Пусть он увидит, пусть. Не надо его беречь. Я всегда его берегла. И что я получила? Хватит, больше не буду. Но пугать не буду тоже. Я его предупрежу. Чтобы он не вляпался в неприятности.
Напишу на бумажке и повешу ее на дверь. Вот так: «Стой! В квартиру входи только с милицией. Я там вишу. В ванной. Там довольно крепкий крюк. Еще я выпила много таблеток и вскрыла вены, на всякий случай. Прости меня».
Нет, это смешно. Надо просто: «Я повесилась в ванной. Никого не винить. Я сама, в уме и памяти. На похороны зови всех, кроме КР. Не обмани! Прощай».
Нет, это лишнее. Соседи увидят, начнут ломиться. Получится ерунда. Ничего, пусть он испугается, не маленький. Записку можно в прихожей. Вот такую: «Прощай! Я повесилась. Никого не винить. Не говори КР. Целую».
Так лучше всего.
Она пошла в душ и долго там полоскалась, раздумывая, одеваться ей, или повеситься так, в голом виде. Решила сначала вытереться.
Зазвонил телефон. Она не стала выбегать из ванной. Телефон позвонил раз десять и замолчал.
Ну и наплевать, подумала она.
Пусть она достает меня из смятой машины, пусть. Хватит ее жалеть! Пусть она увидит меня, вмятого окровавленной головой в разбитое лобовое стекло. Ремни, воздушная подушка – если хорошо шарахнуться, то не поможет. Надо боком. В лоб и боком. Только чтобы она не догадалась, что я нарочно. Записка? Какая чушь! Может, еще КР привет передать?
Но попрощаться надо. Просто сказать: прощай. Пусть думает, что хочет.
Он набрал номер. Никто не подошел. Ну и наплевать, подумал он.
Проехал по глухому загородному шоссе еще километров пять. Как нарочно, ни одного грузовика навстречу.
Он долго решал, посылать смс или нет. Решил, что все-таки да, надо.
Свистнула смска в ее телефоне.
– Достали! – закричала она, красиво одетая, надушенная и накрашенная.
Взяла телефон. Там было написано: «Я разбился на машине. Прощай. Позвони КР. Целую».
Она швырнула в сторону блестящую капроновую веревку.
Он опять ее обогнал.
Хотела позвонить в милицию, сказать его фамилию и номер машины, но не было сил. Сидела на диване и смотрела какую-то чушь по третьему каналу.
В половине двенадцатого она услышала ключ в двери.
Бросилась в прихожую, схватила и разорвала записку. Кинула ее в унитаз. Спустила воду.
– Когда ни приду, – громко сказал он, снимая ботинки, – она всегда в сортире. От кого ты там прячешься?
– Есть будешь? – спросила она. – Чего молчишь? Тебя кормить?
– Руки вымой, – сказал он.
– Не смешно! – сказала она.
Этот разговор я случайно подслушал много лет назад.
Дачный поселок, парк, внизу – река, над рекой – скамейка.
На скамейке – два силуэта на фоне закатного неба.
Он спрашивает:
– Я тебе нравлюсь?
– Да.
– Как человек или как парень?
Долгая пауза.
Значит, как человек… Обидно за парня.
Еще о человеке и парне.
Не знаю, как это называется теперь.
Но в мое время у некоторых непростых девочек, у таких незаурядных, которые с короткой стрижкой и в свитере, – у них было по два кавалера. Один назывался мой мальчик, а другой – мой друг. С одним целовались, с другим ходили в музей и на концерт. Для фортепьяно с оркестром.
Разумеется, возникали некоторые трудности общения. Но непростая девочка держалась изо всех сил. Потому что ей было скучно, ей было не о чем разговаривать с мальчиком. И совершенно не хотелось целоваться с другом.
«Бывает любовь, а бывает секс», – убеждена непростая девочка. Если любовь и секс соединяются – получается так называемое счастье. Но его не бывает. Потому что не может быть никогда.
Кажется, именно из этого твердейшего убеждения непростой девочки – «счастья все равно никогда не будет» – возникают такие, что ли, половинчатые персонажи ее жизненной драмы: прекрасный любовник, но скверный муж; отличный хозяин, но неважный отец; надежный спутник, но черствый человек; заботливый семьянин, но плохой добытчик…
Это же, разумеется, относится и к непростым мальчикам, которые с юных лет были убеждены примерно в том же. Для которых одна девочка была девочка, а другая – подруга, знакомая, хороший-добрый-умный человек.
