Любезным моим родителям
Взвейтесь кострами,
синие ночи!
Мы пионеры,
дети рабочих.
Гимн пионеров СССР
Всем, всем,
Всем и каждому скажу,
Я, я, я секретов не держу,
Я, я, я не шкаф и не музей
Хранить секреты от друзей!
Большой детский хор центрального телевидения и всесоюзного радио
А мы летим орбитами,
Путями неизбитыми.
Прошит метеоритами
Простор.
Земляне
Всякое искусство автобиографично; жемчужина – это автобиография устрицы.
Федерико Феллини
* Газета «Пионерская правда» – печатный орган ЦК ВЛКСМ и ЦЕНТРАЛЬНОГО СОВЕТА ВСЕСОЮЗНОЙ ПИОНЕРСКОЙ ОРГАНИЗАЦИИ имени В. И. ЛЕНИНА, информировавший детскую читательскую публику о жизни в советской стране и за рубежом.
Я по асфальту шагаю
С тем, кого сберечь не смогу,
До остановки трамвая,
Звенящего на бегу.
Ночные снайперы
В погожее сентябрьское утро 1975 года, в субботу, из подъезда одной московской хрущёвки вышли молодая мамаша и её почти пятилетний отпрыск. Она не держала его за руку, не тащила за собой, как можно подумать в таких случаях, так как он, несмотря на утреннюю слабость, шёл за ней отважно и самостоятельно. И ей хотелось наладить бодрый контакт с сынулей, ещё не проснувшимся, но упорно сжимавшим в кулачке медный пятак, случайно доставшийся ему по родительской душевной доброте.
– Прогуляемся перед отъездом по нашему райончику? А то долго можем сюда не вернуться, – уточнила она, впрочем, не ожидая никакого ответа. Ведь что мог сказать сынок, когда решение Она уже приняла?.. Он несколько вяло спросонья только поддакнул Ей. Мать продолжила:
– Помнишь, что вчера было? Как погуляли? Вчера День рожденья был чей-то там…
Он же отказывался что-либо вспомнить и только сонно помотал головой.
– Ладно, забудь. Потом вспомнишь.
Вдруг он бойко поинтересовался:
– Куда мы шагаем?!
– Кто куда… – ответствовала Мать. – Куда ты вот лично шагаешь или идёшь, или скачешь вприпрыжку, или несёшься сломя голову, как это часто с тобой бывает, – я не в курсе. А я сама – по асфальту шагаю! – Она притихла и призадумалась. Потом выдала:
– С тем, кого сберечь не смогу… – Мать вобрала в лёгкие воздуха и резко выдохнула.
Она повела сына к Лефортовскому парку. Но, словно давая возможность себе и ему передохнуть, приостановилась на трамвайной остановке и начала произносить что-то там себе под нос, похоже, пытаясь сконцентрироваться на чём-то, только что вспомнившемся, и уже через полминуты поделилась продолжением своих словесных придумок:
– До остановки трамвая, звенящего на бегу!
Она снова призадумалась и молвила:
– Да-а, хорошая песенка получается. В будущем только петься будет.
– В каком будущем?! Как ты узнала?! – недоумевал сынок.
– В вашем там будущем, в твоём. Кто там с тобой петь будет, не знаю. Там у вас много интересных песенок будет. И безынтересных также немало.
Вдруг из-за поворота, дребезжа всем корпусом, выкатил трамвай. Красно-жёлтый. Яркий. Овальный, как кит. Железный. А давно проснувшийся мальчик, пока Мать обернулась в сторону приближавшегося трамвая, в этот момент уже соскочил с тротуара и прыгал где попало на булыжной мостовой у путей.
– Ну-ка, марш обратно! – раздался строгий материнский голос. Сын встрепенулся на Её окрик и поспешил послушно вспрыгнуть на тротуар.
– А не то – смотри мне! Одному уже так голову трамваем переехало!
– И что!? – заборзел малец.
– Да ничего! Отрезало головку-то. И покатилась она прямо на рельсы, вся кровааввая-кровааввая[1].
– У кого?
– Да так, ни у кого… У козла одного! А ты мне ещё нужен будешь. Кроме того, нас ещё переезд на новую квартиру сегодня ждёт. Поэтому дел – выше крыши!
Днём они уехали.
