В который день, Мальчиш не помнил, сидя один дома, он услышал за стенкой трезвон телефона. Не подходил долго в надежде на то, что авось рассосётся. Но, чувствуя, что звонки никак не прекращаются, вынужден был придти к внезапной мысли о возможной важности настойчивого вызова и поплёлся в большую комнату, вяло снял трубку:
– Алло?
– Ты посмотри там хороше́нько, что́ потеря́л-то. Са́м знаешь, что́, да́?.. – быстро произнёс Отец своим далёким, каким-то недосягаемым, ни в физическом смысле, ни для его скудного сыновнего понимания, голосом, но голосом, всегда уверенным и в итоге чётко бившим в ту́ точку его мозга, в которую и ме́тил. Хоть дойти могло и не сразу, а с некоторым опозданием. И после краткой паузы, сопровождённой тихим сопением сыночка в трубку, добавил:
– По крайней мере, я там то́чно видел твою пропажу. В общем, ты меня понял, сам разберёшься. Или ещё в прихожей можешь гля́нуть среди книг. Сориентируешься, короче, – Отец повесил трубку, оставив за собой в эфире только многозначительную очередь тревожных коротких гудков «занято».
Задумался. Вернулся, помаялся в прихожей в какой-то странной тишине, звеневшей в ушах гулкой пустотой после недавнего телефонного разговора. Пробежался взглядом по книгам, давно знакомым по корешкам, плотно сжатым в застеклённых полках от пола до потолка. Прошёл в детскую. Оглядевшись внимательно, замер. И вдруг увидел перед собой то, что искал! Даже скорее сперва вспомнил, где оно – то́ припрятанное и вновь обретённое им, впредь бывшее с ним всегда в течение всей жизни, а тогда – материализовавшееся в находку, обнаруженную им в собственной детской, неожиданно вернувшуюся теперь в его искательскую мальчишескую ладонь даже не по прямой наводке, а по Его далёкому намёку, по туманной подсказке, зашифрованной Им пу́тано, но на́мертво, – нахо́дку, хранимую с тех пор у сердца лёгким прохладным металлическим грузиком – Отцов гвардейский значок.
Хлопнув в темноте нао́тмашь рукой по стенке – по предполагаемому выключателю света, но промахнувшись и так и не добившись необходимого освещения, сын сломя голову влетел в большую комнату, скача вприпрыжку на одной ноге, при этом еле касаясь левой ступнёй, болтавшейся как тряпка, прохладного ночного паркета и при каждом таком задевании мучительно корча свою заспанную помятую фи́зию. Мать сразу проснулась, скинула ноги с постели, машинально, как лунатик, потянулась рукой и включила ночник, слепо поискала тапочки, обречённо, но мужественно поднялась в своей изящной бледно-розовой шёлковой пижаме в мелкий серенький цветочек-пятилистник, прикрыла рот рукой и, еле продирая глаза, спросила:
– Чего тебе? Совсем, что ль?! Чё не спишь-то?
– Да боржо-оми опять в ноге-е! – пожаловался сын.
– Что? – Она снова слегка зевнула в руку.
– Ма-ам, ну но-огу свело-оу! Булькает и щиплет! Ущщь! Ну, как всегда! – и он согнулся от нового колющего и тянущего приступа, перемежавшегося волнообразным, то отпускавшим, то вновь прихватывавшим онемением, и стал старательно растирать левую икру, стремясь вывести, как умел, сам себя из этого невыносимого, иногда застававшего его врасплох состояния.
– Судорога? Пойдём! – и Она, выведя его, скачущего за Ней под руку на одной ноге, в коридор, – скомандовала:
– А теперь прыг-скок к себе! И сядь! – и ушла.
Он кое-как, по стенке, добрался до своей кровати.
Мать вошла, сияя радужной ласковой улыбкой и ловко вертя в пальцах цыганскую швейную иглу – самую большую, какую он когда-либо замечал у Неё, и уж точно никогда раньше не извлекавшуюся Ею из шкатулки со швейными сокровищами: всевозможными пестрящими катушками хэбэшных, шёлковых, нейлоновых и капроновых ниток, разнокалиберными клубками шерстяных, пронзённых иголками и иголочками разной величины, с коробочками английских булавок, миниатюрными ножницами, желтометаллическим напёрстком в косую рифлёную сеточку по стенкам усечённого конуса и с пупырышками на макушке, а также оранжевым клеёнчатым рулончиком сантиметра.