А все, наверное, начиналось просто: он(она) дает не то, что я от него(нее) жду.
Дает что-то хорошее, приятное и полезное. Спасибо. Но – не то.
А если не то, зачем тогда брать?
Боже, как это часто бывает. И как редко люди это понимают, умея только смутно ощутить жизненную неудачу.
Вопрос же, что такое счастье, остается открытым. Как всегда.
Мой товарищ рассказывал: «Была у нас на курсе девочка по прозванию Бледная Клара. Из Вильнюса. Удивительно некрасивая, с бескровным лицом, белесыми волосами, бесцветными глазами и острыми клычками. Хотелось потрогать их пальцами, ощутить легкий укол.
Однажды я позвонил Бледной Кларе (была куча общих друзей-подруг, и на квартире одной такой подруги она проживала в тот момент), позвонил и сказал: „Кларочка, не откажи в любезности, мне сегодня, представь себе, негде ночевать“. Что было отчасти правдой. Она сказала: „Пожалуйста, но ко мне должна зайти приятельница с кавалером, но это ничего“.
Ничего так ничего, я прихожу, мы пьем чай, и получается интересная штука: у меня были чудесные женщины, умницы и красавицы, и со всеми я расходился. Но вот сидит передо мной Бледная Клара, похожая на утопшую ундину, тихая, неважно одетая – и душа моя переполняется желанием и нежностью. „Клара, – говорю я ей. – Ты мне очень нравишься. Ну, иди сюда, ну, скорее…“ „Ты уверен? “ – спросила она. Я схватил ее за руки и зашептал слова любви. Вот оно, счастье мое, с вялыми локонами вдоль бледных щек. С острыми зубками и толстыми ножками.
Но тут раздался звонок. Гости пришли. Какой-то красавец, а с ним – звезда и чудо нашего факультета Галя Кашина. Прекрасная, как я не знаю кто. Я неожиданно для себя стал задирать ее кавалера. Он сносил мои грубые шутки терпеливо. А Галя хохотала и сверкала зелеными глазами. Но вот гости ушли. Я пересел от стола на диван, потом улегся, закинув руки за голову. В окне было видно, как усы троллейбуса искрят по проводам – был сырой январь, буквально первые числа. И я почувствовал, как все мои нежные мысли про Бледную Клару исчезают. Мне стало стыдно. Особенно когда она вошла, села рядом, а потом прилегла и стала ко мне принеживаться.
– Кларочка, – сказал я. – Прости меня. Я говорил разные слова. Не обращай внимания.
– Ладно, – сказала она, – полежим тихонько. Слушай, что я могу для тебя сделать? Ты мне тоже нравишься. Ну, не тоже, а просто. Давно нравился. Ну, говори, говори.
– Обещаешь?
– Обещаю.
– Тогда вот, – сказал я. – Тогда завтра позвони Гале Кашиной и скажи, что я в нее влюбился. Что я хочу на ней жениться.
– Я обещала, – сказала она. – И я сделаю. Ну, встали… Или поспишь?
– Встали, – сказал я.
Через два дня Бледная Клара позвонила и спросила, под каким соусом устроить мне встречу с Галей. Соус нашелся – какие-то редкие книги. Галя пришла за этими книгами ко мне домой. И ушла через тринадцать месяцев. Но это уже другая история.
А недавно я встретил своих вильнюсских друзей и спросил про Бледную Клару. Оказалось, она потом вернулась в Вильнюс, а там познакомилась с каким-то пожилым и хворым шведом. Обвенчалась с ним, поехала в Швецию, скоро овдовела, немножко преподавала, потом вышла на пенсию, и теперь живет тихой шведской старушкой то ли в Упсале, то ли в Гетеборге. Странная штука жизнь», – вздохнул мой приятель.
– Ничего странного, – сказал я. – На себя посмотри: тихий московский старичок.
Он засмеялся, но несколько принужденно.
