беседы, после чего заснул на целых три перегона.

Люди, засыпая в дилижансе, имеют обыкновение просыпаться не в духе, чувствуя, что ноги у них затекли, а мозоли ноют, как никогда. Мистер Пексниф, не будучи избавлен от общей для всех смертных участи, почувствовал себя после легкой дремоты жертвой этих немощей до такой степени, что не в силах был противиться искушению выместить свои страдания на дочерях, и уж начал было лягаться и производить ногами разные другие неожиданные движения, как вдруг дилижанс остановился, и после некоторой задержки дверца его отворилась.

– Ну, так смотрите же, – произнес в темноте чей-то резкий, пронзительный голос. – Мы с сыном садимся внутрь, потому что на империале все полно, но вы согласились взять с нас ту же цену, что и за наружные места. Решено и подписано, мы дороже не заплатим. Так, что ли?

– Ладно, сэр, – ответил кондуктор.

– Внутри кто-нибудь есть? – осведомился тот же голос.

– Трое пассажиров, – сообщил кондуктор.

– Тогда я попрошу этих трех пассажиров засвидетельствовать нашу сделку, если они будут настолько любезны, – сказал тот же голос. – Ну, сынок, а теперь, я думаю, мы можем садиться, ничего не опасаясь.

И в соответствии с этими словами два пассажира заняли места в дилижансе, которому парламентским актом торжественно разрешалось перевозить до шести человек, при условии если они окажутся налицо.

– Вот это повезло! – прошептал старик, когда дилижанс тронулся с места. – Это ты ловко сообразил. Хи-хи-хи! Да мы бы и не могли ехать снаружи. Я бы умер от ревматизма!

Пришло ли в голову почтительному сыну, что он несколько перестарался, заботясь о продлении родительской жизни, или холод испортил ему настроение, неизвестно. Только вместо ответа он угостил своего папашу основательным толчком в бок, отчего добрый старик раскашлялся на целых пять минут без перерыва и довел мистера Пекснифа до такой степени раздражения, что у того вырвалось наконец – и совершенно неожиданно:

– Нет места! В этом дилижансе нет места для джентльмена с такой простудой!

– Это у меня не простуда, – ответил старик после некоторого молчания, – это у меня грудной кашель, Пексниф.

Голос и манера говорить, невозмутимое спокойствие говорившего, присутствие сына и знакомство с мистером Пекснифом – все это взятое вместе помогло определить личность незнакомца настолько, что никакая ошибка была невозможна.

– Гм! Я думал, что адресуюсь к незнакомцу, – заметил мистер Пексниф, возвращаясь к обычной своей кротости. – А оказывается, я адресуюсь к родственнику. Пусть мистер Энтони Чезлвит и сын его мистер Джонас, – это они, дорогие мои дети, путешествуют с нами, – извинят меня за резкие, по-видимому, слова. В мои намерения не входило оскорблять чувства людей, связанных со мною родственными узами. Я, может быть, и лицемер, – ядовито заметил мистер Пексниф, – но все-таки не скотина.

– Ну-ну! – сказал старик. – Что в этом слове такого особенного, Пексниф? Подумаешь, лицемер! Да мы и все лицемеры. Кто из нас в тот день не лицемерил? Если б я не думал, что мы все стоим друг друга, я бы вас не обозвал этим словом. Да мы бы тогда и не собрались вместе, если бы не были лицемерами. Единственная разница между вами и всеми остальными… – хотите я вам сейчас скажу, – в чем разница между вами и всеми остальными?

– Если вам угодно, уважаемый сэр, если вам угодно.

– Вот ведь что в вас всего досаднее, – продолжал старик, – никогда у вас нет ни союзников, ни товарищей в ваших плутнях; вы всякого проведете, даже и того, кто сам на эти дела мастер, а держитесь так, будто бы вы – хи-хи-хи! – будто бы вы и сами себе верите. Я бы мог держать пари на изрядную сумму, – продолжал старик, – если бы я вообще держал пари, только я этого никогда не делал и не сделаю, – что вы даже перед родными дочерьми ломаете комедию и разыгрываете святого. А я вот, если задумал какое-нибудь дельце, сейчас же все рассказываю Джонасу, и мы вместе его обсуждаем. Вы на меня не обиделись, Пексниф?