– Ты чё это? – с опаской поглядел он на гигантскую иглу, хватко зажатую в длинных пальцах Мамули и как бы невзначай наставленную Ею своим опасным стальным остриём прямо на него.
– А что?! – уверенная в своих намерениях ничтоже сумня́шеся уточнила Она. – Чему́ удивля́ешься? – и, прицелившись остриём в направлении его болезной ноги, Мать, словно мастер спорта по фехтованию, молниеносным выпадом вперёд прошила ночной воздух, не коснувшись ноги.
– У тя всё нормально, Ма?! – вскрикнул он.
– Ну! А ты? У тебя-то как? Всё нормально, сынок?
– Я-а – да-а… – решил он срочно выбрать наиболее уместный в данной, новой для него, ситуации вариант ответа, втянув голову в плечи, – всё-о норма-а-льно, всё-о норма-а-льно, Маму-у-ля, – и, заворожённый собственным внезапным ужасом перед увиденным весёлым инструментом, явно трофейным орудием из хирургического набора гестаповских палачей, – резко подался на своей кровати назад, схватил подушку и прижал её к животу, судорожно комкая в пальцах.
– Ага, ну раз всё нормально… – и Она, резко приподняв подбородок и саркастически кривя рот, торжественно и гордо вытянула вверх иголку в угловато согнутой в локте руке, – словно это был сияющий в ночи́ факел на каком-нибудь нацистском факельном шествии, – и уверенно ушла, больше не произнеся ни слова.
А он, потерев свою левую икру, как-то вдруг обнаружил, что нога, и впрямь… уже, кажется, ничего… вроде прошло.
Минут через десять выполз на кухню. Мать сидела с чашкой из своего любимого китайского сервиза за квадратным лакированным столиком, закинув ногу на́ ногу.
– Ма, у тя чё-нить сладенькое е-есть? И попи-ить…
– Те чего? Сла-а-денького ему захотелось, смотри-ка!
– Ну хоть бы сушечку какую-нить. И посидеть немножко.
– Ладно, горе ты моё, сади-ись уж. Но чаю не налью. А то будешь бегать потом всю ночь.
– Ну, я так тогда. Мне бы просто посидеть с тобой за компанию.
– Ладно уж… Тоже мне мон-шер-ами вы́искался! Садись, плесну чайку, так и быть, – видя его плохо скрываемое разочарование, душевно пригласила Она и ловко взялась своими по-домашнему свободными от привычного яркого маникюра пальцами за бамбуковую дужку заварочного чайника тонкого фарфора.
– Урра-а!
– Не ори! Соседи спят.
– Ой… Просто так хочется иногда с тобой побыть. А ты всё время занята, – сын скучно пожал плечами.
– Не мы такие – жизнь такая. Разговор про войну помнишь?
– Помню, – он почесал макушку. – Ма?!
– Что?
– Так война ж давно закончилась уже? Мы ж победили вроде?
– Ты про какую? Про Великую Отечественную, что ль?
– А какую же ещё?!
– В том-то и дело, дружок, что они но́вую войну собираются начать, теперь уже в другой стране.