Рассказывают, что поэт Бродский когда-то в юности увидел на скамейке брошенный иностранными туристами журнал, где были фотографии зимней Венеции; и он поклялся сам себе и случившемуся рядом другу, что обязательно побывает в Венеции зимой. Так и вышло. Конечно, вместе с этим в жизни Бродского произошло немало всякого: суд и ссылка на родине, эмиграция, успех во всем мире, авторитет большого поэта современности, премии, издания, путешествия – в том числе и в Венецию, где его, согласно завещанию, и похоронили.
Наверное, кроме Божьего дара и упорного труда, нужна какая-то дополнительная пружинка-шестеренка, которая приводит всю жизнь в движение согласно странной, быть может, цели. Ну что за блажь, в самом деле, зимой попасть в Венецию? То есть не само желание – блажь: почему бы не помечтать о таком путешествии, живя в закрытой и печальной стране… Блажью кажется превращение этого маленького желания в самую главную пружинку.
Но кто знает, как повернулась бы русская литература, не попадись молодому и мало кому известному поэту Бродскому этот журнал на скамейке в пустом ленинградском сквере? Не будем гадать. Очевидно, в этом журнале были очень хорошие фотографии опустевшей Венеции под крупными хлопьями мокрого снега.
Студентка Татьяна Авдюхина тоже нашла журнал. Глянцевый, на один просмотр, какие без счету издаются и продаются в нашем – ныне открытом и веселом – отечестве.
Дело было в институтском скверике. Журнал лежал наискосок скамейки, как нарочно открытый на нужном месте.
Там тоже были хорошие фотографии, но не Венеции, а молодой женщины, красивой и даже умной, судя по интервью. Она говорила, что увлекается немецкой философией и любит фотографировать заброшенные фабричные здания. Сама она жила в небольшой вилле на берегу Адриатического моря. Еще у нее была квартира в Германии, лыжный домик в Норвегии, несколько спортивных автомобилей и, пожалуй, все. Да, еще у нее был бывший муж, который оставил ей все это добро плюс немалое денежное содержание. Еще было несколько предложений поработать фотомоделью. Но она пребывала в размышлениях.
Почему фотомоделью, а не профессором немецкой философии или промышленной архитектуры?
Ах, да, конечно, – она была очень хороша собой. Даже странно, почему от нее ушел муж. Или она сама его бросила?
Женщина из журнала была похожа на кого-то очень знакомого. У Татьяны от попыток вспомнить даже в глазах защекотало, она потерла веки и нечаянно размазала тушь. Достала из сумки платок и пудреницу с зеркалом. И увидела, что там, на фотографиях – она. Лицо и вся фигура. С точностью до ресниц и пальцев. До малейших волосков бровей на снимках крупным планом.
– Понятно! – громко сказала Татьяна сама себе.
Сунула журнал в сумку и решила ехать на такси.
Надоело рассказывать о людях несчастных, с несложившейся судьбой; о людях, живущих в бесплодном биении о неприступные твердыни жизни.
Давайте-ка лучше обратим взор на людей удачливых и дерзких, которые приручили судьбу. Позвали ее к себе, и она приехала, хлопнув автомобильной дверцей внизу, стукнув дверью парадного и звякнув лифтом, и вот звонок в дверь, судьба идет, она скидывает в прихожей свой песцовый жакет – о, полярное сияние судьбы! – и, окруженная тающим облачком мороза, входит и садится в кресло.
Она ищет в сумочке сигареты и выкладывает на стол тугой кошелек с торчащими золотыми кредитками и пропусками в элитарные клубы и целую гирлянду ключей: от квартиры и дачи и еще от дома одной подруги-латышки, она сейчас в Америке надолго, у нее небольшой двухэтажный особняк на Рижском взморье.
Вот она находит сигареты, я такой марки не знаю, плоские и длинные, без фильтра, в жестяной коробочке с вензелями.
Окутав медовым курением дом, она сидит, без стыда и кокетства выставив сладкие колени и нежные икры, наполовину прикрытые лайковыми голенищами коротких сапог, и я верю, что человек сильный и смелый имеет право на такую судьбу.
Да, но нужно на стол что-нибудь поставить. Полбутылки коньяку, апельсин, конфеты.
Она смеется. Вообще-то сегодня она не успела пообедать. Мы идем на кухню.
Ест она с аппетитом, нежные желваки ходят по ее пушистым вискам, и я наливаю ей четвертую рюмку.
Она глядит на меня ласково и печально и вдруг встает и шагает к двери; мне страшно, что судьба опять уйдет от меня, ускользнет, насмеется, но я заступаю ей дорогу, я беру судьбу в свои руки, за плечи, за талию, я никуда ее не отпущу, и она, прижавшись ко мне, щекотно шепчет прямо в ухо, что ей… ну, в общем, на секундочку, на одну секундочку…
Да, да. Я слышу шипение душа и журчанье воды. Бегу в комнату, быстро стелю постель, гашу верхний свет и включаю настольную лампу, отвернув ее к стене для полумрака. А на столе, верным знаком присутствия судьбы, лежат ее кошельки, визитницы и волшебные связки ключей.
В ванной все еще журчит вода. Я возвращаюсь на кухню, сажусь на табурет и злюсь, что так долго. Неблагодарный! Сколько лет ты ждал своей судьбы, ждал трепетания ее мощных крыл над своей головой и вот теперь не можешь подождать еще полминуты?
Через полминуты приоткрывается дверь ванной. Она просит чуточку не выходить из кухни и пробегает в комнату.
В ванной на никелированных трубах сушатся ее трусики и колготки. Сапоги стоят в углу, чтобы брызги не долетели. Умываюсь. Потом иду к ней.
Настольная лампа все так же горит, повернутая к стене, но нет на столе ни парижской сумочки, ни ключей – ничего нет, а есть только пластиковый пакет, а в этом пакете – общая тетрадка, учебник английского, пачка «Житан» и зажигалка.
А она – спит. Спит, положив ручки под щечку, отяжелев от полной тарелки макарон с сыром, разморившись от коньяка, распарившись от горячего душа. Спит, дыша глубоко и чисто, и радужный пузырек в уголке ее улыбчивых губ возникает и лопается на вдохе.
Судьба моя, это ты?
– Ребята сказали, что умер Паша Каграманов, – вслух произнес Сидоров. Он был один дома, он поздно встал и ходил по квартире в халате, потому что вчера была сдача номера, а сегодня – день отдыха.
Хорошая фраза, подумал он. Нет, плохая. Как это – ребята сказали? Хором подошли и сказали? Или по очереди подходили и говорили? Не годится.
Однако надо было найти нужную форму для этого сообщения. Строго и без надрыва.
Потому что Паша Каграманов – это была выдумка. Старый школьный приятель, который вдруг возник в одной компании, милый парень, научный сотрудник в каком-то техническом НИИ, холостяк, живший на окраине Москвы, душа-человек, собирал старых друзей чуть ли не каждую неделю. Веселую чисто мужскую компанию.
Вымышленный Паша Каграманов появился в жизни Сидорова именно тогда, когда в редакции появилась вполне реальная N, внештатный сотрудник отдела культуры: быстрый и безоглядный роман. Сидоров просто голову потерял, но все же ему хватило ума сочинить себе вот такое прикрытие.
Несколько лет Паша Каграманов рос по службе, защищал диссертацию, устраивал новоселье и часто звал к себе на дачу с ночевкой.
Время сеять, время жать, время собирать в житницу – вот и для юной N настало время молоть муку и печь хлебы, кормить ребенка маленькой смуглой грудью и развязывать ремешки сандалий на пыльных ногах мужа, но на эту последнюю роль Сидоров никак не годился. Они расстались трезво, без попреков и обид, что бывает редко.
Вчера и расстались. Осталось распорядиться судьбой Паши Каграманова.
У Сидорова от этих мыслей разболелась голова. Он вышел пройтись. Ноги сами привели его на Ваганьково, поскольку жил он на Пресне.
У ворот стояла небольшая толпа: старушки с цветами и фруктами на шляпах, пожилые дамы в ортопедической обуви, девицы в толстых очках, молодые люди с редкими бородками и дети в белых рубашечках.
Подъехал катафальный автобус; гроб вытащили и поставили на тележку. Все собрались вокруг. Тележку повезли вглубь кладбищенских аллей. Толпа тронулась. Там еще был громадного роста азиат в просторной рубахе и барашковой шапке – надо полагать, духовное лицо. Его все время пропускали вперед, а он замедлял шаг, не хотел идти во главе процессии.
Сидоров подошел к нему и, поборов неловкость, спросил, кого хоронят. Не Каграманова ли?
Тот покачал головой и назвал короткую незнакомую фамилию.
– А Каграманова завтра хоронят, – вдруг сказал подвернувшийся сбоку кладбищенский мужичок. – На седьмом участке. Уже могилку отрыли. Похороны будут – вы что! Два оркестра, сто венков! Пал Львовича все уважали!
Вечером жена спросила Сидорова, отчего это он такой мрачный.
– Паша Каграманов умер, – сказал он и уставился в угол, чтоб не заплакать. – Молодой мужик, черт знает что…
Лето. Отпуск. Дача. Соседка. Прогулка с детьми. Я со своим, она со своим.
Соседка, высокообразованная и даже интеллектуально утонченная молодая женщина, рассказывает, как ее только что обругала свекровь. Говорит: «Но меня, поверь, эта наглая дура совершенно не интересует! Она хамит, а мне наплевать! Она говорит глупости – а я ведь на нее просто не обращаю внимания! Она идиотка – но я ее не замечаю! Она сволочь, стерва, сука, но – вот ребенком клянусь – она меня ни капельки не волнует! Не задевает!! Она для меня не существует!!!»
Дорога до речки – полчаса, на речке с детьми – час с небольшим, дорога обратно – минут сорок, потому что в горку. Итого два с половиной часа моя соседка безостановочно, без передышки, к тому же пылко, страстно и довольно громко доказывает мне, что она свою свекровь ну просто в упор не видит. Игнорирует.
И эти люди запрещают нам ковырять в носу.
То есть говорят, что они сознательно управляют своими поступками.
Трезво, взвешенно и рационально.
Обдумал – принял решение – сделал.
Среагировал. Или проигнорировал.
Городок был маленький, но лучше деревни, потому что в нем была тарная фабрика, школа, продмаг, универмаг и целых три столовых – трест питания «Ромашка».
Антонина Чугаева по прозванию Тося Чугун там работала уборщицей и судомойкой, ей было семьдесят два, но ее не увольняли, потому что крепче ее не было бабы в городке. А ее муж Саша был на пенсии, он был раньше техник на тарной фабрике. А совсем раньше они были покорители целины и вот потом вернулись. Но не в родную деревню, а сюда.
Тося Чугун приходила домой поздно; Саша встречал ее ужином. Она молча съедала макароны с мясом, выпивала полстакана портвейна и шла посидеть на крыльце, взяв с собой гитару; это ей на целине подарили. Тося перебирала струны и тихо бурчала:
Ехали на тройке, хрен догонишь,
А вдали мелькало, хрен поймешь…
Мимо пробегала повариха Мадина Мадоева, которую дразнили Мадонной за большую грудь и белую прическу.
– Чугунка, поиграй, а я спою! – кричала Мадонна Тосе.
– Беги давай, блядь нерусская! – кричала Тося Чугун.
Мадонна убегала, хохоча. Тося сидела в обнимку с гитарой до темноты.
– Тося, – в один такой вечер вдруг позвал ее Саша из дома. – Помнишь, у нас сыночек был? В Иртыше утонул…
– Чего это ты вдруг вспомнил? – спросила Тося, входя в комнату. Саша лежал одетый на кровати.
– Как его звали-то? – просипел Саша.
– А тебе зачем? – обозлилась Тося.
– Я помираю, – сказал Саша и помер.
Тося побежала к соседям звонить в скорую помощь.
Потом вернулась. Саша лежал на кровати. Она вышла во двор.
– Чугунка! – крикнула ей Мадонна. – Чего не играешь?
Тося схватила с земли камень и кинула в нее. Попала по ноге.
После похорон были поминки: пришли из «Ромашки» и два старика с тарной фабрики, все в костюмах, пили за вечную память.
Вечером все ушли, и стало скучно. Теснило в груди. Тося выпила еще, прихватила гитару и пошла на крыльцо. Темнело. Какая-то фигура болталась во дворе.
– Эй! – крикнула Тося. – Поди сюда или мотай отсюда!
Фигура приблизилась. Это была Мадонна в темном платьице. Тося вспомнила, что она ее одну не пригласила на поминки, хотя они работали вместе.
– Извини, забыла, – сказала Тося. – Забегалась. Горе такое, потеряла друга жизни. Заходи, налью. В дом иди, бери бутылку, тащи сюда.
А сама перебрала струны и громко запела:
Ехали на тройке, хрен догонишь,
А вдали мелькало, хрен поймешь…
– Какая у вас гитара красивая, – сказала Мадонна.
– Возьми себе, – сказала Тося Чугун. – У нас сыночек был. Восемь лет было. Утонул в Иртыше.
– А как его звали? – спросила Мадонна.
– Отвяжись! – закричала Тося Чугун и вдруг повалилась с табурета.
Но никто ни разу не спросил, откуда у Мадонны такая хорошая гитара. Хотя она играет на ней и поет разные песенки. «Браво, Мадонна!» – кричат ребята. А она трынькает ногтями по струнам и раскланивается.
Алена сидела за столом и читала роман писателя Абрикосова. В рукописи. Абрикосов по работе был переводчик с немецкого, но на самом деле он, конечно, был настоящий писатель.
Они познакомились в редакции, куда Алена принесла свои стихи. Редактор ее остроумно обхамил: в ваших стихах есть отдельные удачные слоги. Абрикосов как раз сидел там и пил чай, но смеяться не стал, а проводил до метро, потом позвал к себе пить чай, и она у него незаметно осталась жить. Он зарабатывал мало, а она – вообще ничего. По вечерам он ей рассказывал про литературу, он был страшно образованный, вся квартира – сплошные книги.
Это был второй роман, Абрикосов ей говорил. Первый он уничтожил.
Читать было интересно, но трудно. За каждым непонятным словом Алена лезла в энциклопедию. Потом вынимала спичку из коробка и клала на краешек стола. Через два часа получилось двадцать восемь спичек, и они кончились. Алена пошла на кухню за вторым коробком.
Тут щелкнул ключ в замке, и вошла тетка лет сорока, красивая и модная. Запахло незнакомыми духами. Она вперлась прямо в кухню. Поставила на стол пакеты.
– Вам кого? – спросила Алена.
– Добрый ангел прилетел, – сказала тетка. – Давай, деточка, разложи продукты. И прибери в доме, под ногами хрустит, срам какой. И запомни: он засранец, но добрый. Вот я ногу сломала, он мне по восемь часов массаж делал.
Это была скрипачка Ася Гринецкая. Когда-то она была девочка из Гнесинки; они прожили десять лет, но она уж очень сильно рвалась вперед и вверх.
– Все выше, и выше, и выше! – иронически напел Абрикосов.
– А чего плохого? – сказала Алена. – Она же свой успех развивала, так?
– Так, так, – он поморщился. – Но я тут при чем?
Алена хотела спросить «а зачем ты у нее жратву берешь», но удержалась. И спросила:
– А когда я стану знаменитая, ты меня тоже бросишь?
– Никогда, – сказал он.
Непонятно, что он имел в виду: что он ее никогда не бросит или что она никогда не станет такая знаменитая, как Ася Гринецкая.
Она дочитала роман, и ей не понравилось.
Даже странно. Она просто обожала Абрикосова. Преклонялась перед его умом и душой. Но ум – одно, душа – другое, а талант – и вовсе третье, подумала Алена и удивилась, что думает такими словами; это ее Абрикосов научил разбираться в жизни и литературе. Кто она без него? Темная девочка из пединститута с дикими стихами и океанскими амбициями. Но роман все равно был плохой.
Она собиралась ему это прямо сказать, но все не случалось: то его не было дома, то она уходила на вечер молодых поэтов. С одного такого вечера она уехала в Питер, там была большая тусовка с художниками и режиссерами. Позвонила уже оттуда и сказала, что вернется не знает когда. Хотя это, конечно, нечестно. Но что поделаешь.
Через месяц Абрикосов сидел в кабинете у старого приятеля, который вдруг заделался кинопродюсером. Приятель объяснял, почему сценарий не годится.
– Ты только цени откровенность, – говорил он через каждое слово.
– Спасибо, уже оценил, – сказал Абрикосов и вышел.
Там был садик, в садике лавочка, а на лавочке сидела девочка.
Очевидно, актриса, которую не взяли на роль.