– Помилуйте, уважаемый сэр! – воскликнул мистер Пексниф таким тоном, как будто выслушал самый лестный комплимент, какой только можно себе представить.

– В Лондон направляетесь, мистер Пексниф? – спросил сын.

– Да, мистер Джонас, в Лондон. Надеюсь, мы будем иметь удовольствие всю дорогу ехать в вашем обществе?

– Ну, ей-богу, на этот счет вы уж лучше спросите папашу, – сказал Джонас. – Я не хочу проговариваться. А то как бы чего не вышло.

Мистера Пекснифа, надо сказать, очень развеселил такой ответ. Когда его веселье несколько приутихло, мистер Джонас дал ему понять, что они с родителем действительно едут к себе домой, в столицу, и что они находятся в этих местах со дня достопамятного семейного собрания, имея в виду некоторое небезвыгодное помещение капитала, ради чего они и прибыли сюда, ибо, как сообщил мистер Джонас, у них с папашей в обычае, ежели есть такая возможность – подшибать одним камнем двух воробьев сразу и бросать кильку в воду только в том случае, если есть надежда поймать на нее кита. Сообщив эти скудные, но содержательные сведения, Джонас сказал, что «если Пекснифу все равно, он пересадит его к папаше, а сам поболтает с барышнями», и, во исполнение этого учтивого намерения, освободив место рядом с почтенным старичком, устроился в уголке напротив, бок о бок с прелестной мисс Мерси.

Воспитание мистера Джонаса было самое строгое и с колыбели имело в виду главным образом корысть. Первое слово, которое он научился складывать, было «деньги», а второе (когда он добрался до трехсложных слов) – «нажива». В этом воспитании не было бы, можно сказать, ничего предосудительного, если бы не два минуса, которых заблаговременно никоим образом не мог предусмотреть его дальновидный родитель. Одним из этих минусов было то, что, выучившись у папаши водить за нос кого угодно, Джонас приобрел склонность водить за нос и самого почтенного наставника. А второй заключался в том, что, еще смолоду привыкнув на все смотреть с точки зрения собственника, он и на своего родителя мало-помалу перенес этот взгляд и не без досады усматривал в нем известного рода личное достояние, которое не имеет никакого права разгуливать на свободе, а подлежит заключению в особого рода железный сейф, именуемый в просторечии гробом, и сдаче на хранение за кладбищенскую ограду.

– Ну, сестрица, – сказал мистер Джонас, – ведь мы с вами родня все-таки, хоть и седьмая вода на киселе… Так, значит, вы едете в Лондон?

Мисс Мерси ответила утвердительно и тут же, ущипнув старшую сестру за плечо, принялась хихикать без удержу.

– В Лондоне кавалеров видимо-невидимо, сестрица! – сказал мистер Джонас, слегка прикасаясь к ней локтем.

– Ну и что ж такого! – воскликнула молодая девушка. – Не съедят же они нас, я думаю! – Она произнесла это, сильно жеманясь, и, будучи больше не в силах бороться с душившим ее смехом, уткнулась в сестрину шаль.

– Мерри! – воскликнула эта более рассудительная особа. – Право, мне стыдно за тебя! Что с тобой делается, шальная ты девчонка? – В ответ на что мисс Мерри, конечно, расхохоталась еще сильнее.

– Я еще в тот день заметил, что глаза у нее шалые, – сказал мистер Джонас, обращаясь к Чарити. – Зато вы сидите смирно! И в тот раз примерно себя вели, сестрица!

– Ох, старомодное чучело! – шептала Мерри, давясь от смеха. – Черри, милая, садись-ка лучше ты рядом с ним, право. Если он со мной будет еще разговаривать, я помру тут же, не сходя с места; честное слово, помру!