Сын автоматически бросил взгляд вниз на кухонный линолеум, где абсолютно бездеятельно томилась спонтанно припаркованная с вечера, катавшаяся ещё вчера по срочным вызовам через всю квартиру, а теперь брошенная своим экипажем после боевого дежурства большая металлическая пожарная машина – с выдвижной высотной лестницей, контрастировавшей своим стальным блеском с красным сиянием лакированного кузова, – игрушка, подаренная ему Отцом после очередной командировки вместо такой же по габаритам, а если честно признаться, даже ме́ньшей в размерах, зелёненькой стратегической ракетной установки, которую сынуля поначалу так долго и настырно умолял родителей купить. Пожарная машина, подаренная ребёнку родителями с упором на недосягаемость радиуса действия выдвижной лестницы по сравнению с дальностью действия этих двух убогих стратегических пу́калок, вылетавших, словно хамский плевок забулдыги, под действием скрытых пружинок из мрачного нутра ракетной установки, в свою очередь приводимых в действие посредством пускового механизма шаловливыми пальчиками соседских пацанов, свято веривших в недосягаемое хитроумие конструкторов, техническое превосходство конструкции доставшегося им от их взрослых мощного игрушечного вооружения, а также всепоражающую убойную силу боевых частей, которыми их игрушечки из их детского мира были оснащены. Но, как бы там ни́ было, сила толчка в пружинках со временем заметно ослабевала, – если рассматривать под лупой военно-полевые достижения этих школьных и соседских мальчишек-агрессоров, кошмарную боевую квалификацию и кошмарный боевой опыт которых их маленькому завистнику родители так перенять и не позволили, строго и чутко наказав ему, не сталкиваясь аварийно ни с какими материальными объектами и своевременно избегая каких-либо повреждений как своего собственного, так и любого корпуса, смело двигать своей красной пожаркой по всему паркетно-линолеумному периметру в досягаемости, вовремя подъезжая к воображаемому очагу возгорания на максимальное расстояние, позволяющее крайней площадке выдвижной лестницы дотянуться до всевозможных бытовых бед и чрезвычайных ситуаций с целью всяческого тушения. И противопожарный выдвижной механизм, находившийся, как и мобильное устройство семейно-национального спасения в целом, в ве́дении, под контролем и в ручном управлении недоросля, ещё очень долгое время как раз таки прекрасно позволял добиваться требуемого со стороны предков и в итоге осознанного младенческим мозгом отпрыска Необходимого и Желаемого Результата, всякий раз по первой команде легко и безупречно выдвигаясь на нужную дистанцию, как в то́ счастливое время детских игрищ и отважных битв с воображаемым огнём, так и после, когда недоросль из недоросля уже вырос, с успехом и интересом прочитав «Мещанина во дворянстве»,[22] и свободно, равно как и безвозвратно вышел далеко за рамки своего собственного и личного, а также любого мещанства любых мещан, как во дворянстве, так и во дворе, да и вообще где бы то и когда бы то ни было.
– Мне понравилось! – улыбнулась Мать одними глазами. В Её левой руке была теперь зажата крышечка красного лака с кисточкой, которой Она уверенно и ровно провела по острому ногтю большого пальца правой руки. На столе компактно стояли ещё какие-то, по Её приказанию временно занявшие свой пост на ночной кухне, разноцветные баночки из Её маникюрно-косметического хозяйства, и лежало бордовое этуи.
– Что? – не понял он.
– Твой взгляд. Что у тебя мысль затушить всё это дерьмо сразу появилась. У тебя откуда такая красота́-то?
– Па-а-па подарил! – торжественно похвастался сын.
– Смотри-ка, ва́жный он како́й! Па-а-па ему подарил… Погляди́те-ка все на него! – Она презрительно пригнула уголки губ вниз.
– И чё? Папа обещал мне машинку подарить – во́т и подари́л.
– Не чё 'от! Узнаешь чё! И не чёкай! Не доро́с ещё чёкаться! – Она продолжала спокойно маникюриться.
– Да чево́-о? – сразу стушевался он.
– Вот то́! То, что у многих, в отличие от тебя́, вообще́ нет отца – ни с до́мом, ни без до́ма – никако́го! А игру́шек – так тем бо́лее не во́дится и не води́лось никогда. Кстати, как «Отец» пишется? Какие буквы в слове «Отец»?
– Ну, о-о там, т-э-э, е-э-э, ц-э-э,! В пинджаке и га́ллсухе! – принялся он обезьянничать.
– Это какая цэ ещё? Муха цэцэ, что ль? Или муха-цэкату́ха из ЦэКа́? Или всё-таки дрозофила?
– Это не цэце, а цэка́! И без му́хов всяких там. Му́хов ты сама́ выдумала!
– Не му́хов, а му́х! – это во-пе́рвых. А во-вторы́х, вторая буква какая?
– т-э
– А третья?
– е-э!
– Так, это мы зна́ем. А как пишется? – и Мать начерта́ла в пустоте атмосферы своим свежим красным указательным маникюром показательный кириллический символ. Чуть пригнув голову и вопросительно заглянув ему в глазки, Она подсказала:
– е обычная? или э оборотная?
Он, хоть и не поняв вновь услышанного термина, но чётко закрутив пальчиком в воздухе куда требуется нужную закорючку е, – терпеливо дал немой ответ этой выискавшейся среди ночи и заставшей его врасплох своей полночной дидактикой Училке-Мальвине, на поучительный разговор с которой он сам и нарвался по собственной глупости или от скуки.
– Ага, понимаешь, о чём, – хорошо. Про други́е интересные буквы я те пото́м интересно расскажу. Или ты́ мне расскажешь, не ме́нее интересно. Но уже при сле́дующей встрече. Если захо́чешь. А также если будешь зна́ть их правильное употребле́ние.
