«Красивая женщина. Стоит руку протянуть.
Протянул. Выключил музыку. <…>
Слышу: „Мишка, я сейчас умру“. <…>
– Мишка, – говорю, – в командировке.
– О Господи!..
Мне стало противно, и я ушел. Вернее, остался».
(с) Сергей Довлатов, «Компромисс» (компромисс одиннадцатый)
Действительно, проблема. Небольшая, но нередкая.
Можно ли допустить, что на самом деле любят не меня? Что на моем месте воображают кого-то другого?
Можно ли это допустить – в обоих смыслах слова?
Допустить – в смысле предположить.
Допустить – в смысле позволить.
Но тут вот какая штука, дорогие друзья и коллеги.
Даже если он(а) уверен(а) и вроде бы отдает себе полный отчет в том, что любит именно ее(его), то зададим себе вопрос: достаточно ли адекватно он(а) представляет себе ее(его) личность? Нет ли здесь некоей идеализации? Или наоборот, некоей деидеализации, не сказать – девальвации? Неких, как бы это сказать, аберраций, то есть искажений реальности?
Конечно же, аберрации есть, господа члены ученого совета!
Ведь, любя Ваню(Маню), партнер любит его/ее образ, созданный в ее(его) воображении! Отдаленность этого образа от реальности может быть различной, порою весьма и весьма значительной!
Возможен даже парадокс: воображаемый(ая) Саня(Таня) может быть ближе к реальному(ой) Ване(Мане), чем образ этого(ой) Вани(Мани), сложившийся в сознании и в бессознательном партнера.
Так что пусть себе воображает.
Лишь бы не путал(а) имена.
Или все-таки не пусть?
Саша устраивался на диване с ногами, а Дима усаживался в кресло.
– Ну, докладывай, – говорил Саша, отхлебнув кофе и закуривая.
– В эту неделю ничего особенного, – говорил Дима.
– Не запирайтесь, граф!
– Погоди. Ага. Вот. Значит, так, – он тоже закуривал. – Значит, выхожу из конторы, а тут навстречу опять она. Я ее уж давно заприметил.
– Опиши! – требовал Саша.
Описывать Дима умел. Саша даже облизывался.
Потом Дима рассказывал, как предложил подвезти ее до дома, как она позвала его к себе выпить чашечку кофе, потом вышла из комнаты, он ждал-ждал и вдруг услышал шум душа. Дверь в ванную была приоткрыта…
– Тут я взял и отдернул занавеску. Ну, это что-то!
– Опиши! – кричал Саша.
За дверью обрывался гул пылесоса. Входила Света в футболке и леггинсах. Лучше любых Диминых описаний. Она в свободное время любила делать уборку.
– Звал?
– Нет, нет, – отмахивался Саша.
То есть у Саши была молодая красивая жена, да и сам он был молод и хорош: крепкий синеглазый мужчина, чуть-чуть за тридцать.
Света нарочно включала пылесос, как будто ничего не слышит и не знает. Потому что Дима все делал по ее просьбе. Потому что Саша был полная деревяшка в этом смысле.
– Хоть бы он изменил мне, что ли, – говорила она Диме, пока он помогал ей выносить мусор во двор. – А может, ревность в нем пробудить?
– А как?
– Ты опиши меня, – сказала Света. – Пусть он заподозрит. И посмотрит на меня другими глазами.
– А как я тебя опишу, если я тебя только снаружи видел?
– Я тебе расскажу. Вечером Сашка уедет к матери на дачу, я тогда позвоню, и ты все спокойно запомнишь.
– Может, ко мне зайдешь? – пугаясь, спросил Дима.
Он описывал свою новую подругу так, что Сашу дрожь била от подробностей. Включая татуировку на талии сзади. Но Саша ничего не заподозрил. И не взглянул на Свету другими глазами, на что тайно надеялся Дима.
Через две недели Саша, устроившись на диване с кофе и пепельницей, снова сказал:
– Докладывайте, граф!
– Докладываю, – Дима покосился на дверь.