С этими словами резвое создание соскочило со своего места и тут же, во избежание такого фатального исхода, усадило сестру рядом с кузеном.

– Не бойтесь стеснить меня, – сказал мистер Джонас. – Я даже люблю, когда меня притиснут барышни. Садитесь еще поближе, сестрица.

– Нет, благодарю вас, – сказала Чарити.

– А та, другая, опять смеется, – сказал мистер Джонас, – над моим папашей, должно быть. И, ей-богу, не удивительно. А если он еще наденет свой старый ночной колпак, я уж и не знаю, что с ней сделается! Это не мой папаша храпит, мистер Пексниф?

– Да, мистер Джонас.

– Наступите ему на ногу, будьте так любезны, – попросил молодой джентльмен. – Подагра у него на той ноге, что поближе к вам.

Так как мистер Пексниф не сразу решился оказать старику эту дружескую услугу, мистер Джонас взялся за дело сам, в то же время крикнув отцу в самое ухо:

– Ну, проснись же, папаша, а не то опять вас будет душить во сне; я уж знаю, опять завопите. Вас когда-нибудь душило во сне, сестрица? – понизив голос, спросил он свою соседку с присущей ему галантностью.

– Случается иногда, – ответила Чарити. – Не очень часто.

– А ту, другую? – спросил мистер Джонас, помолчав. – Ее когда-нибудь душит во сне?

– Не знаю, – ответила Чарити. – Спросите у нее лучше сами.

– Она так смеется, – сказал Джонас, – нет никакой возможности с ней разговаривать. Вы только послушайте, как заливается! А вот вы такая благоразумная, сестрица!

– Ах, что вы! – воскликнула Чарити.

– Ну да! Вы и сами это знаете.

– Мерси немножко ветрена, – сказала мисс Чарити. – Но она образумится со временем.

– Времени-то уж очень много на это уйдет, если даже и образумится, – возразил ее кузен. – Придвигайтесь поближе, места хватит.

– Я боюсь вас стеснить, – сказала Чарити. Но все-таки придвинулась поближе, и, перекинувшись двумя-тремя словами насчет того, как медленно ползет дилижанс и как много на пути остановок, они впали в молчание, которое не нарушалось уже никем из собеседников до самого ужина.

Хотя мистер Джонас вел Чарити под ручку в гостиницу и сидел рядом с ней за столом, было совершенно ясно, что он не упускает из виду и «ту, другую», так как он частенько поглядывал на Мерри, сидевшую напротив, должно быть сравнивая, которая из двух лучше, и отдавал явное предпочтение младшей сестре, как более пухленькой. Однако он не позволил себе тратить много времени на такого рода наблюдения и вплотную занялся ужином, который, как он сообщил на ухо своей прелестной соседке, тоже входил в цену билета, и, значит, чем больше она будет есть, тем дешевле это обойдется. Его отец и мистер Пексниф, действуя, вероятно, на основании того же мудрого правила, уничтожали без остатка все, что только было под рукой, отчего физиономии у них несколько позамаслились и приобрели довольное, чтобы не сказать сытое, выражение, так что смотреть на них было как нельзя более приятно.

Когда мистер Пексниф и мистер Джонас уже не могли больше есть, они заказали себе по две порции горячего бренди с водой – шесть пенсов за порцию, – что второй из джентльменов считал более выгодным, чем заказывать сразу одну порцию за шиллинг, ибо так хозяину легче было ошибиться и налить спиртного больше, чем он налил бы в один стакан. Проглотив свою долю живительной влаги, мистер Пексниф, под предлогом будто идет посмотреть, не готов ли дилижанс, успел потихоньку наведаться в бар и налить доверху собственную бутылочку, чтобы потом незаметно подкрепляться на досуге в темном дилижансе.