Когда они добрались на такси по адресу и поднялись на нужный этаж, Мать, сказав на его нерешительность: «Входи, входи. Я скоро вернусь. Сам давай входи! Ты должен сам сюда войти!», – зашла без него обратно в лифт и уехала вниз за вещами.
Он остался на этаже. Квартирная дверь в новый мир была открыта. Первое, о чём он боязливо подумал, оказавшись в прихожей и увидев уходящую в комнаты тускло поблёскивавшую паркетным лаком перспективу новой жилплощади, – это то, что он в гостях у чужих и что скоро придут. Он даже испугался звука открывшихся дверей лифта, донёсшегося с этажа. Но когда вернулась Мать, он успокоился и стал опасливо, но внимательно следить за Её быстрыми и возбуждёнными передвижениями по просторным квадратным метрам, не понимая почти ничего из того, что́ Она говорила. Однако тональность Её голоса, как всегда властного и назидательного, была направлена скорее на строгое внесение позитивных изменений в ту часть суши на восьмом этаже этого высокого здания, где они вдруг по непонятному стечению обстоятельств оказались с Ней вдвоём. И это зарождало в нём неожиданную, но радостную догадку, что Мать имела какие-то необъяснимые права в этом совсем чужом для него и, как ему казалось, огромном доме.
– Ну, теперь посмотрим, что́ у нас тут. Так, это хорошо. Это надо будет сделать по-другому. Балкон – хорошо. Паркет, та-ак: паркет нормально, перелакиру́ем. Циклёвка не потребуется, как я посмотрю. Та-ак. Стены. Потолок. Это всё никуда не годится! Это надо будет ровнять и красить. Кухня. Так, кухня, смотрим кухню. Линолеум. Поменяем! Это просто делается. Можно потом будет при случае и плитку постелить. Мойка. Так, мойдодыр. Хоть и древний, но ничего, ещё послужит. Плита! Хорошая. Газовая. – Мать чиркнула спичкой, повернула рукоятку, и из конфорки заструилось голубое пламя. – Отлично! Ну, в целом, скажу так: неплохо, неплохо. С этим можно жить. Хотя… могло быть и лучше, моглло бытть и луччше, – произнесла Она напоследок с мелодичной расстановкой, криво закусив губу и задумавшись о чём-то своём. А потом почесала лоб и тихонько пробурчала в ответ на вопрос в его глазах:
– Да просто думаю: нас тут не надули с тобой часом? – но, посмотрев на него, спросила с ясной улыбкой:
– Ну? Как тебе?!
– Это чё, наше? – он остерёгся выдать восхищение.
– Конечно! А ты как думал?!
И тогда он по-детски слащаво сам театрально расплылся в улыбке:
– Ма-ама, пра-авда?! Это пра-авда всё-о на-аше? – и восторженно заходил по новому царству, трогая шершавые бетонные стены, поднимая голову к раскритикованному Ею только что потолку, то демонстративно удивляясь одному, то восторгаясь другим. А потом прильнул к Ней, наконец позвавшей его к себе обняться на радостях.
Наступил вечер, и Мать в честь новоселья решила приготовить сыну шикарную пиццу из привезённых с собой продуктов, собственноручно замесив и раскатав тонкое тесто, положив на него кусочки ветчины, нарезанные помидоры и обильно посыпав всё золотистым сыром, натёртым Ею на тёрке. Когда Она достала своё кулинарное чудо из духовки, он ликовал вовсю́. Потом, помыв посуду, Она ушла хлопотать в комнаты. А он подтянул свои синие вельветовые шорты, надетые на серые рубчатые колготки, взобрался на широкий крашеный бетонный подоконник кухонного окна и стал под голос Юрия Антонова, доносившийся из динамика радиоточки негромким и мягким напевом: «Мы все спешим за чудесами, но нет чудесней ничего», – молча смотреть далеко-далеко: туда, где уже не было Москвы, а было только одно усыпанное звёздами вечернее небо, по которому изредка проплывали мерцающие огоньки.
Я пригласил вас, господа, с тем чтобы сообщить вам пренеприятное известие…
Н. В. Гоголь «Ревизор»
– Эй, вставайте! – крикнул всадник. – Пришла беда, откуда не ждали. Напал на нас из-за Чёрных Гор проклятый буржуин. Опять уже свистят пули, опять уже рвутся снаряды. Бьются с буржуинами наши отряды, и мчатся гонцы звать на помощь Красную Армию. Так сказал эти торжественные слова краснозвёздный всадник и умчался прочь. А отец Мальчиша подошёл к стене, снял винтовку, закинул сумку и надел патронташ.
Аркадий Гайдар «Военная тайна»
Он вздрогнул от пулевого ранения и страшной боли в груди. За секунду до своего падения назад в траншею, над которой, осмелев после минутного затишья, выбравшись на вал и отважно стоя наверху, вёл бой, он успел заметить пороховую вспышку в стиле Крымской войны по ту сторону линии фронта и устремившийся в воздух сизый дымок. Расширив глаза, он смог молниеносно проследить великолепный хвост кометы, скоропостижно приблизившейся к его шинели на уровне солнечного сплетения, а потом, подломившись в коленках, стал вглядываться в появившееся на сером войлоке над ремнём мокро поблёскивавшее небольшое красное пятно, упорно расползавшееся, багровея, и вдруг мгновенно закоричневевшее в мультипликационном ускорении кадров. Он прикрыл рану рукой и забылся.
Спустив ноги с края детской кроватки, со взмокшей головой, он стал прислушиваться к мужским и женским голосам в соседней комнате. Сколько там было говоривших, определить было невозможно. В конце концов любопытство к реальности взяло верх над тяжестью минувшего ночного бреда, и он, тихо крадучись, прошёл сквозь темноту детской, нащупал круглую дверную ручку, вышел в коридор и протиснулся в приоткрытую – как раз настолько, чтобы можно было без скрипа пройти боком, – дверь во взрослую комнату.
Появление мальца было замечено не сразу. Но уже через мгновение резко и глупо оборвавшейся светской беседы их лица замерли, волосатая рука нервно дрогнула и робко поползла прочь с маминого плеча, а лицо льнувшего к Ней ухажёра поменялось в цвете. Лазутчик перевёл взгляд на ещё то́лько что уверенно, с отчётливой натренированной дикцией и безапелляционно-интересно говорившее куда-то на публику красным ртом лицо Матери, но уже в следующую секунду, невольно встретив его детский, но мужественный взгляд, дрогнувшее и исказившееся от ужаса. Справившись с собой, Мать уверенно, и даже с каким-то неуместным атакующим апломбом, произнесла: «Та́к, ты́ что тут делаешь?! Иди! Иди!» А он уже с невыразимым восторгом наблюдал, как материна компаньонка вдруг поползла прочь вполуприсядку лягушачьими прыжками широкой по-коровьи попы, руками хватаясь за незакреплённые, предательски проваливавшиеся и ускользавшие мягкие валики диванного уголка, задев толстой коленкой тонкую ножку журнального столика и чуть было не опрокинув стоявший с краю хрустальный бокал с закачавшимся в нём алкоголем тёмно-красного цвета, – по периметру влево, через коленки второго кавалера, с дивана на кресло и дальше – во́н: в сторону неосвещённой части пространства большой комнаты, прочь за границы видеокадра его детской памяти.
– Иди́, сказала! Сейчас вы́йду к тебе! – огрызнулась Мать и отвернулась.
Он застыл как вкопанный, несмотря на дрожь, проникавшую на кожу под пропотевшую во вре́мя безумного сна хэбэшную пижамку. Вслед за Коровой и материн мимолётный сосе́душка-дурема́р пугливо встал и, позорно шаря по обоям сузившимися до точек глазками, стараясь показывать только свой посеревший в бурую крапинку ежевичный профиль и бритый затылок, – как можно незаметней для Ревизора ретировался под предлогом «я покурить на балкон». За ним на балкончик ускакала и тяжёлая Корова. «Ушли буржуины, а вернулись теперь они не скоро».[2]
– Иди. Ну иди, ну! Нам нужно закончить взрослый разговор. Говорю, я выйду, – небрежно бросила Мать Ветерану Крымской войны, напрасно и плохо изображая, что хоть ему теперь и пора, но как будто «всё нормально»: якобы его появление никому не помеша́ло, всем ве́село, все отдыха́ют, – театрально продолжая дубль возобновления беседы с кем-то, оставшимся сидеть в двух метрах справа от Неё и слева через журнальный столик от вошедшего маленького Ветерана. Но на этого кого-то вошедший Ветеран не смотрел вообще, разве что видя того боковым зрением, но глядя только на свою Мать – в упор:
– Когда?! – топнул он голой пяткой в холодный паркет.
– Сейчас выйду, говорю. Иди к себе.
– Это не ответ. Через скокка минут?!
– Каких тебе ещё минут?! – досадливо повернулась Она к пижамному привидению. Он смотрел Ей в глаза:
– Отвечай мне! Через одну или через пять? Ну-у?!
– Через две минуты выйду, так и быть.
Он попятился, сел в полумраке детской, сказочно освещённой оранжевым ночником с изображением весёлого клоуна в колпаке с бубенчиками. Прошло, вероятно, минут пять. Потом Она вошла, вернув себе присущее Ей публичное достоинство, артистически-цинично светившееся сейчас через макияж.
Мать и сын стояли в полутьме детской с чуть приоткрытой дверью в светлую прихожую друг напротив друга. Мать холодно посмотрела сверху вниз на сына, не сводившего с Неё взгляда. И он видел, как Она была не в силах выдавить из себя ни капли теплоты, хоть иногда перепадавшей ему. Внезапно он осознал, что должен обязательно спасти Её, расколдовать Снежную Королеву и что это может сделать только о́н и только тепе́рь, сию мину́ту, ина́че – всё пропа́ло! После нескольких неудачных попыток уловить контакт с Ней, он заискивающе ухватился, как за маленькую надежду, за какую-то странную случайную искорку в Её глазах и с просящей, поддельной детской весёлостью пролепетал: «А-а, вижу-ви-ижу! Мам, не-е… Мам, ну улубнись жы, а-а?» Он подошёл к своей детской кроватке, нахлобучил треуголкой подушку на голову, надул щёки и так, изображая кухарку из детского сада, выпятив живот колесом, проговорил как можно басистей:
– Мальчик! Тебе чего-о?! Колбаски? Колбаски тут не-ет!
Она, по-клоунски передразнив его младенческий порыв зародить просвет в Её настроении, натужно и зло, и совсем несмешно растянула сжатые накрашенные губы в широкую идиотскую издевательскую гримасу, но, почувствовав, что собственная смешливость предательски накатывает и не выдерживает напора его джентльменского юмора, впопыхах отвернулась, чтобы не выдать себя. Он попробовал, заигрывая, одной рукой ухватить подол Её кремового платья, обойти Её вокруг и найти снова Её потерявшееся лицо, но Она ещё раз круто повернулась – спиной к нему!
Отполз, поняв и испугавшись, больше не говорящий Сверчок и занял свой шесток у подоконника детской, грустно глядя в заоко́нный мрак. Мать, собравшись, подошла к нему и, поймав его секундную слабость, оборвала повисшую паузу наставническим тоном Мальвины, в срочном порядке пришедшей в запертый чулан проверять и ставить отметки Буратинке[3]:
– Сколько тебе лет, мальчик?!
– Ше-сть, – не́хотя выдавил он из себя.
– Нет, не шесть. Шесть тебе будет только осенью. Сейчас тебе пять. Или пять с половиной. Когда тебе будет шесть, ты пойдёшь в школу. Но на следующий год. Возмо́жно, будет, и возмо́жно, пойдёшь. Посмотрим! – и, предоставив его голове недолгую возможность прокалькулировать тему возраста, Она добавила:
– Я сейчас пойду к ним, а потом выйду, и мы поговорим. Жди!
Он притаился на проходе во взрослую, и когда Она скорым комендантским шагом вышла обратно, то чуть не снесла его, не ожидая, что он там, и сама испугавшись его.
– Ты хочешь знать, что будет потом?!
– Когда?! – он посмотрел к Ней наверх.
– Ну, потом, не скоро – в будущем.
– А это разве можно?
– Слушай! У нас с тобой будет пакт!
Ветеран Крымской войны недоумённо потупился. Лицо его налилось кровью от мгновенно охватившего его испуга перед Неизбежным и одновременно от неодолимого желания услышать то, что́ объявят, что́ бы это ни было.
– Это приговор?! – спросил он отчётливо, глядя с отвагой наверх, прямо Ей в лицо, в предчувствии Са́мого Ху́дшего, но в разуда́лой готовности к Са́мому Ху́дшему.
Мать расхохоталась в голос! Её смех чуть было не заставил его так же сорваться и так же заразно рассмеяться. Но, поняв, что смеются над ним, он приуныл… Затем снова задрал голову, собрался и решил, что не отпустит Её без ответа.
– Что такое пакт?! – лихо спросил он, скрывая изо всех сил свою внезапную растерянность.
– Ты не знаешь, что такое пакт? – плохо вуалируя свою брезгливость к его кретинизму, занервничала Она и заторопилась снова уйти. Но теперь уже о́н не отпускал Её своим цепким взглядом, ловко заняв место у Её любимой выгодной позиции в прихожей – у высокого и узкого модерно́вого зеркала в тонкой рамке, в которое она теперь не могла заглянуть перед выходом к гостям, – и стойким оловянным солдатиком неотступно не пуская Её туда, к ним, следя за Её намагниченными, испуганными, бессмысленными и мучительными шагами взад и вперёд, – словно супер-наблюдатель, следящий за мечущимся электроном в супер-позиции, находящимся одновременно в двух отсеках, – и чувствуя нутром, что если сейчас хотя бы на одно мгновение, хотя бы на полсекундочки отвести взгляд, то Она – упорхнёт.
– Пойми, я должна идти. Я должна быть там! Так надо. Так, ладно… Молотов и Риббентроп[4]. Ты знаешь? Так, не знаешь. Хорошо, потом мы тебе расскажем – поймёшь. Ты – точно поймёшь. Смотри… Пакт, пакт… Это как договор, понимаешь? То есть, у нас с тобой будет договор. Но не просто договор – у нас с тобой будет военный договор. О ненападении. Пакт! Не входи, выйду – сама всё тебе расскажу, что́ узнаю. Как твоя фамилия знаешь, Дениска?
– Да, знаю – Биркин!
– Вот! И никогда не забывай этого, потому что твоя фамилия от солдатского жетона происходит. Теперь я должна идти. Но я скоро вернусь, и мы поговорим. Иди в комнату.
– Хорошо, но дверь оставь открытой!
– Нет. Нельзя! – отсекла Она его требование.
– Тогда оставь хотя бы щёлку! Как в детскую перед сном! – начал он торговаться, уловив, что Она теперь всё-таки принимает его игру, хоть игра эта и была какая-то новая, интуитивная и пока непонятная для него.
Мать мгновенно испарилась, оставив дверь приоткрытой. Он стоял, не сходя с места, прислушиваясь к мерно зажурчавшему и явно немаловажному разговору во взрослой комнате. Вдруг дверь изнутри захлопнули. Болезненный интерес к только что слышанному и виденному натыкался на собственную трусость перед возможным повторением увиденного или перед Её отказом выложить обещанное в том случае, если попробовать нарушить объявленный Ею запрет и всё-таки войти туда.
Через некоторое, довольно продолжительное, время Она снова вышла в прихожую:
– Смотри, будет так! У нас сейчас социалистический строй. Тебе нравится социалистический строй?
Ветеран не понял вопроса по своему малолетству.
– Я имею в виду, тебе нравится, как сейчас у нас вообще? В стране. Как у нас в семье, – повторила Она свой вопрос, глядя с нескрываемой улыбкой на его тупую мину.
– Да, нравится. А что?!
– Что, правда нравится?! Ха-ха! Неужели! Ну, ладно, допустим, – ухмыльнулась Она. – Кстати, чем?
– Когда Папа приносит с работы пирожки-и с кураго́-ой.
– А, ну это да-а… Разве что́… Но это дома. А на улицах как? На улицах тебе нравится у нас?
– Да, мне очень нравится, как у нас на улицах. У нас краси-ива.
– Что́ значит красиво, по-твоему? – уточнила Она, скептически скривив рот.
– Ты чё, не зна́-аишь, што́ значит краси-ива? Чё спра́-ашваишь?! – недоверчиво, и даже несколько по-мальчишески презрительно к Её девчачьей глупости, протянул он.
– Не-ет, дружок, я-то знаю, что́ значит красиво. Причём я о-оччень хорошо знаю, что́ такое красиво, а что́ такое – не́красиво, и умею это чётко различа́ть, вовремя отличая о́дно от друго́го. А также отделя́я одно от другого! Но это знаю – я́. И так понимаю – я́. А ты́ как понимаешь, мальчик? Что́ в твоём понимании означает красиво?
– У нас чи-исто!
– И?! Всё? – хмыкнула Мать в сторону.
– Ну, и цветы-ы там на клу-умбах, и машины езьдють разные там, грузавы́-ые там… интире-есные… и всё тако-ое…
– Не говори, как Бабушка! А легковые?
– Ну, и лихкавы́-ые, кане́-ешна. Чё спра́шваишь-то?! – Хорошо. Теперь другой вопрос. Ты сказал: «Там».
Где это там? Уточни-ка.
– Ну – там… – махнул он ладошкой в сторону закрытой входной двери.
– Не там – а вон та́м, – Она изящно направила чётко отманикюренный в ярко-красный лак указательный палец в противоположную сторону – в открытую дверь в детскую, прямо туда, где было окно, за которым царила ночная темнота.
– Это где? Там што?! – возник он любопытно.
Мать грациозно прошлась на каблуках в его полутёмную комнатку, встала у окна. Сын тупо посмотрел Ей в спину и дёрнул ручку квартирной двери:
– А вот и не́т! И та́м то́-оже! – махнул он снова на дверь и стукнул в дерматиновую обивку кулачком.
Она вышла из детской:
– Хм… Да, действительно. И там тоже. Ты, как всегда, прав, – соглашаясь и признавая за ним первенство в данном вопросе, изобразила Она смущение перед этим сложившимся первенством.
– А где больше грузовые, а где больше легковые ездят, как считаешь? – усложнила Она вопрос, хоть и не жестикулируя уже, но стараясь повлиять словом, тем самым давая и ему шанс попробовать отвечать, также не размахивая руками. Он сперва кивнул подбородком, а потом опять не сдержался и невольно качнул по-футбольному ногой в сторону двери:
– Там!
– Что «там»?
– Грузаву́шки.
– А легковые?
– Там! – махнул он снова в сторону окна.
– Так во́т: та́м вот, – показала Она с учёным видом назад через своё плечо большим пальцем в красном маникюре на окно, темневшее в полусвете детской, – там грузовые, ведь та́м – шоссе́! Если уже построили. Если не построили, то построят. Посмотрим. Вначале посмотрим, а потом увидим. Или не увидим – тоже вариант. А вот та́м, – показала Она теперь на входную дверь, – там-то как раз таки и легковые.
– Нет. Там – грузовики. У них – груз! – стукнул он повторно в дверь, вспомнив, как недавно у почты, как раз в том направлении, куда выходила квартирная дверь, – видел крытый грузовик с синей полосой и надписью «ПОЧТА». Никак не отпуская дверную ручку, он слегка толкал в обивку плечом глуповатыми детскими покачиваниями, потом поднял подбородок в сторону воображаемого шоссе за окном своей детской и презрительно процедил:
– А вот там – одни лихкаву́-ушки с мига́-алками.
– Ладно, – молвила Она, – кто и где легковушки, а кто и где грузовушки, это мы потом разберёмся. Сам разберёшься, без меня! Так. Ещё что-нибудь есть добавить? – и уже направилась в сторону большой комнаты. Потом приостановилась:
– Или тебе куда? Куда направился? В Крым рвёшься?! А может, на Ближний Восток? А, милок?!
Он нехотя отпустил ручку входной двери и пристыжённо замолчал, думая про себя: «Чё Ей на́-ада?», – однако, не желая, чтобы Она уходила к гостям, сын широко и глупо, как бравый французский кавалер перед польской панночкой, улыбался Матери, демонстрируя свою полнейшую любезность и сердечную преданность хотя бы на время наполеоновского нашествия. Но потом, вернув себе прежний, сво́й, ход мыслей, решил наперекор Ей вырваться отсюда пе́рвым – во́н из квартиры, и, не сдержавшись, рявкнул всё равно своё:
– Мне – туда!
– Ну иди, иди гуляй по Крыму своему. Я пошла. Но только знай: как вернёшься, будут санкции! – и Она уже направилась к гостям, величественно махнув белой юбкой платья, представившейся ему королевским шлейфом.
– Чё-ё? Какие ещё сакции? Секции, что ль? Спортивные? – форсировал он голосом присущее ему и, как он считал, неотъемлемое право хамить.
– Накажу – во́т что! Са́нкции![5] Причём, та́к накажу, что ма́ло не пока́жется! – помолчав строго, но с упрямо вкрадывавшейся в Её губы улыбкой, Она добавила, – а кому-то и сакции! Ли́по-! И в ма́ску запаку́ю навсегда́! – тут Она радушно улыбнулась, как ведьма, заманивая его веерообразным ярко-красным маникюром обеих рук, словно ласково приглашая к обещанным Ею только что уникальным ворожейкиным процедурам, способным, само собой, как снять, так и навести любую порчу.
– Чё-о? Совсе-ем ду-ура?! – не выдержал сынок.
– Ли́па, говорю… Ха! Отвали́, Моя Чере́шня!
Сын тоскливо посмотрел Матери в спину, на Её изящно отманикюренную кисть, задержавшуюся на секунду на золотой пружинящей, уже вжатой Ею до упора вниз дверной ручке в большую комнату, где собрались чужие, отвернулся опять к замку входной двери, услышал, – в момент задушив свою скорбную зависимость, – как Она решительно открыла дверь и ушла к ним. Тупо в своей гордости он сердито процедил холодному замку входной двери: «Дсвидэ-эния, милое создэ-эние!»
Вышел. Пошаркал тапочками по тускло освещённому коридорному линолеуму восьмого этажа. Стало муторно. Потянуло вправо, мимо лифтовых дверей – на свет, струившийся из матовой застеклённой двери лестничной клетки. Осторожно, чувствуя себя залётным воришкой, отворил красную дверцу с белой надписью «ПК», настырно, через резь в пальцах, перекрутив на отлом проволоку пломбы; внимательно обследовал внутренности пожарного шкафа, зачем-то посчитал бухты свёрнутого шланга болотно-серого цвета; безуспешно попытался свернуть ручку крана, затяжным плевком смачно плюнул в ведро, ответившее со своего пустого дна на его залётный привет только коротким жестяным эхом; констатировал, что, видимо, всё на месте, и начал медленно, шажками, робко пряча свой слух от эха любого производимого шума, – подниматься по широкой бетонной лестнице. И так печально плёлся, нудно, натужно размышляя: «И ка́к с Ней говорить?..» Стал истуканом у сплошного окна, открывавшего с общей лестницы просторный вид на ночную Москву, и долго-долго смотрел вдаль: на гигантский вертикальный параллелепипед из бетона, металла и стекла, окаймлённый по своим граням ночной праздничной иллюминацией. Постояв в раздумьях, вернулся на этаж.
Входная дверь в квартиру по-прежнему оставалась растворена настежь. Повезло! Не касаясь двери, вихрем ворвался в прихожую и сходу направился к ним: Мать там! Но тут за спиной послышался глухой деревянный хлопок. Обернулся: дверь в коридор закрыта! Как в страшном, когда-то уже виденном сне, дёрнул ручку, нервно покрутил замок, толкнул дверное полотно – облом, дверь не поддавалась. Повторил попытку – опять нет!
– Ну чё?! Будешь ещё Мать одну оставлять?! – послышалось из-за двери, как со дна глубокого колодца, но как-то уж очень подозрительно близко.
– Открой! Выпусти! – заистери́л он, поняв, что Она упёрлась в дверь с внешней стороны. Сделав ещё одну попытку толкнуть, он стал уже всем своим маленьким корпусом давить дверное полотно наружу, в ярости сам выворачиваясь наизнанку, с глазами навыкате и урча как мотор.
– Где был?! Отвечай вначале! – донеслось снаружи.
– Нигде! Откррой! – надрывался он.
– В Крыму? Или ещё дальше: на Ближнем Востоке? Или, может, на Да́льнем?
Вдруг дверь открылась сама по себе, отъехав вперёд как по волшебству: Она стояла в коридоре спиной к нему в своём белом платье и красных туфлях на высоких каблуках. В Её руках волшебным образом мелькнуло нечто металлическое и сразу исчезло.
– Каком ещё крэму́!? – он удивлённо утёрся.
Она не обернулась и продолжала вещать спиной к нему:
– Не крему́, а Кры-му́! Полуостров такой русский – Крым. Как раз в том направлении, куда ходил. На Украине сейчас находится. Пока что. Но мы это поправим со временем.[6] А вот ко́фэ с крэ́мом бу́дэшь пить в Крэмле́! Я это и Отцу твому́ давно уже сказа́ла – такому же ха́му, как и ты́. – Она спортивно и театрально развернулась на остром каблуке своей красной туфельки в его сторону, чуть присела, и, прищурив один глаз, наставила на него в упор сверху вниз его детский калейдоскоп:
– Вы арестованы за нарушение скоростного режима!
– Отдай! Это моя Подзорная Труба! – тявкнул он.
– Люди-то е́сть при социализме? – произнесла Она, как заправский астролог, неуловимую для него двусмысленность, смерив его через калейдоскоп с головы до ног и обратно, показу́шно настраивая своим красным маникюром резкость его «Подзорной Трубы», сулившей Русскому Генералу от инфанте́рии при обычных, более счастливых, условиях пребывания в детстве одну лишь хаотичную смену невпопад бессмысленных стеклянно-пёстрых мозаичных орнаментов. Он уловил тему, увидев на себе наведённое жерло Судьбины, но, не показывая своего напряжённого состояния, подошёл поближе и решил угодить Ей в Её игре:
– Ну-у… и люди интиресные такие ходють по улицам.
– Не ходють, а хо-дят! – поправила Мать.
– Ну, хо-одя-а-ат, – лениво отмахнулся он.
– Не «ну», а лю́ди хо́дят! Куда и откуда, а также когда и во сколько – э́то мы ещё посмо́трим, – Она подозрительно сузила глаза на Генерала от инфантерии.
– Ну, лю-юди хо-одят. – он как-то скис от ночного информационного перегруза.
– Опять «ну». Ладно, потом об этом.
– О чём?!
– О том, как ты́ говоришь, о том, как Бабушка Ната́ша твоя говорит, и о том, как на́до говорить! Продолжим?
– Ну, – пробурчал он.
– Опять «ну»! – помолчав, спрятав калейдоскоп за спину, словно вспоминая, о чём был разговор, и уловил ли сын нить разговора, Она продолжила:
– Ага! Значит, люди тебе нра́вятся, говоришь? Мм-г… – Мать прошла мимо него в квартиру и остановилась у двери в большую комнату, переваривая сказанное и услышанное от него в ответ.
– Да! Нравятся! – задиристо стоял он на своём.
– А кто бо́льше нравится: женщины или мужчины? – спросила Она тогда, повернувшись к нему с провокаторской улыбкой.
– Мне все́ нравятся! Космонавты и пожарники. И дети мне то́же нравятся! Пионеры!
– Не пожарники, а пожарные! Пожарники – это жуки такие, – поправила Она. – Пионеры ему нравятся, смотри-ка… Значит при социализме хорошо жить, считаешь?
– Да! – он даже воспрял духом в своей уверенности.
– Ладно, хорошо так хорошо. Хотя кому хорошо, а кому и не очень. Но потом придёт другой строй. Это не капиталистический, но что-то вроде. Как бы нечто между капиталистическим строем и социалистическим. Серединка на половинку.
– Откуда знаешь?! – округлил он глазёнки.
– Так сказали. Потом поймёшь. А сейчас – слушай!
– Что будет со мной? – встрял он.
– А ты эгоист, – улыбнулась Она. – Ладно, так и быть, узнаю и это.
Она собралась было идти к ним, но сын, уже бодрствующий в ночи́, учуявший свалившуюся на него свободу, убеждённый в своём праве на теперешний личный диалог с Матерью, в котором он тем более проявлял себя вроде бы достойно, – не пускал Её. Она вынуждена была замереть на пороге взрослой, чтобы не дать ему войти самому́, и начала в игриво-извиняющемся, издевательски ищущем подмоги тоне заговорщически перебрасываться с оставшимися там гостями, стоя спиной к сыну, впе́рившемуся сзади и снизу вверх глазами в Её стройную оси́нковую фигуру в кремовом платье, за юбку которого он держался. И театрально жаловалась, и ныла, и умоляла о том, что «слы́шите! он не спи-ит и мешает войти-и, и хочет войти са-ам». Потом всё-таки, несмотря на все его усилия Ей помешать, подло проникла в дверь и, напоследок плотно и оскорбительно далеко отодвинув его икрой правой ноги ему по животу, ушла, так и не дав ему прорваться вслед за собой и выяснить сразу все вопросы напрямую с официальным источником информации и нынешних бедовых переживаний. Да ещё туго задвинула дверь перед ним, как он ни пытался, вцепившись обеими руками в дверную ручку и тщетно скользя тапочками по паркету, толкать эту дверь от себя. Послышался щелчок на уровне его головы. Он похолодел от ужаса! Отскочил на полшага назад. Но через секунду решился и, мужественно дёрнув ручку вниз, надавил на дверь. Дверь оказалась заперта изнутри, что, с одной стороны, лишило его последней надежды попасть теперь во взрослую, к ним, но и успокоило в том, что недавно раздавшийся щелчок всё-таки не был звуком затвора нацеленного на него изнутри пистолета, как промелькнуло у него в голове сперва.