Вошла Света. Она была в плаще и с сумкой.
– Докладываем, – сказала она.
– Вы чего, ребята? – спросил Саша.
– Ты что, сам не понимаешь? – хором сказали Дима и Света.
– А… – сказал он. – Понимаю.
– Тогда пока, – сказал Дима. – Прощай, мой друг. Я был бы рад с тобой дальше дружить и общаться, но Светлана резко против.
– Я буду скучать, – сказал ему Саша. – А ты?
– И я, – сказал Дима. – Честно.
– Ну и живи здесь! – закричала Света и хлопнула дверью. – Дурак такой же!
– Давай догоняй, – сказал Саша. – А то неудобно.
– Погоди, – сказал Дима. – Я хочу дорассказать. Напоследок.
Света в коридоре включила пылесос.
Мне было 12 лет. Я учился рисовать.
Художественная школа была на «Кропоткинской».
Я ездил туда на троллейбусе № 11. Смешно, потому что на одиннадцатом номере означало пешком.
Одиннадцатый троллейбус останавливался у сада Эрмитаж, ехал вниз по Петровке, поворачивал направо у Большого театра, и далее – до Кропоткинских ворот, где дышал облаками пара бассейн «Москва». Там чуть правее, и следующая остановка после «Дома ученых» – моя.
Занятия начинались в четыре.
Ехать было примерно полчаса.
Я довольно часто опаздывал.
Бывало, еду и смотрю на часы – на столбах, разумеется. Своих у меня еще не было.
Троллейбус тащится по Волхонке. Время – без десяти четыре.
Еду и думаю: «Конечно, я понимаю, что я на самом деле опоздал. Потому что ехать еще минут пятнадцать. Но чисто формально я пока еще не опоздал…»
Нет, я не мечтал, что троллейбус вдруг помчится, как скорый поезд.
Но, с другой стороны, у меня еще десять минут в запасе.
Вот уже без пяти. Даже без трех. А пока только Музей имени Пушкина.
Все равно чисто формально пока еще все в порядке.
В художественной школе был один мальчик, который все время лез в драку. Не всерьез, не с кулаками, а так, толкался. Локтями, плечами или боком, как хоккеист. Подойдет и толкнет боком, довольно сильно.
– Ты что? – говорю. – Чего надо?
А он ржет:
– Хоккей, силовой прием, все по правилам! – и убегает.
Я умел драться. Не пихался, как обычно ребята делают, а сразу бил в зубы. Но во дворе. А в школе было неудобно – все-таки товарищ.
Вот еду я в троллейбусе и жалобно думаю: «Опять этот дурак толкаться будет, ну что за невезение, честное слово…»
И он меня уже в коридоре встречает и норовит пихнуть посильней.
Мне надоело, и я решил: еще раз пристанет – я ему врежу.
Еду в троллейбусе и думаю: «Вот попробуй только подойди, я тебе два передних сразу вышибу и по носу добавлю».
И кулаки разминаю.
Приезжаю, захожу в раздевалку.
Он мне кивает и мимо проходит. По стенке. Стараясь не задеть.
В далекий маленький провинциальный городок по каким-то делам приехали два столичных жителя.
Поселились в самой лучшей гостинице, поужинали в гостиничном ресторане, вышли на площадь перед отелем.
Осень, вечер, стемнело. Два фонаря перед входом бледно освещают разбитый асфальт и единственное такси. Шофер дремлет, откинувшись на сиденье. Вдаль уходит пустая и темная улица. Манящих вывесок не видно. Народу никого. Окна в окрестных домах гаснут, одно за одним.
У дверей курит швейцар.
– Послушайте, – спрашивают они у швейцара. – А у вас тут какая-нибудь ночная жизнь есть?
– Чаво?
– Ночная жизнь есть в вашем городе?
– Ночная жизнь? Конечно, есть! – обрадованно говорит старик. – А как же! Ого! Ой-ой-ой! Еще какая! Ночная жизнь – это беспременно! Как же без ее, без ночной жизни-то? Есть, есть, как не быть!