 

Как только со всеми этими приготовлениями было покончено и дилижанс был подан, они сели на свои старые места и затряслись дальше. Но прежде чем задремать, мистер Пексниф произнес нечто вроде послеобеденной молитвы:

– Процесс пищеварения, насколько я слышал от моих друзей-медиков, есть одно из самых изумительных явлений природы. Не знаю, как другим, а мне доставляет большое удовлетворение знать, что, вкушая мою скромную пищу, я привожу в действие прекраснейший из механизмов, какие нам только известны. У меня при этом бывает такое чувство, будто я оказываю услугу всему обществу. После того как я себя завел, если можно так выразиться, – произнес мистер Пексниф с самой пленительной нежностью в голосе, – и знаю, что механизм действует, – я, постигая назидательный смысл пищеварения, чувствую себя благодетелем человечества.

Так как прибавить к этому было нечего, то все молчали; а мистер Пексниф, надо полагать, радуясь тому, что приносит человечеству моральную пользу, задремал снова.

Вся остальная ночь прошла обычным порядком. Мистер Пексниф и старик Энтони то и дело толкали один другого и просыпались в испуге или, привалившись во сне головой к противоположным углам дилижанса, расписывали свои сонные физиономии самой удивительной татуировкой, бог их знает, каким образом. Дилижанс останавливался и ехал, ехал и останавливался, и так продолжалось без конца. Одни пассажиры входили, другие выходили, свежих лошадей впрягали, выпрягали и опять впрягали, без малейшего перерыва – как казалось тем, кто дремал, и с перерывами чуть ли не во всю ночь – как казалось тем, кто не сомкнул глаз ни на минуту. Наконец дилижанс начал подскакивать и громыхать по неровному булыжнику, и мистер Пексниф, выглянув в окно, объявил, что наступило утро и они приехали.

Вскоре после этого дилижанс остановился у городской конторы; улица, где она находилась, была уже полна народом, что как нельзя более подтверждало слова мистера Пекснифа насчет того, что наступило утро; хотя, судя по тому, что на небе не было заметно ни малейших проблесков света, вполне могла быть и полночь. Стоял, кроме того, густой туман, – словно это был город в облаках, куда они добрались за ночь по волшебному бобовому стеблю[27]; а мостовую покрывала толстая корка, похожая на жмыхи, про которую один из пассажиров на империале (без сомнения, сумасшедший) сказал другому (должно быть, сторожу при нем), что это снег.

Наскоро простившись с Энтони и его сыном и оставив весь багаж в конторе, с тем чтобы зайти за ним после, мистер Пексниф, ведя под руки обеих девиц, перебрался через улицу, потом через другую, через третью, потом пустился дальше, сворачивая то направо, то налево, в какие-то странные двери и глухие переулки, ныряя в какие-то подворотни; он то перепрыгивал через канаву, то шарахался от кареты четверней, то терял дорогу, то опять находил ее, то шествовал в высшей степени уверенно, то окончательно падал духом, все время волнуясь так, что прошибала испарина, и, наконец, остановился на мощенной булыжником площадке вблизи от Монумента[28]. То есть так сказал мистер Пексниф, а что касается того, чтобы увидеть самый Монумент или хоть что-нибудь кроме домов, стоявших совсем рядом, то девицы видели не больше, чем если бы играли в жмурки у себя в Солсбери.

Мистер Пексниф сначала огляделся по сторонам, а потом постучался в дверь очень грязного дома, выделявшегося даже среди отборной коллекции грязных домов по соседству, на фасаде которого красовалась небольшая овальная вывеска, похожая на чайный поднос, с надписью: «Коммерческий пансион М. Тоджерс».

По-видимому, у М. Тоджерс никто еще не вставал, потому что мистер Пексниф постучал дважды и позвонил трижды, не произведя впечатления ни на кого, кроме собаки на той стороне улицы. В конце концов загремела цепь и засовы отодвинулись с таким ржавым скрипом, словно от холодной погоды охрипли даже запоры, и на пороге, появился маленький мальчик с большой рыжей головок, таким крошечным носом, что о нем не стоит и говорить, ибо это был не нос. а чистейшее недоразумение, и очень грязным веллингтоновским сапогом[29], надетым на левую руку; увидев приезжих, он озадаченно потер вышеупомянутый нос сапожной щеткой и ничего не сказал.

