bannerbannerbanner
«Мама, верни мой звездолёт!», или Исповедь Особиста Шмакодявки

Денис Николаевич Муравлёв
«Мама, верни мой звездолёт!», или Исповедь Особиста Шмакодявки

Полная версия

Маме посвящается



Плюсквамперфект (от лат. plus quam perfectum – «больше, чем перфект», или «больше, чем совершенное»; в ряде описаний также давнопрошедшее время и предпрошедшее время) – глагольная форма, основным значением которой обычно считается предшествование по отношению к некоторой ситуации в прошедшем.

Второй футурум (будущее время Futur II, также Perfekt Futur) – сложная временная форма, выражающая прогноз с завершённым действием в будущем. Во многом носит характер субъективной модальности.

немецкая грамматика


Если жена изменила тебе, то радуйся, что она изменила тебе, а не отечеству.

А.П. Чехов


Когда уходит любовь, когда умирают львы

И засыхают все аленькие цветки,

Блудные космонавты возвращаются в отчий дом,

Она приходит сюда и ест клубнику со льдом.

Крематорий


Он на маму смотрит нежно

И качает головой:

Я хочу увидеть небо,

Голубое, голубое,

Я хочу увидеть небо,

Ты возьми меня с собой!

Алла Пугачёва


То берёзка, то рябина,

Куст ракиты над рекой.

Край родной, навек любимый,

Где найдёшь ещё такой!

Где найдёшь ещё такой!

Антон Пришелец

* * *
 
Моя звезда горит и ярко светит,
А я тихонько наблюдаю снизу.
Я у неё хочу быть на примете
И ждать от жизни маленьких сюрпризов.
 
 
Я не пытаюсь быть ей близким к телу,
Но я хочу держать её за хвостик,
Чтоб, смело занимаясь своим делом,
Вить из судьбы над пропастями мостик.
 
 
Я постараюсь, потружусь немало,
Чтобы не стало после мне обидно,
Что не познал, что́ с прочими бывало,
И не видал, что́ прочим было видно.
 
 
Я лишь хочу, чтоб все мои старанья
Вознаградились маленьким успехом
Которому всего лишь жизнь названье,
Отдавшись в космосе секундным эхом.
 

«я», или Первая капля из пипетки юмора

Верхом на звезде,

вцепившись в лучи,

с луной на поводке

в ночи.

Найк Борзов

Моя Любимая Мама, попросив однажды Отца о Будущем, накрепко стиснув в кулачки свой нежный оранжевый маникюр с розовым отсветом, так что он больно впился Ей в ладошки, решила, что я должен родиться и быть Ему большим и праздничным Подарком, Безвозмездным и Замечательным, просто так: в Благодарность за воплощение Мечты.

Но, вовремя одумавшись, Она родила меня, действительно, родила, но только лишь затем, чтобы потом вогнать меня всей силой своей Могучей Материнской Любви со словами: «Ты будешь болен, возможно, очень болен, но жив!» в эту ерунду, называемую всеми последней буквой русского алфавита, – в «я». Она так хотела. Она та́к хотела, чтобы «я» жил в этих неуютных мрачных застенках, на этих двух куцых ножках с несоразмерной головой, всегда отдающей честь кому-то слева, и только иногда – по какому-то счастливому или злому стечению семейно-генетических казусов научившись своевременно рычать по-немецки – выглядел бы как Её любимая настоящая прописная латинская R! Правда, только внешне, да и это, увы, не помогало, да и не могло помочь.

«я» было восторженным дебилом, который вначале ползал на четвереньках и затем – постепенно осознавая свою недоразвитость в сравнении с говорливо-ходячими столбами, глядевшими на «я», это ничтожество, своими светильниками и мегафонами с достоинством и даже с какой-то нескрываемой насмешливой надеждой, что оно, это «я», тоже когда-нибудь дотянется до статуса общепризнанного уличного фонаря, – карабкался-таки, цепляясь всеми щупальцами своего осьминожье-виноградного недосознания, до небывалых в то время, да и не только в то́, высот бэби-эквилибристики, а затем – и до успешной, с редкими троечными провалами, сдачи школьных и институтских экзаменов, романтических побед и анти-романтических обломов, денег и всего того, что́ требуется для осуществления Плана, без оглядки ни на соразмерность средств и целей, ни на неизбежную конечность Плана, заложенную в самой его сути, независимо от того, какой идиот его придумал, собственно, ещё в самом начале, даже ещё задолго до рождения всеми любимого Бэби, он же «я», которого все мы теперь знаем как конченого Дебила или интеллектуального Психа, в зависимости от круга присутствия.