– Ну, и где же она?
– У ей сегодня зубы болять…
Говорят, что проститутка продает свое тело. Просто тело.
Это неправда. Просто тела не бывает. Разве что в морге. Да и то если это тело незнакомого человека. Да и то мы тут же начинаем фантазировать: «Бедный парень, не пожил…» Или что-то в этом роде.
Тело и душа вместе живут.
Поэтому проститутка продает себя целиком.
Причем скорее в душевной ипостаси, чем в телесной.
Потому что клиенту нужна не физиологическая разрядка, о нет!
Ему нужна женщина. Партнерша.
Одному – униженная, покорная, жалкая, раздавленная. Которую можно давить и унижать дальше.
Другому – веселая, раскованная. Как бы любящая.
А кому-то – жестокая и наглая.
В любом случае – дающая чувство полноты существования. Пускай на короткое время и за деньги.
А как же иначе? Психотерапевт ведь тоже берет деньги. Он на короткое время играет роль ближайшего, интимного, задушевного друга (а в некоторых терапевтических техниках – даже роль родителя). Он принимает в себя все ваши беды и боли, все самые стыдные воспоминания и переживания. Он сочувствует. Родная мать не бывает такой понимающей и доброй, как хороший психотерапевт.
Терапевт говорит: «Рассказывайте, не стыдитесь, не бойтесь, я не буду осуждать, я не стану обижаться, смеяться, презирать, я все пойму…»
Проститутка говорит: «Мне никогда, никогда, никогда ни с кем, ни с кем не было так, так, так, о, это просто сказка…»
Но потом надо отдать деньги за сессию.
Как и за сеанс.
Есть некие общие правила. Например, о психотерапевте, как правило, пациент ничего не знает. Ну, кроме некоторых формальностей типа диплома, лицензии. Личная жизнь терапевта должна оставаться тайной. А вот жизнь пациента должна быть открыта терапевту во всех подробностях.
Клиенты охотно выбалтывают проституткам все о себе. Особенно этим, которые любящие. Какие на работе проблемы, как сына от армии надо отмазывать, как жена не уважает. Но жизнь проститутки – тайна. На поверхности – стандартная, веками апробированная история: бедная юность в маленьком городке, приезд сюда, встреча с одной женщиной, которая уговорила попробовать. Точка. Аналог диплома в рамочке; не думаю, что пациенты подробно изучают подписи и печати на нем.
Чем доверительнее отношения, тем жестче рамки. Время, место, оплата и проч.
Кстати, кем хотят стать проститутки, которые мечтают о другой профессии?
Угадали. Врачами. Или медсестрами.
P.S. Все вышесказанное не означает оправдания (возвеличивания) проституции или осуждения (принижения) психотерапии.
Нобелевская премия по литературе очень умно придумана.
Главный смысл завещания Нобеля был изменен почти сразу. Потому что Нобель велел награждать книгу, изданную в истекшем году и исполненную идеализма.
Если следовать этим указаниям, мировой бренд не получается. Получается причуда богача. Большие деньги за свежеиспеченные благоглупости.
Поэтому сделали хитрее.
Стали награждать за творчество в целом. Хотя поначалу указывали, за какую именно книгу. Но Томас Манн сказал: «Меня формально наградили за „Будденброков“, но без „Волшебной горы“ я бы фиг что получил».
Стали награждать уже известных, уже великих писателей. Голсуорси, Гамсун, Киплинг, Бергсон и без Нобелевки были в полнейшем порядке.
Но таким образом менее известные лауреаты попадали в престижный клуб.
Это стало очень притягательно.
Далее. Нобелевская премия стала претендовать на планетарный охват. Тут тебе индийцы, китайцы, японцы, русские, греки, африканцы.
Далее стали награждаться не только писатели-реалисты, но и всякие авангардисты.
Далее – консерваторы, социалисты, атеисты, богоискатели…
То есть вся литература. В региональном, стилевом и идейно-политическом смысле.