– Какие ещё? – заинтересовался сын.
– Там е́сть разные в компьютере, когда бу́дет у тебя.
– Какой ещё ю́-утере?
– Узнаешь! Маши́нка такая счётная, которая может не только цифры считать, но и таблички. И те́ксты писать, и карти́нки рисовать. Всё может! Компью́тер называется.
– Сама?! Сам?! – не смог скрыть он свой восторг.
– Нет, не сама, а при помощи опера́тора, челове́ка, наприме́р, вот – тебя́. Вернее, при твое́й помощи. Хо́чешь уметь управлять такой маши́нкой?
– Коне́чно! Мама! Урра́-а!
– Только надо аккура́тно управлять такой машинкой!
– Полома́ться может? – уже было посетовал он.
– Ха-ха! Дурачок! Не поломаться, а слома́ться! Поломаться женщина может перед мужчиной иногда, и то только тогда, когда у неё такое настрое́ние возникает – перед ним полома́ться. Но вот ты-то как раз и мо́жешь слома́ться. Хотя и она́ тоже. Это как у вас с вашей разлюбезной маши́нкой получаться будет. Кто из вас пе́рвым, короче… А мы понаблюда́ем за вами. Ха-ха! – Мать не могла скрыть своего умиления в адрес его внезапной о́торопи, но вовремя включила строгость:
– Так, давай кончай попо́йку и отправляйся-ка ты спа́ть!
– А-а-а! – он покрепче обнял ладошками ещё тёплую расписную чашку и жадно посмотрел на ещё вразумительные остатки чёрного чая.
– А последняя буква в слове Отец? – Мать, вспомнив о соседях, задержала свой указательный палец с красным ногтем у рта, что́ в его голове сразу родило присказку ц-сс, которую он и прошипел заговорщическим шёпотом Ей в ответ:
– Ц-сссс! – повторив за Матерью жест Оме́рты.
Но Мать было сложно подкупить такими дурацкими играми в тайны-заману́хи, и Она, расхохотавшись, едко уточнила: – Что «ц-сс»? Це, как Отец? или с-с, как SS?!
– Це, как Отец!
– А SS? – решила проверить Мать сыновнюю осведомлённость.
– А SS – это вообще́ не Кэ-Пэ-эС-э́С! – вякнул он.
– 'От нагле́ц! Умный, тоже мне, вы́искался! Хотя, конечно, пра́льно говоришь. – Она вальяжно откинулась на спинку стула. – В о́бщем, как говорится в таких слу́чаях, ты, ка́к всегда, пра́в! Как и Папаша твой, член КПСС, такой же ха́м, как и ты́. Аппара́тчик ЦеКа́. Хоть и интеллиге́нтный.
– Какой ещё аппара́тик? У Папы аппара́тик?
– Не аппара́тик, а аппара́тчик. Чик-чирик. Рабо́тает там. В Центра́льном комите́те Коммунистической партии Советского Союза[23], – и, подумав с улыбкой, Она прибавила:
– Но и аппара́тик имеет свой собственный, не без э́того. Ха-ха!
– Личный? Рабо́тает там? – с умным видом уточнил Буратинка, и не подозревая всю глубину полисемантики.
– А ка́к же! Ещё как работает! – хохотнула Мать. – Но и мой, в каком-то смысле. Совсем даже в неплохом смысле. – А мой?! – заволновался Буратинка.
– А у тебя сво́й аппаратик! – улыбнулась Она. – А будет ещё лучше! Ты же – отцов сын! – с напускной гордостью за него произнесла Она и ехидно улыбнулась.
Он немного успокоился и почесал затылок:
– Нет, Мать, ну мы пра́вильно поступа́ем? Ты скажи! – примирительно и даже заискивающе посмотрел он на Неё, понимая всю важность прерванной ранее темы.
– Сын, я не знаю… Ты помнишь, что́ я тебе говорила? – грустно отвечала Она, устало опустив плечи.
– Когда? – потерялся он.
– Э-эх! Да ничего ты не помнишь.
– Расскажи. Я помню, что мы говорили, а о чём – ваще́ забыл. Ты хотя б напомнила бы. Тогда бы и поговорили заодно, – робко пролепетал он.
– Не́чего разговаривать! Спа́ть иди!
– Ну скажи-и!