* * *

Если вы попробуете понаблюдать из противоположного дома в телескопическую трубу за мутно-жёлтым четырёхугольником окна его комнаты по вечерам – как раз в то время, когда он под музыку Листа безмятежно раскачивается кверх ногами на бронзовой с красным отливом люстре готической остроконечной конфигурации, напоминающей пентаграмму, зацепившись за её лучи голыми икрами и догрызая последнее, найденное в пустом углу старого, часто выключенного холодильника полусгнившее яблоко, – возможно, вы зададитесь вопросом касательно пережитых им в детстве тяжёлых душевных и физических потрясений. Да нет, друзья мои, он родился сытым, а его

Матушка при написании кандидатской диссертации частенько отвлекалась от рукописи и, поглаживая то место на своём выпуклом животике, куда он только что стукнул изнутри ещё не родившейся пяточкой, приговаривала ему что-то по-немецки, как бы заведомо успокаивая его и нашёптывая ему его Великое Будущее. Да и не в том дело, что его Мать в его представлении всегда была настоящей немкой, чья Мать, а его Бабушка, Людмила, родившая его Мать от советского коменданта немецкого города Гота, будучи и сама советской военной переводчицей, всю свою жизнь, прожитую в век русского коммунизма, демонстративно собиралась принять то ли лютеранство, то ли протестантизм, но так до самой смерти и провыбирала между тем и другим в бесплодных поисках богословских и символических различий. Но передавшиеся ему от Матери знания немецкого языка порой играли с ним в дальнейшем злые шутки, когда, находясь у себя дома, один в своей постели, он вынужден был по ночам прятаться под одеялом от немецкой разведки, сам в холодном поту, со скоростью звука наизусть декламируя во сне поэзию Гёте и Шиллера. Узнавал он об этом всё-таки от дам, просыпавшихся у него под утро, жаловавшихся на недосып и навсегда, чертыхаясь, забывавших о нём после таких любовных ночей, после чего он шёл на улицу или в метро искать новых знакомств, опуская оценочную планку всё ниже и ниже. Да и знакомств этих, несмотря на первые сумбурные победы, с течением времени он искал всё неохотнее, больше полагаясь на волю случая, чем на отчёт, отдаваемый самому себе в своих собственных предпочтениях.

Конечно, он ходил на работу, даже были периоды, когда ему удавалось сохранять перед коллегами видимость стабильности, будничной осознанности и даже мнимой либо взаправдашней успешности таких выходов. Бывало и такое, что он добивался невозможных, феерических высот, и тогда его начальство подмигивало ему, как бы заискивая в ожидании новых контрактов. Эти подмигивания расходились в его душе тёплыми волнами и грели долго, так что он расслаблялся и уже начинал жить прошлыми успехами. Это в конце концов замечали и оставляли его в покое, неохотно, но всё-таки платя ему его скромные деньги как заслуженному специалисту. И тогда на первый план вылезала свойственная ему задумчивость и природная склонность к размышлениям в ущерб живому общению, которое, если бы он сохранял дружеский контакт с людьми, только одно могло бы спасти его заблудшие внутрь или куда-то в необъятность мысли, пусть правильные и ценные для собственного его миросозерцания, но какие-то книжные и давно сданные на полки с пыльными фолиантами в детских и недетских библиотеках.