Появились балансы. Появилась понятная очередность. За строгим моралистом-южноафриканцем последовала разнузданная левачка-австриячка, далее – британский классик абсурда, потом – орнаментальный турок. А до них – китаец, тринидадец, венгр.
Молодцы, в общем.
Конечно, свою роль играет денежное содержание. Все-таки самая большая премия в мире. Это важно.
Но самое главное – название.
У Альфреда Нобеля была очень удачная фамилия.
Nobel по-немецки – благородный. Не только в сословном, но и в самом широком, в самом лучшем смысле слова. Точно так же это воспринимается англичанами, французами, испанцами, итальянцами. Ноубл. Нобль. Нобле. Нобиле. И в русском языке есть слово «нобилитет» – историческое обозначение аристократии.
Нобелевская премия – благородная премия.
Если бы фамилия основателя премии была Хансен – ничего бы не вышло.
Хансеновская премия – даже смешно.
Случайно услышал разговор – очень дачный.
Один старик говорит другому:
– А я со второго этажа вниз перебрался. Навсегда. То есть иногда забираюсь, конечно. Но спать не ложусь. Теперь внизу живу.
– Что так? Ноги болят?
– Не только. Боюсь, помру наверху. Как они меня вниз стаскивать будут? Лесенка у нас узкая, носилки не развернешь. В охапке, что ли? Фу! – (Морщится, как будто сам вынужден на руках тащить покойника вниз по лестнице.)
Второй старик смеется:
– Это уж не твои проблемы!
– Какой он ласковый был, – сказала Таня Сафонова, глядя в потолок.
На потолке по косому квадрату света плясали темные полосы: голые ветки обмахивали яркий фонарь; Сафоновы жили на третьем этаже; было четыре часа ночи; из колонии написали, что заключенный Сафонов Кирилл скончался в тюремной больнице номер такой-то.
– И красивый такой, беленький, – сказал Алик Сафонов, лежа рядом с женой.
Таня заплакала.
Потом перевернулась на живот.
– Он сначала такой был, – зло сказала она, – пока семь лет не исполнилось. А потом в родном доме воровал. Тупой к тому же. Двоечник.
– Да, – вздохнул Алик. – Сколько мы подарочков носили учителям, страшное дело.
– Жалко? – спросила Таня.
– Стыдно, – сказал Алик. – У таких родителей такой сын.
– Кирилла тебе жалко? – уточнила она.
– А тебе?
– Не знаю, – сказала она. – Давай ребеночка из приюта возьмем.
– Давай, – сказал Алик.
– Вечно ты со всем соглашаешься! – она заплакала снова.
Ребеночка, однако, взяли. Мальчик был уже большой – три годика с половиной. Но очень приятный. Смугло-бархатная кожица, как у Алика. Кудряшки светлые, почти белые, как у Тани. И глазки голубые. Ласковый. Стоит, голову задрал и улыбается приемным родителям. Говорит хорошо. Аккуратный. Сам кушает, не проливает. На горшок ходит. Ангел, а не мальчишка.
Сафоновы радовались; мальчика назвали тоже Кириллом; казалось, судьба наконец пожалела их. Но прошел год, потом два. Потом еще, еще.
Мальчик не рос. Ни в высоту, ни умом. Оставался ласковым малышом беззаботного детского возраста.
– Обратно не отдам! – сказала Таня.
– Его и не возьмет никто, – сказал Алик. – Ему уже восемь лет по документам.
Они перестали звать гостей. Продали квартиру и переехали на дачу, за высокий забор.
Однажды мальчик заболел. Первый раз за все время. Температура и кашель. Они боялись вызвать врача. Советовались в аптеке, брали разные таблетки. Не помогало. Мальчик стал задыхаться.
– Лучше так, – сказала Таня. – Мы умрем, что с ним будет?
– Дура! – крикнул Алик и вызвал скорую.
Приехал фельдшер, седой рябой мужик.
– Довели ребенка, – сказал он. – Под суд бы вас. Отек легких. Боюсь, не довезу.
Таня упала на колени.