– Да то́! То, что их туда на́до отправить, на эту войну́! – в этот момент откровенности с сыном из Неё выплёскивалась злая досада, которую обычно Она умела сдерживать в себе и тем более не показывать на людях.
– Зачем? Они провинились в чём-то?
– Да нет… Хотя. Не знаю! Ладно. Оставь. Говорю – не разобраться сейчас в этом всё равно. Но чтобы ещё больше не провинились, и чтобы у нас на территории, в на́шей стране, своих военных операций не вели, пусть лучше туда́ идут и та́м вот и вою́ют. Всё!
– Ну Ма-ам, расскажи, а-а?
– Всё, я сказала! Чай допива́й и спа́ть иди! Не ночны́е темы! Я то́же сейчас уже пойду́ ложиться. Спокойной ночи.
Сын, загруженный всплывшими вопросами, понуро поплёлся восвояси в детскую, шаркая тапками, надоедливо цеплявшими задниками подметавшие паркет широкие штанины байковой пижамы.
– Фо́ртку закро́й! Я открывала на проветраж там у тебя, – бросила Она напоследок ему в спину.
– Ла-адно, – вяло отмахнулся он в пустоту.
– И проверь, все́ ли му́хи вылетели в фо́ртку! – шутливо настаивала Мать, хоть за окном и стоял тугой февраль.
– Какие это ещё?!.. Му́хи какие-то… – хоть пока и на ногах, но уже плывя в подкатившей внезапно дрёме, пробурчал он себе под нос.
– Це-це-це! Цекату́хи! Позолоченные брюхи! Те, которые с рынка-базара,[24] – звонко донеслось ему вослед.
– А ЦеКа́-а?! – зловредно продемонстрировал он напоследок всю серьёзность своего отношения к важнейшему вопросу современности. Чтоб зна́ла, что он и засыпа́ть будет – не отстанет говорить об Отце!
А Мать сразу же вернула ему то, за чем он, собственно, и приходил:
– А вот ЦК, дружочек, Цэ-Ка́ на мухи-цокоту́хи и на прочих базарных баб, Коля и прове́рит, Отец твой, – лично и собственнору́чно! И если потре́буется, то кого надо вы́гонит!
– Кого́-о? – не унимался Боец, отстреливаясь уже из детской, закрыв фортку и забираясь под одеяло с ногами.
– Кого-кого! Кого на́до, того и вы́гонит! Му́х выгонит!
– Все́-ех? – уже сомкнув глаза и засыпая в темноте, кричал он куда-то или только думал, что кричит Матери далеко на кухню свой, как ему казалось, умный, искромётный издевательский вопрос, – а на самом деле уже что-то неясно бурчал, вяло шевеля губёшками, и уже не слышал, а только видел во сне материн ответ:
– Если придётся и если твой Отец сам посчитает нужным выгнать всех, то выгонит все́х! Да́же не сомнева́йся! А созвездие Мухи вообще с территории СССР не видно!
– Из ЦэКа́-а?
– Из ЦК!
– А Кэ-Пэ-эС-э-эС?
– Из ЦК КПСС! – долетело напоследок с кухни. – Именно отту́да!
А может быть, и наяву.
Ребята-октябрята были самым дружным народом в отряде. Держались они всегда стайкой: петь так петь, играть так играть. Даже рёву задавали они и то не поодиночке, а сразу целым хором, как это было на днях, когда их не взяли на экскурсию в горы.
Аркадий Гайдар «Военная тайна»
Дениска возвращался из школы, уныло-тяжело болтая набитым учебниками и тетрадками портфелем и лелея мечту пожрать дома, да и скорее завалиться спать. А ещё он вспоминал, как в последнее воскресенье они с пятилетней сестрёнкой бегали босиком по раскалённому на солнце асфальту и по вагонам метро, догнав аж до самого центрального «Детского мира», а там до судорог студили ноги о мраморные плиты и завистливо пялились на игрушки на магазинных полках. «А-а-а, ещё эти уро-оки… Да ну их! Вечером сделаю!» – он почесался и мысленно отмахнулся от промелькнувшей и лишь слегонца задевшей его совесть своим крылом неизбежной необходимости выполнять домашнее задание, которая порой из-за его ученической безала́берности застигала его врасплох целыми авра́лами двоек и троек, требовавших срочного исправления перед концом четверти.