* * *

Его Матушка – со всей Её экзальтированной ярко-выраженностью и раздражительной интеллигентской брезгливостью – всегда сразу переключала канал, как только на экране начинала свой лирический запев розоватая, как ранняя зорька, журавлино-фламинговая мелодия, трубившая о начале «Мира животных» и потому ничего не сулившая культурной программе зарождавшегося дня, кроме напоминания на примере интересных, а иногда забавных и даже конфузных случаев из дикой жизни братьев наших меньших также и о низменных проявлениях человеческой психики, так бережно хранимой Ею самой от всяческих поползновений грубого животного характера со стороны всевозможных мужских особей и типов. Последние, впрочем, так или иначе, всё же умудрялись добиваться своего, о чём Она именно и старалась забыть – или просто не хотела, чтобы происходящее на экране телевизора вызывало невольные отражения в мимических мышцах Её красивенького и ухоженного лица, умевшего на людях принять удобное для всех и для Неё самой выражение, – отражения, являвшиеся сиюминутной и, в общем-то, простительной слабостью, которую у Неё никогда, как бы Она ни старалась, всё равно в самый неподходящий момент не получалось скрыть от окружающих.

Но книжка «Рассказы о животных» Сетон-Томпсона, тайком подсунутая ему, восьмилетнему, Отцом, сделала-таки своё дело: птицы, большие кошки, крысы, медведи, лисы, собаки, волки, шакалы, иноходцы и прочие парнокопытные жили в его освещённых пододеяльным фонариком снах и пестовали в нём умение анализировать инстинктивные физиологические и даже просто грубые физические, стадные, а подчас хищные и кровавые движения, относящиеся, как выразилась бы его чистоплотная во всех отношениях Матушка, исключительно к первой сигнальной системе. И эти хищные движения вкупе с живыми иллюстрациями, увиденными в результате походов с Отцом в московский зоопарк, зарождали в его ещё не окрепшем сознании первое шаткое восприятие, а затем и более глубокое понимание сложных взаимосвязей между диким миром фауны и так называемой «второй сигнальной системой», придуманной учёными-физиологами и – этологами единственно ради красного словца, дабы со всей изощрённостью иезуитов и адептов гомо-, извините, сапиенса не упасть лицом в грязь перед теми элементами пирамиды дарвиновской эволюции, которые находились и ещё имеют счастье находиться ступенью чуть ниже и ниже, и ниже, но… которые миллиардами лет состояли между собой в диалоктике марксового отрицания пройденного, ругавшегося страшными матами с по́свистом на своих более слабых и пугливых предшественников, и вознесли-таки, наконец, всеми невербальными и вербальными способами этого гомо-, блядь, сапиенса как Царя Горы животного мира живых и мёртвых на вершину земного мироздания, хотя сами в неизбежности вечной и лютой борьбы за выживание втайне мечтали тоже просто бессовестно покайфовать.

 

Но кто бы мог подумать, что все ухищрения матушки-природы, тужившейся два с половиной миллиона лет в мучительных схватках рождения Совершенства, выльются лишь в то, что всего через несколько десятков лет с момента разрушительных событий Второй Мировой войны, последовавших за волной пропаганды укрепления стати человеческого тела в его ярко выраженном мужском и, в противоположность ему, ярко выраженном женском обличьи, вершину массового европейского вкуса в мире животных, как живых, так и мёртвых, увенчает попсово поющая бородатая транссексуалка австрийского происхождения Кончита Вурст ибн Колбассова!