– Встаньте, бабушка, – сказал фельдшер. – Слезами не поможешь. Сафонов Кирилл. Когда я на зоне служил, помирал у нас один Сафонов Кирилл, злой был вор, а смешной. Все говорил, что это не он золотые вещи из дома воровал.
– Неважно все это, – сказал Алик.
– Расскажите! – крикнула Таня.
– Не пойму я вас. Ну, закутали ребеночка?
Но в детской кроватке никого не было.
Когда-то я пытался учиться драматургии в семинаре Львовского и Кузнецова.
Львовский говорил:
– В пьесах бывают запрещенные приемы. Умирающий ребенок. Одинокий старик. Ослепший художник. И прочие вещи, которые всегда вызывают сочувствие и выжимают слезу. Их использовать нельзя, не надо, нехорошо. Это как удар ниже пояса.
Хотя бывает, что вся пьеса состоит из таких ударов ниже пояса. «Предупреждение малым суденышкам» Теннесси Уильямса, например. Там все несчастные: и кочующая косметичка, и ее безработный любовник, и спившийся врач, и юная дурочка, которая ходит умываться в общественный сортир. Рассказчик, старый одинокий бармен, – тоже.
Даже непонятно, кому больше сочувствовать.
В мое время в парикмахерских висели объявления: «Герои Советского Союза, Герои Социалистического Труда, полные кавалеры Ордена Славы обслуживаются вне очереди».
Что будет, если два Героя и один полный кавалер Славы вдруг окажутся в одной парикмахерской?
Ответ простой: их будут стричь в порядке живой очереди.
Но я отвлекся.
Я о предыдущем рассказе «Ангелочек». Кто читал, говорят: тема беспроигрышная. В смысле, очень слезовыжимательная. В общем, удар ниже пояса.
Возможно.
Но если присмотреться, эти удары сыплются отовсюду.
Чем больше возможностей, тем больше тупиков. Чем больше удачных карьер, тем больше падений с переломами. Чем ослепительней богатство, тем невылазнее бедность. Чем сильнее медицина, тем она дороже: ах, как обидно помирать, потому что денег не хватило.
Человек едет в метро с сыном-олигофреном. Парень жует бублик, глядя вокруг бессмысленно-веселыми глазами; лицо отца покрыто горем, как серым пыльным загаром.
В желтой газете написано: робкая девочка взяла кредит на дорогой мобильник (чтобы стать вровень с подружками), ее уволили, и она покончила с собой.
Это, конечно, ужасные случаи, злая судьба, стечение обстоятельств.
Ну, хорошо.
Просто семья, обыкновенная семья, считающая копейки на прожитьё. Их родители считали копейки, их дети будут считать копейки. На большее нет сил, времени, возможностей души и тела: трудно заработал – экономно истратил; всё. Вот рамка их бытия, вот их заботы, вот их радости и страхи. Вот вам человек, который венец творения, который как-то там особенно гордо звучит.
Это что, не удар ниже пояса?
Так что будем описывать жизнь в порядке живой очереди.
Немолодой интеллигентный человек рассказывает о своем племяннике:
– Чудесный мальчик! Очень подвижный, общительный. Добрый, умеет посочувствовать. Веселый, любознательный. Даже, я бы сказал, умный. Но… – мой собеседник болезненно сморщил лоб. – Но он иногда…
В моем уме пронеслась вся серия молодежных пороков.
Пауза меж тем длилась.
– Он что? – осторожно спросил я.
Негромкий горький вздох:
– Он иногда лжет.
Я, конечно, кивнул. Но в уме расхохотался. Боже ты мой! А я-то думал, что он иногда громко ругается матом. Хамит родителям. Прогуливает школу. Не приходит ночевать. Иногда выпивает. Берет деньги без спросу. Покуривает травку. Колется… А он всего-то иногда лжет.
Врет, проще говоря. Всего делов!
Потом мне стало стыдно за свой внутренний хохот.
Ведь мама с папой (а также бабушка с дедушкой и дядя с тетей) с детства нам объясняли, что врать нехорошо. Почему? А вот нехорошо, потому что плохо.
