
Полная версия:
Диана Ли Тень фараона
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

«Не ходи туда! Все, кто смотрел ей в глаза, обратились в камень!»
А потом он увидел её глаза.
Золотые. С узким вертикальным зрачком — как у змеи, как у хищника, нечеловеческие, чужие, пронзительные. Они смотрели прямо на него, и в них мешались изумление, страх и что-то ещё — что-то, чего она сама, казалось, не понимала.
Любой на его месте отшатнулся бы. Осенил себя знаком защиты. Отвёл взгляд, зная, что встречаться глазами с проклятой — смерть.
Каир не отвёл глаз.
Он смотрел прямо в них — с любопытством, с восхищением, без тени страха, — потому что за золотом зрачков он видел не чудовище. Он видел девушку. Живую. Одинокую. Ждущую.
— Ты... — прошептала она, и голос её, давно не привыкший говорить громко, дрогнул. — Ты смотришь мне в глаза. Ты не боишься.
— А должен? — тихо спросил Каир.
Она не ответила. Только смотрела на него так, будто он был не человеком, а видением, миражом в пустыне — тем, чего быть не может, но чего так отчаянно хочется.
А на её груди, там, где висел тёмный амулет-змея, медленно, робко, будто пробуждаясь от долгого сна, разгорелся тёплый золотистый свет.
Каир не знал ещё, что именно этот его взгляд — бесстрашный, открытый, полный не ужаса, а человечности, — разбудил в ней то, что спало тринадцать лет. Что его отношение к ней, как к девушке, а не как к монстру, стало ключом, открывшим замок. Он знал только одно: россказни лгали. И он был прав, что не поверил им.
— Как тебя зовут? — спросил он тихо.
Она заколебалась. Имя было последним, что осталось у неё от прежней жизни.
— Айша, — сказала она наконец.
— Айша, — повторил он, будто пробуя слово на вкус. — Красивое имя. Совсем не змеиное.
И она засмеялась. Впервые за — она не могла вспомнить, за сколько лет. Смех вырвался из неё сам, лёгкий и удивлённый, и осветил всё её лицо, сделав его ещё прекраснее.
А внизу, у подножия башни, в темноте, раздался голос — грубый, резкий, полный суеверного страха:
— Эй! Кто там наверху?!
Каир обернулся. Стражник — тот, что обходил башню с факелом, — заметил его на карнизе. Факел взметнулся вверх, и свет ударил Каиру в лицо.
— Не ходи туда! — закричал стражник, и в голосе его был неподдельный ужас. — Слышишь?! Уходи оттуда! Все, кто смотрел ей в глаза, обращались в камень! Она убивает одним взглядом! Уходи, безумец!
Каир посмотрел вниз на стражника. Потом — на Айшу, что застыла у окна, глядя на него снизу вверх с мольбой в золотых глазах: уходи, спасайся, беги, пока цел.
Он улыбнулся. Той самой открытой, бесстрашной улыбкой, что была у него с детства и которой не могли сломить ни пустыня, ни враги, ни россказни жрецов.
— Глупости, — сказал он громко, чтобы слышали оба — и стражник внизу, и девушка за окном. — Выдумка и суеверие. Я смотрел ей в глаза. Я жив. И никакого камня.
Он ещё раз взглянул на Айшу — долгим, тёплым взглядом, полным обещания вернуться, — и скользнул обратно в темноту галереи, исчезая так же бесшумно, как пришёл.
А Айша осталась стоять у окна, прижав ладони к груди, где амулет пылал мягким золотом, — и сердце её билось так, будто она только что проснулась после тринадцати лет сна.
Глава 4

Айша не спала всю ночь.
Юноша исчез так же внезапно, как появился, — растворился в темноте карниза, оставив лишь эхо своего голоса. «А должен?» Два слова. Но они переворошили в ней что-то, что тринадцать лет лежало нетронутым под пеплом одиночества.
Он не боялся.
Она перебирала это снова и снова, не в силах поверить. Все её боялись — жрецы, стража, даже, глубоко в душе, любящая Тауи. Страх был воздухом, которым она дышала, стеной, что окружала её плотнее камня. А этот незнакомец смотрел ей прямо в глаза и не дрогнул. Смотрел так, будто она была человеком.
И амулет откликнулся.
Айша до сих пор чувствовала это — то мягкое тепло, что разлилось по её груди, когда их взгляды встретились. Не тревожный алый жар, что предвещал беду. Другое. Ласковое, золотистое, живое. Впервые за всю жизнь змея на её груди светилась не от гнева и не от страха — а от чего-то, чему она не знала названия.