– Еще спят, любезный? – спросил мистер Пексниф.

– Спят! – отвечал мальчик. – Хотел бы я, чтобы они спали. Очень уж сон у них шумный: все разом требуют свои сапоги. Я было подумал, что это газета, и удивился почему ее не просунули, как всегда, в окошечко. Вам чего надо?

Принимая во внимание нежный возраст юнца, можно сказать, что этот вопрос был задан очень строго и даже с некоторым вызовом. Однако мистер Пексниф, нисколько не оскорбившись таким поведением мальчика, сунул ему в руку свою визитную карточку и попросил отнести наверх, а их пока проводить в какую-нибудь комнату, где топится камин.

– Хотя, если разведен огонь в столовой, – сказал мистер Пексниф, – я и сам найду дорогу. – И без дальнейших слов он повел дочерей в комнату нижнего этажа, где стол был уже накрыт к завтраку скатертью (довольно узкой и короткой, едва доходившей до краев), и на нем красовалось большое блюдо разваренной докрасна говядины, образчик хлебной ковриги того сорта, который известен хозяйкам под названием «сеяного мягкого четырехфунтового», и немалое количество чашек и блюдечек со всеми обычными дополнениями.

За каминной решеткой лежало пар шесть ботинок и сапог разных размеров, только что вычищенных и перевернутых подошвой кверху для просушки, и пара коротких черных гетр; на одной из них кто-то из джентльменов – очевидно большой шутник, который нарочно для этого спустился вниз, временно прервав свой туалет, – начертал мелом: «Гордость Джинкинса»; а на другой подошве был нарисован профиль, претендовавший на сходство с самим Джинкинсом.

Коммерческий пансион М. Тоджерс помешался в доме, где, судя по всему, и всегда-то было темно, а в это утро особенно. В коридоре стоял какой-то странный запах, как будто весь аромат обедов, которые варились на кухне со дня построения дома, сгустился на черной лестнице и, подобно призраку монаха в «Дон-Жуане», «отсель не уходил». В особенности сильно давала себя знать капуста; да и вообще все овощи, которые здесь варились, принадлежали к разряду вечнозеленых и благоухали с неувядаемой силой. В обшитой панелями гостиной свежий человек инстинктивно – и как бы по наитию свыше догадывался о присутствии крыс и мышей. Лестница была очень мрачная и очень широкая, с такими толстыми и прочными перилами, что они годились бы даже для моста. В темном углу на первой площадке стояли неуклюжие старые часы гигантского роста, увенчанные дурацкой короной из трех медных шариков; этих часов почти никто не замечал, и уж решительно никто не глядел на циферблат, так что если они не прекращали своего глухого тиканья, то только предосторожности ради, – единственно для того, чтобы какой-нибудь рассеянный человек не натолкнулся на них случайно. Так как этот дом с первых дней существования пансиона М. Тоджерс ни разу не перекрашивался и не переклеивался, то лестница сильно почернела, покрылась копотью и осклизла. Вверху, над лестничной клеткой, находился дряхлый, безобразный с виду, еле живой и весь расшатанный стеклянный люк, чиненный и перечиненный на все лады, который подозрительно глядел сверху на все, что происходило внизу, и прикрывал собой пансион, как будто это был особого рода парник, в котором могли произрастать только овощи особого сорта.

Мистер Пексниф со своими прелестными дочками не простоял и десяти минут, греясь перед огнем, как на лестнице послышались шаги, и в комнату вошло верховное божество этого заведения.

27…по волшебному бобовому стеблю… – намек на популярную в Англии сказку «Джек и бобовый стебель», герой которой поднялся на небо по чудесно разросшемуся бобовому стеблю.
28Монумент – колонна, воздвигнутая в Лондоне (1671–1677) по проекту выдающегося английского архитектора Кристофера Ренна (1632–1723) в память о пожаре 1666 года, уничтожившем большую часть города.
29Веллингтоновские сапоги – сапоги с вырезом сзади под коленом.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64 
Рейтинг@Mail.ru