Мы, конечно, верили. Старались не врать. Когда врали – краснели и запинались.
Но вот что интересно. Религия (христианская) не считает ложь особым грехом. В списке семи смертных грехов лжи нет. В Ветхом и Новом Заветах тоже нет запрета на ложь. Сказано насчет верных весов и верных гирь: мерзок перед Господом всякий, делающий неправду (Вт., 25.16). Но это – именно делание неправды. То есть обман, который наносит реальный ущерб. Отсюда же запрет на лжесвидетельство (9-я заповедь).
Конечно же, Св. Писание полно осуждения лжи. Говорится, что мир лежит во лжи, что люди живут во лжи, и т. п. Ложь земная vs. Правда небесная.
Все так. Но нет прямого и беспрекословного приказания: «Не лги».
Наверное, в отсутствии запрета на ложь есть какая-то правда.
Наверное, легче научиться не красть, не завидовать, подставлять другую щеку, видеть бревно в собственном глазу, чем не лгать.
Вообще-то мы хорошие ребята. Общительные, веселые, добрые. Любознательные. Даже, можно сказать, умные.
Но – иногда лжем.
– Всем стоять! – и выстрел в потолок. – Не двигаться! – второй выстрел в старинную вазу, стоявшую на инкрустированном постаменте.
В тишине слышно было, как севрские осколки сыплются на паркет.
Двое мужчин в масках и перчатках стояли в дверях.
– Где хозяин? – голоса у грабителей были глухие и хриплые.
Хозяин, богач и меценат NN, поднял руки вверх, шагнул вперед.
– Пошли! – сказал один.
Второй остался у дверей, поводя пистолетом.
– Я не держу деньги дома, вы же понимаете, – говорил NN, отпирая сейф. – Здесь сравнительно немного, тысяч триста, кажется.
Грабитель молча сложил семь пачек пятисотевровых купюр в пластиковый мешок. Сгреб еще несколько бумажек.
NN был спокоен. На сейфе была добавочная, позавчера поставленная сигнализация. Сейчас приедет полиция.
Но как они вошли в дом?
Ах, да. У него ведь нет охраны. Но зачем ему охрана? У него нет врагов, он давно ушел из бизнеса, он благотворитель, известный всей стране. Он живет в респектабельном пригороде. Сегодня у него собрались человек сорок ближайших друзей – день рождения внучки.
– Назад идем! – скомандовал грабитель.
Они спустились по лестнице в парадный зал. Все гости – мужчины в смокингах и дамы в открытых платьях – прилежно выполняли приказ стоять неподвижно. Было похоже на музей восковых фигур.
– Уходим! – крикнул грабитель и выстрелил в люстру; свет погас. – Всем не двигаться пять минут! Считайте до трехсот! Вслух! Раз! Два! – и выстрелил в лампу в холле.
Стало совсем темно.
Гости покорным хором стали считать. Не успели они дойти до тридцати, двери с грохотом распахнулись, замелькали фонарики, и бодрый голос заорал:
– Ни с места! Полиция! Руки вверх!
Полицейские заняли дверные проемы, стали возле окон.
Минуты через три зажегся свет.
– Кого вы видите в первый раз? – спросил инспектор хозяина.
NN внимательно осмотрелся.
– Здесь только мои друзья, – сказал он.
– Вы в этом уверены?
– Рад вам представить моих друзей, лейтенант! – он назвал имена и титулы всех присутствующих: актеров, министров, поэтов, депутатов, живописцев, послов и даже одного лауреата Нобелевской премии.
– Значит, они успели уйти, – сказал инспектор. – Но как?
– Вам виднее, – сказал NN.
Назавтра инспектор позвонил и сказал, что патрульный обнаружил на обочине две маски. Очевидно, их выбросили из машины. Следствие продолжается.
NN положил трубку. Раздался новый звонок. На этот раз из университета. Он долго слушал, а потом сказал:
– Боюсь, что нет. Нет, нет, увы. Я решил свернуть большинство своих грантовых программ. Извините, денег нет!