Когда на восьмом этаже автоматические двери лифта открылись, он лениво вывалился из кабины и, сонно глядя себе по́д ноги, машинально поплёлся в сторону квартирной двери. Вдруг он отчего-то внезапно поднял свою бу́йну голову и встретился взглядом с Отцом, вероятно, навещавшим сегодня Мать после своего долгого командировочного отсутствия и теперь вновь уезжавшим на работу.
– Ты у на́с был?! Ого́! – на его лице вспыхнула неподдельная радость.
– Не твоё де́ло. Пое́хали! – отрезал Отец грубовато – грешок, водившийся за Ним в те минуты, когда Он торопился передать сыну что-то крайне важное.
– Куда-а?! – отпрянул отпрыск, всё никак не расставаясь со своими недавними грёзами об обеде и сне.
– Ничё! Со мной прокатишься чуть-чуть, – Он немного улыбнулся, чутко заметив внезапную настороженность сына, и подмигнул, оставаясь внутренне всё таким же строгим и непостижимым.
– Да куда́-а ещё?! – не унимался сын.
– Вниз! – и Отец развернул и отнюдь не слегка подтолкнул Дениску в плечо вдоль по коридору – обратно в сторону лифта, прибавив с ехидцей, которая смутно напомнила отлетевшему на два метра сыну Бабушку Наташу, Отцову Маму, в этот сумато́шный момент так до конца и не прояснив в его путаной памяти далёкий родной образ, давно затерявшийся где-то там – в прошлой жизни, которой они жили до переезда в новую квартиру:
– А можно и дальше, не хочешь? – провокационно интриговал Отец своим низким баритоном. Увлекательные есть и примечательные маршруты. Разные, – с напускным официозом, но с каким-то скрытым сарказмом, проинформировал Отец.
– Да куда ещё?! – потерялся сын.
Но Отец уже успел затащить его в чуть было не закрывшуюся у них перед лицом лифтовую кабину, двери которой Он во́время поймал ногой и раздвинул обратно. Когда они ехали вниз, Отец, словно невзначай державший теперь в руках сложенный продольно копеечный номер детской газеты, – добавил как-то таинственно:
– Хотя куда конкре́тно, вниз или наве́рх, – это будет зависеть о́т.
– От чего́?! Зави-исеть от чего-то ещё-ё… – не знал, что думать, Денис и насупился. Но, догадываясь, что Отец сейчас вовлекает его в какую-то значительную тайну, хоть всё ещё немного побаиваясь встреченной в Нём строгости и Его тайного плана, который Тот так и не раскрывал до конца в своей вечной манере сюрпри́зника, сын с плохо скрываемой надеждой, немного нагловато и любопытно, но с должным уважением, заглянул к Нему прямо наверх.
– Вопросы потом будешь задавать! – среагировал Тот.
– Когда?!
– Когда дое́дем! И когда «Пионерскую правду» мне привезёшь обратно! Прочитав предварительно…
– Куда?
– В газете написано. – Отец лихо хлопнул бумажным выпуском по своей второй открытой ладони.
– Да́й почитаю! – бо́рзо потребовал сын чтиво.
– Ты пионер? – осадил его Отец.
– Нет. Пока только уже октябрёнок. Но скоро стану!
– Тогда тебе нельзя!
– Почему?! Я умею читать!
– Какое число сегодня?
Сын призадумался, а потом зычно выпалил:
– Девятнадцатое, пятница!
– Вот! Зна-аешь, смотри-ка! – ухмыльнулся Отец. – А месяц, знаешь, како́й? И год?
– Знаю! – воспрял излишне гордый своими знаниями.
– Хорошо, что знаешь. Тогда молчи, как вспомнишь.
Сын было вякнул что-то про месяц, но Отец перебил:
– Молчи, говорю! Потом узнаем. И про месяц, и про число́, и какого го́да, и что за газе́та. И сколько сто́ит.
– Что́-о сто́-оит? – насупился октябрёнок.
Но в этот момент двери лифта уже открылись. Они вышли и спустились по короткой широкой лестнице просторного холла подъезда.