Утром она рассказала об этом Тауи.
Старуха слушала, и лицо её менялось: сперва тревога, потом изумление, а под конец — что-то похожее на благоговейный ужас.
— Тёплое сияние, — прошептала Тауи, глядя на амулет. — Он... он никогда так не светился. За все эти годы. Ни разу.
— Что это значит? — Айша сжала змею в ладони. Металл был тёплым, будто хранил вчерашний свет.
Тауи опустилась на скамью. Долго молчала, собираясь с мыслями.
— Твоя мать, — начала она наконец, — рассказывала мне о вашем роде. Ещё до того, как тебя забрали. Мы были с ней дружны, ты знаешь. Она говорила: сила Уаджет — не такая, как думают жрецы. Они верят, что змея питается страхом, что её надо держать в узде ужасом и болью. Оттого и стены исписаны угрожающими знаками, оттого тебя стерегут в темноте и холоде. Они думают, что страх усмиряет силу.
— А это не так?
— Наоборот. — Тауи подняла на неё глаза. — Страх будит змею, дитя. Гнев, боль, отчаяние — вот что заставляет силу рваться наружу. А усмиряет её... — Она запнулась, будто сама только сейчас понимала до конца смысл давних слов. — Любовь. Только любовь. Твоя мать так и сказала: «Сердце — вот замок. Пока Айша любит, змея спит спокойно».
Айша посмотрела на амулет. Тёплый. Золотой. Спокойный — и в то же время живой, как никогда.
— Значит, вчера... — медленно проговорила она.
— Вчера в тебе шевельнулось что-то доброе, — мягко закончила Тауи. — И змея ответила теплом, а не яростью. — Старуха вдруг нахмурилась, и радость на её лице сменилась тревогой. — Но, дитя моё, ты должна быть осторожна. Если фараон узнает... если советник узнает, что тебя посетил кто-то...
Она не договорила. Снаружи послышались шаги.
Быстрые, лёгкие шаги по лестнице — не старческое шарканье Тауи, не тяжёлая поступь жрецов. Кто-то молодой. Кто-то, кто взбегал по ступеням через одну, торопясь.
Сердце Айши подскочило к горлу.
Дверь была заперта снаружи, но у самой двери, там, где дерево прилегало к камню неплотно, была щель. Через неё передавали еду в дни, когда жрецы не хотели входить. И к этой щели прижалось лицо — молодое, с тёмными кудрями, с живыми, тёплыми глазами.
— Это ты, — сказал Каир, и в голосе его была улыбка. — Значит, мне не приснилось.
— Тебе нельзя здесь быть, — выдохнула Айша, бросаясь к двери. — Если тебя увидят...
— Меня не увидят. Я умею быть тихим. — Он помолчал. — Я всю ночь думал о тебе. О том, за что тебя здесь держат. Ты не похожа на чудовище, которым тебя называют.
— Ты не знаешь, кто я. — Айша прижала ладонь к двери, напротив его лица, но между их кожей были два пальца старого дерева. — Моё прикосновение убивает, Каир. Всякого. Стоит мне коснуться человека — и он чернеет и умирает. Вот кто я. Вот почему эти стены. Не для того, чтобы держать меня. Для того, чтобы защитить всех остальных от меня.
Она думала, он отшатнётся. Она хотела, чтобы он отшатнулся, — так было бы честнее, так было бы безопаснее для него.
Но Каир не отодвинулся.
— Откуда ты знаешь моё имя? — тихо спросил он.
Айша замерла. Она и не заметила, как произнесла его. Оно само сорвалось с губ — то самое имя, что вчера долетело до неё сквозь камень.
— Я слышала его, — призналась она. — Когда ты приехал. Весь дворец говорил о тебе.
— А я даже не знаю твоего.
— Айша, — сказала она.
— Айша, — повторил он. — Красивое имя. Совсем не змеиное.
И она засмеялась. А внизу, у подножия башни, в тени колонны стоял человек в белых одеждах и смотрел вверх, на светящееся окно. Советник слышал этот смех. И на губах его медленно проступила тонкая, холодная улыбка. «Смех, — думал он. — Проклятая дева смеётся. Как любопытно».
Глава 5

Советник был терпелив. Терпение было его ремеслом, его молитвой, его оружием. Он знал: тайна, как спелый плод, падает в руки сама, если дождаться нужного часа.