* * *

Она приготовилась нежно и тщательно пеленать ребёнка. Ну и что, что дитю было уже четыре, Она просто так привыкла: после первых пеленаний Она поняла, что не в силах отказаться от этого наркотика. Начиная с самого момента рождения своего долгожданного сыночка – или нет, ещё когда он был в Её утробе, или, может быть, даже раньше – в последних классах школы, когда Она мечтала, сидя за партой, как выйдет замуж, как родит, как будет заглядывать в глазёнки своему крохе, – Она дала себе клятву, что никогда не отдаст его им! Ни за что, ни за какие коврижки, ни под какими пытками, ни за какие расписные посу́лы Она не отпустит его от себя! И сейчас, разложив белую пелёнку на столе, покрытом светло-коричневой клеёнкой, и бережно поместив на неё своё драгоценное убаюканное бэби, Она с нежностью прислушивалась к его ровному дыханию. В этот момент зазвенел телефон. Она пошла отвечать, и, пока Она говорила на кухне, откуда также доносились голоса Её гостей, в комнате послышался звук резкого тупого удара. Когда Она, стуча каблучками, вбежала в комнату, где на столе ещё недавно лежало Её спящее сокровище, то увидела, как рахитичный сынок, парализованный дикой болью, корчится на полу с перебитым дыханием, а в верхней части лба, где Она обычно гребешком раздвигала ему аккуратный проборчик, назревает кровавая шишка. Она наклонилась к нему, перевернула тельце, чтобы внимательно оценить состояние, а он, глядя куда-то не на Неё не своими расширенными глазами, только выдавил из себя: «Ма-мамма, почче-му?!» Выход был найден моментально: Она была просто обязана запеленать его до конца! Принятое раз решение Она не привыкла менять и тут же, схватив отпрыска, быстро положила его на стол, привычными движениями профессионально замотала в одеялко, оставив ручки внутри, прижала получившийся свёрток к груди и с покачивающими движениями заходила по комнате, тихо нашёптывая скорее себе, чем ему: «Вот теперь у нас всё будет хорошо… Теперь мы будем всегда вместе…», а про себя взяла на заметку, что в будущем в целях безопасности будет класть его не на стол, а прямо на́ пол. Впоследствии это даже пригодилось Ей в воспитательных целях, поскольку позволяло сохранять между ним и собой допустимую дистанцию и сержантским голосом провозглашать команду: «ПОДЪЁМ!» Она даже часто и подолгу репетировала её перед зеркалом. И когда свёрток не реагировал на Её команды, Она просто аккуратненько, зажав в кулак остатки всей своей Великой Материнской Любви, начинала будить его – вначале тихонько, сняв туфлю, мыском, а потом – поняв, что свёрток по-прежнему не подаёт никаких признаков жизни, – всё сильнее и сильнее пина́я его, чтобы он всё-таки «ЗАРАБОТАЛ». Порой Она, в угаре, даже ловила себя на том, что свои белые туфли с заострёнными и укреплёнными вишнёвыми мысками Она так и не сняла.

Читатель, не верь этим авторским гиперболам! Я поведаю тебе историю поинтереснее. О том, когда «я» и обо что на самом деле ударился головой в первый раз, следует спросить у Мамы.

Голубой вагон, или Кое-что о позавчерашнем отдыхе

Голубой вагон бежит-качается, скорый поезд набирает ход…

Песенка Крокодила Гены


Электричкой из Москвы

я поеду, я поеду в никуда…

Ва-Банкъ


Возьми меня с собой

в тот дивный дальний край…

Вячеслав Бутусов


Оранжевые мамы оранжевым ребятам

оранжевые песни оранжево поют!

Анастасия Стоцкая


Листья жёлтые над городом кружатся,

С тихим шорохом нам по́д ноги ложатся.

И от осени не спрятаться, не скрыться.

Листья жёлтые, скажите, что́ вам снится.

Маргарита Вилцане и Ояр Гринбергс

Вагон мерно покачивался. Ноги не доставали до пола. Впервые сидя в поезде метро рядом с Ним, он не понимал, где находится. Она – на коричневых сиду́шках прямо напротив Них, смущаясь окружающих пассажиров, поначалу в отчаяньи отвернулась, а затем вновь настойчиво строго, но любяще посмотрела на него, на его безвольно отвисшую нижнюю челюсть, с некоторой неприязнью увидев, как из уголка его рта по подбородку безнадёжно дебильно, бесконечно медленно и невыразимо печально вытекает пузырящаяся слюна, и попыталась заботливыми материнскими глазами поймать его блуждающий взгляд. Но его взгляд, хотя и блуждал где-то в досягаемости, но не зацеплял делавшихся ему знаков, несмотря на то, что Она снова и снова предпринимала попытку сказать ему то, что́ потом всегда повторяла в минуту таких рецидивов в течение всего периода его взросления, а иногда уже во взрослом состоянии, когда он приходил к Ней в чём-то помочь по дому и перекусить, и теперь, в его нынешнем беспомощном детстве, – повторяла то, что́ Она непременно должна была донести до него в данный момент, пока никто не увидел, – хотя весь вагон давно уже с интересом поглядывал на любопытную семейку, – донести теперь же, срочно, как самая заботливая Мама в мире, призванная следить и исправлять – кто, как не Она! – любые недостатки своего драгоценного, должного стать образцом для подражания и настоящим мужчиной сынули:

– Закрой рот! – и сама, как всегда в таких случаях, глядя прямо на него, несколько раз с магическими повторами сомкнула свои наманикюренные либо красным, либо, как в этот день, коралловым, переходившим в тревожный оранжевый, цветом изысканные интеллигентские пальчики у своего рта, как всегда накрашенного губной помадой какого-либо пурпурного оттенка либо же, как сейчас, подобного Её маникюру цвета нежной заботы и какой-то светлой тревоги. Одновременно с этим жестом шаманки Она не́мо, но показательно, подобно рыбе в аквариуме, прихлопывала своим ярким ртом вплоть до того момента, пока он не обратит своего, или уже не своего, рассеянного внимания на эти жестикуляции и мимические па́ссы и не встретится с Ней взглядом и пока до его спящего наяву сознания не дойдут передаваемый Ею сию минуту оранжевый сигнал и вся важность этого сигнала для его настоящего и его бу́дощности.

Но Настоящий Мужчина упрямо не замечал Её.

– Это какая?! Мы свою не проехали?! Нам не здесь выходить, случайно?! – вдруг озабоченно спросила Она, искренне всполошившись, активно вертясь во все стороны в поисках не расслышанного никем по общей невнимательности названия станции и в то же время обращаясь то ли к нему́, то ли к Нему́.

– Эй! Тебя вроде спрашивают о чём-то! – окликнул Он сверху Настоящего Мужчину, которого держал за детскую ручонку. – Заснул, что ли?! Эй! – и Он дёрнул его ладошку, пытаясь пробудить от летаргии. А потом, потеряв всякую надежду на успех, махнул отделывающимся жестом в направлении Неё:

– Успокойся, давно проехали. Причём далеко и надолго. Это «Пионерская» – он сюда сам потом приедет, в своё время. Если успеет, конечно, – и ехидно прибавил, снабдив новую издевательскую гипотезу нарочитым покачиванием влево-вправо поднятым вверх указательным пальцем левой руки с зажатыми в ней перчатками:

– …и если доживё-ёт ещё!

Она вздрогнула с исказившимся лицом. Но Он снова отмахнулся – на этот раз вальяжно-успокаивающе:

– Да ладно! Не та «Пионерская», что ты подумала, другая! Нечего дё-ёргаться! – тем самым отвлекая Её от возможной запоздалой истерики.

– Какая?! Где?! – закудахтала Она.

– Ну… там, там… Там есть ещё одна «Пионерская», станция электричек, кажется… Что-то строят там они, что ль… В том царстве… Или в то царство дорогу прокладывают, всё никак не достроят… Там у них помехи какие-то, что ли…

– У тебя, что ль, помехи в твоём радиоприёмнике? – попыталась неуклюже съехидничать Она.

– У них, говорю, помехи. Ты бы за своим приёмником лучше следила. Поняла, про какое?!..

– Ха́м трамвайный! Тридевятое, что ль? – ухмыльнулась Она, всем своим видом выражая сомнение.

– Ага… тридеся́тое! – грубо передразнил Он Её возобновившиеся сказочные настроения.

– Да ладно тебе! Таких царств нет! Есть Тридевятое Царство, а Тридесятое – это Госуда-арство, – Она величаво махнула маникюром, словно освобождаясь от сказанного Им.

– Успоко-ойся! Говорю «Тридесятое» – значит Тридесятое!

– Это почему это?! – возмутилась Она.

– Раздевсятое, мать твою! Потому что не́т у них там никакого государства, и Госуда-арства тоже не́т. Ни тридевятого, ни тридесятого, вообще – никакого… Одно царство да царствование… – и Он, побудительно подмигнув маленькому, настороженно следившему за их разговором, наставительно и успокаивающе прибавил:

– Не бойсь, там по-другому пишется… Римские знаешь вот циферки такие? – и, поймав его безвольное секундное внимание, Он быстро, но чётко взмахнул указательным пальцем, как бы трижды перекрестив перед ним воздух и прочертив древнеримскую тридцатку, а потом увенчал свой вердикт:

– А церквей-то, церкве́й сколько понастроят: тут и там! там и тут! На каждом углу! С крестами! Ад – да и только! – и ошарашенно-глумливо провёл ладонью по своему интеллигентному, но сейчас выражавшему полный сарказм лицу, – тем самым как бы сменив маску. А маленький мальчик рядом с Ним на слове АТ перевёл напряжённый взгляд с Него на Неё и обратно.

Из динамиков вагона послышалось: «Осторожно, двери закрываются! Следующая станция – «Кунцевская», платформа слева!» Поезд вновь тронулся…

– Ну, давай! Теперь рассказывай! – сказал Он с горящими любопытством глазами Сидящей напротив них, словно Она обещала им обоим, но до последнего придержала какую-то увлекательную интригующую историю, – и стегнул перчатками по второй ладони.

– Что́ расска́зывать-то? Ты о чём вообще? – спросила Она уже вроде бы хладнокровно, но хладнокровие это было заметно напускное, резко нацепленное Ею на себя и как-то ускоренно переохлаждённое.

– Да так, ни о чём… На всякий случай спросил… Может быть, просто что́ забыла рассказать… – изобразил Он лёгкое равнодушие.

– Ну, а я что́ должна?! Всё, что́ я помню, я сразу рассказываю или уже рассказала, – возмутилась Она.

– Так рассказа́ла или расска́зываешь? – съехидничал Он.

– Если я чего-то и не рассказала, то ты напомни, напомни. Обычно я не забываю рассказывать Мужу обо всём, как и в данном конкретном случае, – храбрилась Она одновременно игриво и строго, стараясь по-женски воздействовать улыбкой, при этом выставив из сжатого левого кулака, свободного от Её дамской сумочки, указательный палец с тревожным маникюром и направив его на маленького.

 

– Ага, а вот с этого места поподробнее! Давай теперь сама отвечай: ты о чём? Про какой случай не говорить-то ему? Или говорить всё-таки будем? – зацепился Он за то, что́ Она явно поспешила вымолвить, а потом решила утаить, слегка утратив после Его слов, несмотря на грамотный маскирующий макияж, только что приобретённую где-то дешёвую маску мнимого спокойствия. А Он добавил, не слезая с темы, даже немного прикрикнув:

– Может, про тяжёлый…?! – и едва заметно кивнул подбородком в сторону того, кого имел в виду и кого держал за детскую ручку.

– Какой ещё тяжёлый?! Ты о чём? – мужественно-холодно не сдавалась Она.

– Да так… Забудь… Ни о чём… – теперь Он смотрел вниз на сидящего рядом мальца с убитой Её равнодушием, безысходной и в то же время презрительной заботой. Но после небольшой паузы повернулся обратно к Ней и, глядя Ей в глаза, уже ясно дал понять, что ни за что не слезет с начатой темы и что уже всему вагону очевидно: вопрос задан, дошёл до адресата, но ответ не получен:

– Ну что?! Как погуляли?! – этот вопрос Он задал с некой глуповатой улыбкой, с наигранным интересом повысив голос, но всё же тактично.

– Где-э?! – уклонилась Она от ответа.

– Позавчера. В пятницу. Сегодня же воскресенье. Значит позавчера!

– С кем это ещё погуляли?

– Я чё, знаю, что ли, с кем ты гуляла?! Меня с вами не́ было, извиня́й, – возмутился Он.

– Ты о чём?! – ничто́же сумня́шеся посмотрела Она Ему в глаза.

– Хха-ха! А-а, ну раз вы ещё не поняли, значит у вас серьё-ёзные пробле-емы! – объявил Он, словно оценщик металлолома, назначающий цену Её железной стойкости.

– Слушай, успокойся, а!? – отвернулась Она брезгливо.

– Щас всё прекрасно станет понятно. Причём всем! Прекрасно все всё поймём! И вы поймёте сразу, и мы все поймём, и о чём речь, поймём, – как будто конферансье, Он обвёл вокруг себя, а затем махнул в сторону Неё открытой ладонью, которую моментально захлопнул, как бы пресекая любое противоречие.

– Интересно, что́ это ты хочешь дать мне понять, чего я уже сама без вас давно не знаю?! – прыснула Она презрительно.

– Ничё! Нормально! Увидим! Или не увидим… – тоже вариант. От него́ будет теперь зависеть, – и Он, напряжённо стиснув левую руку мальчика, резко встал, с силой рванув его на себя и без оглядки шагнув вперёд на выход, – да так, что малец подлетел, потеряв почву под ногами, и приземлился уже у самых раздвижных дверей вагона, схватившись от ужаса свободной правой ладошкой за гнутый стальной отполированный поручень в торце ряда сидений, а левой накрепко вцепившись в Его правую кисть.

– Отпусти! – грубо бросил Он вниз мелочи и дёрнул детскую ручонку своей взрослой рукой.


Малявка робко и просяще заглянул на секундочку Ему в лицо, неохотно оставил Его руку, понуро отвернулся и сделал свои детские отверженные полшага вправо. Потом попытался снова повернуться к Нему и, поначалу не найдя в себе сил, глядя по́д ноги, но потом расхрабрившись, всё-таки заискивающе взглянул на недосягаемую высоту к Нему наверх и безнадёжно попросил тоненьким голоском:

– Возьми-и меня с собо-ой!

– Куда взять-то, сам хоть знаешь? – строго и всё же как-то снисходительно спросил Он его как бы из жалости к колебаниям детской душонки.

Малявка, стоя от Него в полушаге справа в своей подавленной задумчивости, которая ещё больше усилилась после резкого вопроса, полученного Сверху, из последних сил набрался откуда-то странной, даже идиотичной, детской смелости, посмотрел наверх и звонким голоском немного нараспев попросил:

– В тот диивный даальний краай…

– Аа… хм… ну разве что́… Кстати, неплохая песня! Напишем потом, если слова вспомнишь, – оптимистично подмигнул Он мальцу́. – Другие, правда, петь будут – не ты уже. Но если нужные слова вспомнишь, может, и ты тоже будешь подтягивать подголо́сочком где-нибудь там, на задних певчих рядах. Но только если ты сам этого очень захочешь. Ты хочешь?! – Голос Сверху, видимо, намеревался заставить его теперь заколебаться, но и оставить за этой мелочью свободу в принятии решения.

– Да, я хочу́, хочу́! Я о́чень хочу́! – твердя настойчиво и даже где-то по-детски истерично, при этом подскакивая на мысочках, надеялся показать карапет, что эта настойчивость вызвана очень-очень сильной надеждой и что Таку́ю надежду ни за что́ нельзя обманывать, раз уж его́ теперь спросили.

– Ну, раз хочешь… Что ж, видимо, тогда придётся взять, – немного успокаивая его детский надрыв, послышалось Сверху в ответ; и тут же снова резкое:

– Да не то отпустил-то! Поручень отпусти! Перила! Отпускай быстро! Выходим! – прозвучал грубо, но подстёгивающе-спасительно Голос. И вновь, глядя не на него, а куда-то в сторону замедлявшей своё приближение платформы и от этого сперва слепо промахнувшись, но в итоге нащупав тянувшуюся к Нему навстречу снизу детскую ладошку, к обладателю которой, не успевшему впопыхах даже обрадоваться от осознания силы Его, впрочем, небольшой и скорее интеллигентской руки, вновь вернулась торопливая надежда, Он рывком вывел его из вагона, насильно оттолкнув и оттянув влево другой рукой с зажатыми в ней перчатками плохо сработавшую на открывание автоматическую дверь.

Она, словно ходячий секс, стараясь сохранять грацию, едва успела выскочить вслед за Ними двумя со звонким, успокаивавшим, как всегда, и Её саму, и его хохотом: «Ну! Чуть не пропустили! Ну как всегда!» Он же резко повернул влево, видно, зная, куда ведёт, но вдруг замедлил шаг почти до полной приостановки, грозившей им не успеть, – хотя Она-то уже подумала, что им, видимо, надо было пересесть и ехать куда-то ещё дальше, и кудахтала своё: «Куда мы?! Куда мы?!» А Он, несмотря на риск навсегда остаться на этой, в принципе, их станции и грустным хором идти домой, – застыл ровно напротив вагонной сцепки, не обращая внимания ни на тех, кто уже спешил сесть в поезд, ни на выходивших навстречу им, повернулся всем корпусом к нему и к Ней и подчёркнуто долго показал Ей, семенившей сзади, на маленькую голову сынули напряжённым указательным пальцем своей холёной руки, державшей обе перчатки и свободной от отчаянно крепко вцепившегося в Него отпрыска, но с потерявшимся ошалевшим взглядом и распахнутым ртом мотавшего головой в поисках Матери. Потом Он отпустил его и указал сверху на его голову ещё и другой рукой, сказав Ей весело и грубо:

– Вот! Смотри! Видишь?!..

Потом они, еле успев недружной кучкой с горем пополам забраться в первую дверь последнего вагона, захлопнувшуюся сразу за Её спиной под звуки «Осторожно, двери закрываются, следующая станция – «Молодёжная»!», уселись. Она стала успокаиваться, внутренне радуясь, что всё-таки угналась за Ними, слабо скрывая от Них свою светлую взволнованность. С улыбкой поглядывая на Них, поместившихся напротив, Она словно не верила Его теперешнему злому тону, но будто догадывалась и проникала в Его таинственный, никому не объявленный в Его вечной манере сюрпризника новый план по продолжению культурной программы выпавшего им совместного долгого семейного выходного сентябрьского вечера. А Он широко и искренне улыбался Ей и по-доброму, как настоящий любящий Муж и Отец, торжественно и даже как-то от души радостно произнёс, растягивая звук о в слове долго:

– Ну? Видела его?! А теперь смотри: вот та́к он будет теперь до-олго ходить из вагона в вагон метро, пока не вспомнит. А если не вспомнит, то будет всю жизнь так ходить – вплоть до самой смерти… – и, заметив гримасу на Её исказившемся от неприязни лице, издевательски уточнил:

– Своей… Свое-ей! Успокойся! Его смерти! А я ещё добавлю. Причём та́к добавлю, что мало не пока́жется! И сделаю всё для того, чтобы он не вспомнил! Ста́нцию – закро́ем! Ваго́ны – други́е сделаем! Линию метро́ отменим! Авиаре́йсы перенесём!

Она, до сих пор не потерявшая своей веры в предстоящий интересный день, который Ей обещал сперва Его теперешний светозарный вид, а потом и первоначально не распознанный Ею иезуитский повышенно-оптимистический тон, – постепенно начала посматривать на Сидящего напротив с растущим подозрением и беспокойством, впрочем, скрывая вместе со сжатым в кулачки тревожным маникюром и свои глубокие душевные колебания. А рядом с Ним послышалось беспечным детским голоском:

– А кто будет петь эту песенку? Я тоже хочу так петь!

– Да так… Бутуз один. Ты не знаешь… – отмахнулся Он.

– Какой бутус? Какой бутус?!! Говори! – хотел знать детский голос.

– Какой на-адо! Я вот те что́, не бутуз, что ль?! – с мнимой заносчивостью сказал Он, чуть отстранившись и с некоторым коварством поглядев на бутуза из-под наигранно строго сдвинутых бровей, – в этот момент Он выглядел прямо как Карабас Барабас, тем самым весело возвращая бутузу, которого держал за руку, смешливость и уверенность в себе и в Нём. – Посмотри-ка на меня! Ну, чё ска-ажешь? А-аа! То-то! Ещё како́й бутуз! Ты ещё не знаешь, какой я буту́з!! Но! Можешь узнать при желании, – и Он смешно надул щёки на своём худом лице.

– Какой?! Говори! – уже нагловато потребовал вдруг оживившийся бутуз, в глазах которого даже появилась весёлая детская искорка.

– Это – пото́м, когда вырастешь.

– Когда!? Когда?!

– Тебе вот ско́лько лет?

– Нуу… – обещал снова надолго задуматься маленький бутуз, потупившись в подтрясываюший пол вагона.

– Мне вот, например, вообще два! Веришь?! – прищурил Он один глаз.

– Не-а! Не верю тебе! Врун! – развеселилась и звонко захохотала мелочь.

– Ну, не веришь – и не верь себе. Потом поверишь, – и, снова повернувшись к Ней, резко, хотя и сохраняя присущую Ему вежливость, объявил:

– А надо будет – и отменим!

– Что? Хм… Мои́ рейсы? – скептически-презрительно ухмыльнулась Она, чуть ли не переходя на хохот. – Ха! Отменяй сколько хочешь! Мои рейсы невозможно отменить!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11 
Рейтинг@Mail.ru