Отец быстрым шагом пошёл к выходу, мыслями уже явно находясь где-то в своих вопросах, должных быть решёнными Им за предстоящий остаток дня. Вдруг Он приостановился и, посмотрев на сына долгим оценивающим взглядом, произнёс нечто необычное, никогда ранее не слышанное Дениской, причём так, словно Ему было, если не всё, то мно́гое ве́домо наперёд, что́ пугало уже само по себе, хоть и было сказано в спокойном тоне. Но именно это гробовое спокойствие в тембре и интонации Отцовского голоса, чётко и доходчиво проговариваемые Им слова наводили сына на самые страшные подозрения в отношении своей собственной скромной октября́тской персоны:
– Ничего́, – молвил Отец, – и что́ узнаем, и кто́. И кто́ тут чего́ сто́ит. Всё узнаем! Если сам, конечно, вспомнишь. – А потом, словно вдруг избавляя сына от постоянного ожидания свойственной Ему излишней резкости и от навязчивых гнетущих мыслей о возможной скрытой подоплёке какого-то Его неведомого замысла, добавил чуть помягче:
– Нормально. Сам поднимешься.
Затем Он развернулся, махнул рукой вверх – уже назад, за себя – остающемуся ждать в подъезде щенку, и ушёл решительным шагом в своём важном чёрном костюме по своим важным, совсем не обязательно чёрным, делам.
А сын, прежде чем пойти к лифту, ещё долго одиноко стоял в фойе их большого многоквартирного дома в своих самых разных мыслях об Отце. Глядя в окно на двор, совершенно не замечая изредка проползавшие мимо за спиной соседские тени и время от времени безотчётно и глубокомысленно почёсывая свою русую макушку, он непрестанно задавал себе один и тот же вопрос: Кто же Он?
И только по прошествии многих-многих долгих и так быстро пронёсшихся лет, выйдя из своего вечного состояния сонного детства, Денис однажды понял своей головой, и то, вероятно, не до конца, – да и невозможно ни одной нормальной голове понять до конца, – насколько важен был всегда этот Человек в его жизни и для его жизни, и что никто из встречавшихся в его судьбе людей не смог бы никогда и ни за что, самоотверженно и тщательно скрывая свою неизменную самоотверженность, как это умел делать Он один, та́к помочь ему во всём, и что никто и никогда не сумел бы так тонко втайне управлять всеми его действиями и помыслами, близко ли, издалека ли, открыто либо затаённо, но неотступно следя с самого рождения своего сына и вплоть до собственной смерти за всеми его провалами и успехами, бедами и радостями, никогда не подбадривая и не суля свою помощь навязчиво, но всегда давая надежду найти в самом себе новые возможности жить и открывая ему новые горизонты каким-нибудь вроде бы незначительным, на первый взгляд, крошечным логическим поворотом мыслей о себе, о семье, о нашей стране и о других далёких царствах-государствах, о планете Земля, третьей слева в Солнечной системе Млечного Пути, и о Вселенной, внимательно стерегущей каждый наш шаг.
Мать люльку качает в ауле,
А где-то под жёлтой луной
Свистят ненасытные пули,
И вспять не вернуть ни одной.
Расул Гамзатов
Золотыми кольцами струны на моей гитаре вьются.
Как мечтал по жизни я на парашюте с неба звездануться.
Но моя земная мама говорила: «Никуда не деться.
Самолёт твой на ремонте, самолёт безоблачного детства».
Илья Чёрт
В тёмной детской витал аромат «Красной Москвы»[25]. Мать, в какой-то странной, незнакомой доселе, фатальной полусогбенной позе, жёстко уперев локти себе в коленки и сцепив пальцы в замок, сидела на краю его кроватки и, то ища в полумраке его взгляд своими подёрнутыми слезливой влагой глазами, то отворачивая прочь, в темь, своё красивое заплаканное лицо и вытирая ладонью расплывшиеся вокруг глаз тени, – заискивающе причитывала:
– Ну, пожалуйста, не надо, не ходи с ними! Я знаю, какой ты! Я видела, как вы с ребятами швырялись ледяными снежками там, у школы, когда играли в войнушку. Я наблюдала за тобой издалека, незаметно для тебя. Ты был занят с ними. Не удивляйся. Ты отча́янный! Ты же ничего не замеча́ешь вокруг себя, когда вокруг тебя друзья! Эти ваши идио́тские вопросы че́сти, которые вы всё никак реши́ть между собой не мо́жете! И эти ваши дешёвые побе́ды, которые неизвестно кому из вас и за что́ доста́нутся! Я ви́жу, я чу́вствую, что уже не имею ту вла́сть над тобой, как это было раньше. Что на тебя уже ничто́ не де́йствует. Я только об одно́м прошу: не ходи́ туда! Ну, туда́, где будут стреля́ть друг в друга. Где убива́ют. Не ходи ни за что́ на све́те! Я умоля́ю тебя! Пожа́луйста! Ина́че я сойду с ума́! – Она, опять чуть не разрыдавшись в голос, но усилием воли загнав свой новый материнский истерический приступ внутрь себя, резко повернулась к сыну, полёживавшему себе преспокойненько в пижамке, закинув руки за́ голову, и смотревшему на Неё снизу вверх внимательно и даже с некоторой жалостью со своей детской кроватки, – резко повернулась, как-то нервно, даже маниакально, расширила глаза и выпалила ему в упор:
– Ну, хо́чешь, давай, ты будешь торговать ору́жием! Хо́чешь?! Мы сде́лаем! Мы так сде́лаем! Представля́ешь?! Поставлять и ру́жья, и автома́ты, и даже пу́шки, и та́-анки.