Три вечера подряд он наблюдал. Он видел, как молодой Каир, нарушая прямой запрет фараона, крадётся к башне. Видел свет в окне — не тревожный, не багровый, а тёплый, золотой, какого не бывало прежде. Слышал голоса, приглушённый смех, долгие разговоры через запертую дверь. И он думал.
Советник служил дворцу сорок лет. Он помнил ещё отца нынешнего фараона, помнил, как маленькую Айшу привезли из Мемфиса тринадцать лет назад. Он читал старые свитки, к которым не имел доступа никто, кроме него и царя, — свитки о природе силы Уаджет, о династическом ритуале, о жертве, что приносится каждые сто лет. Он знал почти всё.
Но одного он не знал: как разбудить силу по-настоящему. Фараон держал деву в страхе тринадцать лет — и сила спала. Багровый амулет вспыхивал порой, но всегда затухал. Царь ждал, злился, старел. Бессмертие ускользало сквозь пальцы, как песок.
И вот теперь советник смотрел на тёплое золотое сияние в окне башни — и понимал то, чего не понял фараон за тринадцать лет. «Не страх, — думал он. — Мы всё делали наоборот. Не страх будит змею. Сердце. Её будит сердце».
Открытие было столь огромным, что советник несколько ночей носил его в себе, взвешивая, как купец взвешивает золото. Тайна была его валютой. И эту следовало продать дорого — в нужный час, нужному покупателю, за нужную цену.
Он пришёл к фараону на четвёртый день.
Царь был мрачен. Он сидел в малом покое, при свете единственной лампы, и разглядывал на ладони что-то маленькое — тонкий золотой перстень. Советник знал этот перстень. Царь надевал его в дни, когда думал о смерти.
Фараон был человеком сорока лет, но выглядел старше. Не дряхлым — нет, мощь всё ещё жила в его теле, — но усталым. Усталым от власти, от бесконечного ожидания, от страха перед тем, что неминуемо придёт и чего нельзя приказать остановиться.
Он сидел, откинувшись в кресле, и даже сейчас, в одиночестве, не снял регалий. Сине-золотая корона-немес с поднятой коброй на лбу венчала его голову, туго облегая череп и спускаясь полосатой тканью на плечи. Золотая борода — тщательно завитая, украшенная лазуритом — была прикреплена к подбородку кожаными ремешками и придавала лицу строгость и тяжесть божества. Но глаза... в глазах его была пустота человека, знающего, что всё золото мира не купит ещё одного восхода.
Тело его было атлетичным — широкая грудь, мощные руки, — но кожа уже начала терять упругость, морщины прорезали лоб и углы глаз. На шее и запястьях — массивные золотые украшения, тяжёлые, как цепи: широкий воротник-ускх с рядами лазурита и сердолика, браслеты в форме свернувшихся кобр, перстни на каждом пальце. На груди, поверх воротника, висел амулет скарабея — символ воскрешения, который он носил всегда, как напоминание о том, чего жаждет больше всего.
Лицо его было красивым — резкие черты, орлиный нос, полные губы, тёмные глаза под густыми бровями, — но красота эта была холодной, хищной. Это было лицо человека, привыкшего, что весь мир склоняется, когда он входит, и что его слово — последнее.
Советник остановился у порога, ожидая, пока фараон заметит его. Молчание затягивалось. Наконец царь поднял голову.
— Ты стареешь, — сказал советник вместо приветствия. Он единственный во всём Египте мог говорить фараону такое.
— Мы все стареем, — глухо ответил царь. Он сжал перстень в кулаке. — Тринадцать лет я держу её, стерегу, обновляю знаки. И сила спит. Я жду, а Осирис ждёт меня.
— Ты держал её неправильно.
Фараон вскинул голову. Глаза его сверкнули опасным огнём.
— Что ты сказал?
Советник сделал шаг вперёд. Медленно, наслаждаясь мгновением, — ибо ради таких мгновений он и жил.
— Мы все верили, что силу Уаджет будит страх. Что деву надо держать в ужасе и холоде, и тогда змея проснётся. — Он покачал лысой головой. — Мы ошибались, мой господин. Тринадцать лет ошибались. Страх не будит змею. Страх усыпляет её. Мы своими руками держали силу спящей.
— Тогда что её будит? — В голосе фараона зазвучало нечто хищное.
Советник помолчал — ровно столько, сколько нужно, чтобы цена тайны поднялась до предела.
— Любовь, — сказал он. — Её будит любовь, мой господин. Сердце, а не страх. Я видел это своими глазами. В башню повадился ходить один... смельчак. И амулет девы, что тринадцать лет был тёмен, засветился тёплым золотом. Сила зашевелилась. Впервые. От нежности, а не от ужаса.
В покое повисла тишина. Фараон медленно разжал кулак, и перстень скатился на стол.
— Кто, — тихо спросил он, — этот смельчак?
Советник улыбнулся своей тонкой, холодной улыбкой.
— А вот это, мой господин, самое любопытное. Это твой племянник. Каир.
Фараон долго молчал. А потом — к удивлению советника — он засмеялся. Тихо, потом громче. Смех его был страшен: в нём не было веселья, только торжество человека, увидевшего наконец конец долгой дороги.
— Каир, — повторил он. — Кровь моей крови. Тот, кого я растил для ритуала. — Он поднял на советника горящие глаза. — Ты понимаешь, что это значит? Она полюбит его. Сила проснётся — по-настоящему, до конца. А потом... — он снова сжал кулак, — а потом я принесу его в жертву. И сила, разбуженная любовью, но лишённая того, кого любила, хлынет — и я приму её в себя.
— Значит, — вкрадчиво произнёс советник, — ты не будешь запрещать им встречаться?
— Напротив. — Улыбка фараона была страшнее его гнева. — Я разрешу им видеться. Открыто. Я сам отопру ей дверь. Пусть любят друг друга. Пусть сила разгорается. — Он встал, и тень его выросла на стене до самого потолка. — Я растил этот плод тринадцать лет. Пора дать ему созреть.
Советник склонил голову, пряча удовлетворение. Тайна была продана. И цена, как он и рассчитывал, оказалась высока.
Но даже он, знавший почти всё, не знал одного. Не знал, что был ещё один свиток — Свиток истины, — который фараон спрятал двадцать лет назад. Свиток, в котором говорилось, как снять проклятье вовсе. Царь скрыл его ото всех, даже от своей верной тени, — ибо в нём заключалась не сила, а спасение. А спасение фараону было не нужно.
Глава 6

Утром жрец не оставил миску у порога и не убежал, пятясь. Он отпер дверь.
Айша отступила к стене, вжимаясь в холодный камень. За тринадцать лет дверь отпиралась изнутри лишь для Тауи — и всегда это был вечер, и всегда лампа. А теперь, при свете дня, на пороге стоял жрец, и голос его был странно ровным:
— По воле фараона тебе дозволено принимать гостя. Дверь твоя будет отперта днём. Такова царская милость.
И ушёл.
Айша не двинулась с места. Милость? Фараон, что тринадцать лет держал её в темноте, вдруг дарует милость? Внутри у неё всё сжалось от нехорошего предчувствия — того самого, звериного, что жило в ней рядом со змеёй.
Но потом на лестнице раздались лёгкие шаги, и в дверном проёме, впервые не отделённый ни деревом, ни камнем, появился Каир.
И предчувствие отступило. Не исчезло — затаилось, как змея под камнем, — но отступило перед тем светом, что зажёгся в ней при виде его.
— Мне сказали, я могу войти, — проговорил Каир. Он остановился на пороге, не переступая черты, будто спрашивая позволения. — Но я не войду, если ты не хочешь.
— Тебе нельзя приближаться ко мне, — тихо сказала Айша. — Ты помнишь, что я говорила? Моё прикосновение...
— Я помню. — Он медленно вошёл, оставаясь на почтительном расстоянии, и опустился на пол у противоположной стены — так, чтобы между ними было всё пространство комнаты. — Видишь? Я не подойду ближе, чем ты позволишь. Я просто... хотел увидеть тебя. Не через щель.
Айша смотрела на него — впервые не сквозь дерево, при полном свете дня, что лился из окна. Он был именно таким, каким она его вообразила бессонными ночами: молодой, крепкий, с тёмными кудрями и открытым лицом человека, привыкшего к простору и солнцу. И глаза — те самые, что не отвели взгляда. Тёплые. Живые.
Она медленно опустилась на пол у своей стены. И они сидели так — двое, разделённые пустотой комнаты, — и говорили.
Он рассказывал ей о песках, о гарнизоне, о том, как встаёт солнце над восточной равниной и как холодны ночи в пустыне. Он говорил о вещах, которых она никогда не видела: о лошадях, о стремительной охоте, о вкусе воды из глиняного кувшина после долгого перехода, о звёздах, что не заслонены стенами.
А она рассказывала ему о своём маленьком мире. О луче, что ползёт по полу. О тенях-змеях на стенах. О Тауи и её лампе. О матери, чьё лицо стёрлось в памяти, но чей голос она сохранила. Она никогда никому этого не говорила — только Тауи знала обрывки, — и слова лились из неё, как вода из прорванной плотины, годами копившаяся за стеной молчания.
Дни потекли иначе.
Каир приходил каждое утро. Они сидели у своих стен и говорили часами — а порой молчали, и молчание это было не тягостным, а полным, как чаша. Айша научилась смеяться. Она смеялась над его историями, над тем, как неловко он пытался описать вкус граната, над его серьёзным лицом, когда он клялся однажды показать ей настоящую пустыню.
И амулет на её груди больше не бывал тёмным.
Теперь он всегда светился — мягким, ровным золотом, будто внутри поселилось маленькое солнце. Тауи, приходя вечерами, смотрела на это сияние со смешанным чувством: радость мешалась в её глазах с тревогой, что становилась день ото дня глубже.
— Ты влюбляешься, дитя, — сказала она однажды вечером, и это был не вопрос.
Айша не ответила. Она смотрела на лампу, и на губах её блуждала улыбка, которой Тауи не видела прежде.
— Я боюсь за тебя, — тихо продолжила старуха. — Фараон не дарит милостей просто так. Тринадцать лет — темнота, а теперь вдруг — открытая дверь. Здесь есть расчёт, Айша. Я чувствую его, как чую грозу до первого грома.
— Может быть. — Айша повернулась к няне, и в золотых глазах её был свет, какого Тауи не видела никогда. — Но, Тауи... тринадцать лет я не жила. Я существовала. Ждала луча и ждала твоей лампы. А теперь — я живу. Впервые. И даже если за этим кроется беда... я не откажусь от того немногого, что мне дали.
Тауи ничего не сказала. Она только смотрела на свою девочку — выросшую, влюблённую, светящуюся изнутри, как амулет на её груди, — и сердце старухи разрывалось между счастьем за неё и предчувствием того, чего она пока не могла назвать.
А высоко над башней, в тронном зале, фараон слушал доклады жрецов о том, как разгорается свет в окне северной башни. И улыбался. Плод созревал.
Глава 7

Была ночь, когда Айша впервые заплакала при нём.
Они говорили о будущем — том несбыточном будущем, что придумывают все влюблённые, даже если стены их разделяют. Каир мечтал вслух: он вывезет её из башни, они уйдут в пустыню, к морю, всё равно куда, лишь бы прочь. Он говорил о доме на берегу Нила, о том, как научит её ездить верхом, как покажет ей рассвет.
И тут она заплакала. Не от горя — от невозможности.
— Ты не понимаешь, — прошептала она, отвернувшись, чтобы он не видел слёз. — Даже если бы эти стены рухнули. Даже если бы я вышла. Что за жизнь у нас была бы, Каир? Я не могу коснуться тебя. Никогда. Ни разу за всю жизнь. Ты хочешь взять меня за руку — я убью тебя. Ты захочешь обнять — я убью тебя. — Голос её сорвался. — Тауи любит меня тринадцать лет и ни разу не смогла погладить меня по голове. Вот моя жизнь. Вот что я могу дать тому, кого люблю. Ничего. Пустоту в ладони.
Она сказала это — «кого люблю» — и осеклась, но было поздно.
Каир долго молчал. А потом поднялся.
— Что ты делаешь? — Айша вскинула голову.
Он шёл к ней. Медленно, через всю комнату, переступая ту невидимую черту, что они никогда не переступали.
— Стой! — Она вжалась в стену, вскинула руки. — Каир, не подходи! Ты не понимаешь, я не шучу, я убила жреца одним касанием, я...
— Я знаю, — тихо сказал он и остановился в шаге от неё. — Я всё знаю, Айша.
— Тогда почему?..
Он опустился на колени, так, чтобы их лица оказались вровень. Так близко, как они не были никогда. Айша чувствовала тепло его дыхания, видела каждую чёрточку его лица, каждую искру в тёмных глазах. Амулет на её груди пылал золотом, разгораясь всё ярче.
— Дай мне руку, — сказал Каир.
— Нет. — Она замотала головой, вжимая ладони в камень за спиной. — Нет, я не стану, я не убью тебя, слышишь, я лучше умру сама...
— Айша. — Голос его был спокоен и тих, как та самая глубина, что бывает в человеке, принявшем решение. — Посмотри на меня. Я не боюсь. Я не боялся с первого дня. Что-то во мне говорит, что тебе я не причиню вреда — и ты мне. Доверься. Один раз в жизни. Дай мне руку.
Она смотрела в его глаза и тонула в них. И медленно, дрожа всем телом, задыхаясь от ужаса и надежды, протянула вперёд руку. Пальцы её тряслись.
Он накрыл её ладонь своей. Кожа к коже.
Айша зажмурилась, ожидая крика, запаха горелой плоти, черноты, смерти. Ждала мгновение. Другое. Ничего не случилось.
Она открыла глаза. Его рука лежала поверх её — тёплая, живая, невредимая. Их пальцы переплелись. Ничего не почернело, никто не закричал. Только амулет на её груди вспыхнул таким ярким, таким чистым золотом, что вся комната на миг залилась тёплым светом, и тени-змеи на стенах, казалось, замерли и склонили головы.
— Как... — выдохнула Айша. Она смотрела на их сплетённые руки, не веря. — Как это возможно?
— Я не знаю, — прошептал Каир. И улыбнулся — той улыбкой, от которой у неё останавливалось сердце. — Но вот я. Живой. И держу тебя за руку.
Она заплакала снова — но теперь иначе. Впервые за тринадцать лет её коснулись. Впервые за всю жизнь чужая тёплая ладонь легла в её ладонь и осталась цела. Она сжала его руку так, будто он был единственным, что удерживало её в мире, — и, может быть, так оно и было.
Они не знали причины. Не знали, что в Каире течёт кровь фараона, кровь избранного, — и что именно эта кровь, слитая с искренней любовью, делала его единственным человеком на земле, кого могло коснуться проклятье и не убить.
Они знали только одно: то, что было невозможным, стало возможным. И в этой невозможности была надежда, которой Айша не позволяла себе никогда.
А за дверью, на верхней площадке лестницы, стояла Тауи с погасшей лампой в руках. Она пришла раньше обычного — и увидела через щель то, что увидела. Сплетённые руки. Золотой свет.
И старая няня, единственная, кто любил Айшу все эти годы и ни разу не смог её коснуться, беззвучно заплакала — от радости и от страха. Ибо она, в отличие от влюблённых, начинала понимать, зачем фараону нужен был именно этот юноша. Именно эта кровь.
Глава 8

Фараон принял Каира в малом покое — том самом, где хранил золотой перстень и думал о смерти.
— Ты доволен, племянник? — спросил он, разливая вино в две чаши. Жест был отеческим, почти нежным, и оттого особенно фальшивым. — Мне доложили, ты часто бываешь у северной башни.
Каир насторожился. Он ждал гнева — ведь запрет был прямым и суровым. Но фараон улыбался.
— Ты запретил мне... — начал он.
— Запретил. — Царь протянул ему чашу. — А ты ослушался. В тебе моя кровь, Каир, — а моя кровь не терпит запретов. Я не в обиде. Более того. Я рад.
— Рад? — Каир не притронулся к чаше.
— Девушка в башне несчастна. Она пленница обстоятельств, не злой воли. — Фараон опустился в кресло, и голос его потёк мягко, обволакивающе. — Я держал её взаперти, ибо боялся её силы. Но, быть может, я был жесток без нужды. Быть может, ей нужен был лишь... друг. Кто-то, кто не боится. — Он посмотрел на племянника из-под тяжёлых век. — Ты дал ей это. И я благодарен. Ходи к ней. Открыто. Я велю не чинить тебе препятствий.
Каир молчал. Всё в нём — воинское чутьё, взращённое на границе, где улыбка врага опаснее клинка, — кричало об опасности. Дядя не был добр. Дядя никогда не был добр. И эта внезапная щедрость пахла ловушкой сильнее, чем благовония покоя.
Но он был влюблён. А влюблённый слышит только то, что хочет слышать.
— Благодарю тебя, — сказал он и наконец пригубил вино.
Фараон смотрел, как он пьёт, и в глазах его мелькнуло что-то — тень удовлетворения хищника, дождавшегося, когда добыча сама войдёт в силки. Но лицо осталось благостным.
— Ходи к ней, — повторил он мягко. — Пусть она будет счастлива. Она заслужила.