– Это ка́к это поставлять? – глуповато переспросил он, стараясь сохранять важный тон в мальчишеском голосе.
– Ну-у… продавать, продавать, понима́ешь? Туда́, где они всего нужне́е, – Она почувствовала, что сейчас Ей вот-вот удастся пробудить его интерес.
Тут он, и правда, резко приподнявшись в постели на один локоть, стал вслух фантазировать и увлечённо допытываться ночным приключенческим шёпотом:
– Да-а?! А самолёты?! Самолёты – вот это здо́ровски! Мам, а самолё-ёты можно будет продавать, в смысле, поставлять?
– И даже самолёты! Коне́чно! – Она уже предчувствовала свой триумф и стала несколько успокаиваться, смахнув с глаз какую-то последнюю глупую, непонятно что́ там забывшую слезу. – Представля́ешь?! Но только не ходи туда, к ни́м, с ни́ми! – После некоторой паузы Она, слегка закинув голову назад, таинственным голосом Кассандры стала расписывать красо́ты его блестящего будущего, суля ему невероятный карьерный взлёт на поприще оптовой торговли вооружением:
– Да! Я ви-ижу! Ты будешь поставлять ору́жие. Туда́, где оно потре́буется. Где оно будет бо́лее всего необходи́мо в нужный момент! Где его будут очень жда́ть! И самолёты тоже. Непреме́нно! Ты будешь очень ва́жным для них, незамени́мым человеком! Зна́ешь, на этом даже можно зарабо́-отать. Причём, о́ччень хорошо заработать! – Она вытянула вертикально вверх свой длинный указательный палец слоновой кости, венчавшийся острым ногтем. – Можно разбогате́-еть! – Только, пожалуйста, останься. Пожа́луйста! – чуть было снова не сорвалась Она…
А он откинулся обратно на подушку и ровно, даже с некоторым презрением, смотрел на Неё и на Её мокрые глаза, и на Её красивые руки, привыкшие гладить его в младенчестве, которые Она теперь уже не знала, куда девать, судорожно водя ими сверху по его детскому одеялу. Вдруг, резко изменив тональность, Она быстро, но отчётливо зароптала сокрушённым полушёпотом:
– Хорошо-о… Хорошо-о… Иди́! Иди́-и-и! Иди, с ке́м хочешь и куда́ хочешь! Я зна́ю, всё знаю! Ты всё равно пойдёшь, – всхлипнув, Она поднялась и отрешённо покачала головой, словно сдаваясь перед страшной неизбежностью. – Ты с ними пое́дешь. Тогда будет война́. Небольшая. Но будет война́. Не знаю ещё где́, какой регион… Како́й регион?! Како́й?! – ходила Она по детской, схватившись за голову, и стенала глухо с уже высохшими, словно Арал, ме́ртвенно глядевшими перед собой глазами.
Он спустил голые ноги из-под одеяла и, сидя на кровати, изумлённо, с опаской, наблюдал сквозь потёмки за Её движущимся силуэтом, за Её взволнованными ломаными шагами, как бы в ожидании новых унижений своего достоинства, приподняв к Ней острый подбородок. Но, испытав присущее ему в минуты Её срывов желание по-мужски сбить это Её спонтанное бешенство каким-нибудь логическим включением, да и самому спастись от Её бессмысленной, иррациональной девчачьей сопливости, – витавшей тут с какой-то стати в ночном героическом воздухе его детского мира, забивая соломой его мозги, и неотвязно липшей к нему по его сентиментальной слабости по-сыновнему сопереживать Матери в такие тяжёлые минуты, – Дениска в спокойном тоне задал свой вопрос, словно запросил рутинную справку в Географическом обществе при Академии наук СССР: