И вдруг начинают, как воск, оплывать – оплыли и превратились в каменных баб: стоят посреди степи, а театра уж никакого и нет. И высоко-высоко над головой – ослепительно синее небо, и с небес, как лист бумаги, падает белым свёртком раненая чайка: всё ближе, ближе, вот уже над головой…
Тело ноет, горло скребёт. Стряхнул остатки сна – и вперёд. Ладони в кровь сбиты: как после извержения вулкана – в красной лаве чёрная земля. А стены сходятся, давят кольцом. Перед глазами сиреневые круги. Где-то глубоко в мозгу пролетела Лида – с тонкими трепетными крылышками…
Стены сжимали в земляном кулаке Якова. Он лёг и пополз.
Открыл рот: воздух был влажный – в рот сразу же набилась пыль, мешала думать. Мелькнула крыса. Яков вытащил нож и, держа вытянутой руку с ножом, полз – неудобно, но надёжно. Земля, мягкая, как хлеб, хватала к себе сладкими тяжами, заволакивала тело. Сыпалось в карманы, сверху давило, прижимало – не пролезешь. А остановишься – срастёшься с землей, смешаешься… Время – вылившаяся ртуть, уж не собрать в целое – раскатилось шариками по поверхности. Ничего уж не сделать, не поймёшь, час ли, два ли или уже целые сутки ползёшь – время слагается лишь из суммы движения рук и ног по кишке норы. Ползёт медленно, неощутимо земля, полумёртвый от однообразия глаз ни на чём не задерживается – дремлет. Не понять, бодрствует Яков или во сне научился работать руками и ногами.
Выскочившую крысу он спокойно – ничего не случилось – задушил. Да та и не сопротивлялась: вяло рванулась и стихла, и Яков, отрезав её голову, выпил кровь. Из желудка повеяло мягким и душным – как прелые листья, в голове прояснилось, и он провалился с глубокую чёрную яму. В черноте её плавали обломки воспоминаний: безголовый эфиоп гнал через бездну, оставляя бархатный кровавый шлейф: улыбалась, прямо-таки каталась со смеху убитая крыса; от розовощёкой Лиды отламывались куски и летели в темноту; большой слизистый глаз показывался то здесь, то чуть выше – наблюдал: скорей бы! Завертелось, забилось – и снова перед глазами тёплое земляное нутро: остановиться бы, расслабиться да так тут и остаться. Нора расширилась, можно было б продвигаться на четвереньках, но нет сил встать: ползёт, а земля высокой кровлей нависает над ним. Из ходов сверху за Яковом наблюдают остроносые морды с блестящими бусинками глаз – любопытствуют, скоро ли… А земля уж высоко над головой – не нора – пещера, по стенам прозрачной плёнкой стекает вода. Яков приложил лицо и долго сосал мокрую землю. Подняв лицо, он увидел перед собой мириады тёмных крысиных тел: они чего-то ждали.
«Что вы хотите? – спросил Яков. – Душу мою давно съели, а тело у меня сухое и несладкое». И, словно в противовес сказанному, зашевелилось что-то в душе Якова, и понял он: созрели те семена, что росли долго, ждали срока своего. «Настала пора, пришел час мой…» – вспыхнула последняя мысль Якова. Скорей бы!.. И тут почувствовал он, что начинает изменяться: лицо стало вытягиваться, внутри что-то больно обрывалось, рассыпа́лось на части. Почувствовал он: неживой дом эфиопа взлетает и уже где-то в небывалых далях рассеивается, обращается в пыль – тёмный мшелый камень, основание душевное, незаметное, как воздух, державшее душу его, сущность его человеческую, праматерь всех эфиопов, хранящее ауру его любви и древний пруд наполняющее – основание душевное вдруг оказалось вырвано страшной звериной силой и отброшено за пределы тесного телесного предела Якова. И встала пред крысами небольшая приземистая тварь – остроносая, с плотно пригнанными друг к другу пластинами. Зверюга Ненасытная – первая и последняя, необузданная и незакованная – стояла перед ними.
Зверюга видела перед собой врагов – серые продолговатые торпедины, покусившиеся на её жизнь. Рот Зверюги приоткрылся, и оттуда медленно, словно во сне, вылетел чёрный шарик, лениво поплыл в воздухе – зачарованные крысы не шевелились – коснулся покатого лба седого вожака. Словно щёлкнуло что-то, осыпались, как песок, жалкие твари – превратились в пепел.
Зверюга хотела наверх – не знала, зачем именно, но чувствовала, что это верно. Лапы подбросили её вверх, она ощутила тёплый и сырой дух расступившейся перед ней земли. Серая пустыня предстала пред глазами её. Вился, вился сухой мелкий песок меж умирающих растений, меж руин исчезнувших городов. Только в вышине где-то слышались резкие гортанные крики тварей.
Тесно, душно Зверюге на этой планете, нет ей здесь места. И издала она рык свой звериный: закачались горы, реки вышли из берегов, у людей глубоко под землёй осыпались стены. Тускло, больно, неведомая кровь, текущая в теле её, звала куда-то, и куда бы ни пойти – только избавиться от страшной тоски этой. Понеслась Зверюга, куда ноги несли. Через леса неслась – вековые дубы в щепы разлетались, через озёра да болота – брызги до самых звёзд доставали, вводили те в изумление; через пропасти летела – воздух колебался, горы дробились. Встречались на пути огромные десятивёрстные чудовища-землесосы, закованные в броню, – пролетела сквозь них, чувствуя, как горькая кровь их хлещет её по глазам. Прошёл день, ночь прошла – настало утро. Утром Зверюга остановилась перед огромным разрушенным городом. Мёртвые руины, как памятники погибшим душам, смотрели в мёртвое небо – срастаясь с ним.
«Что это?» – подумала она, и из немыслимых глубин существа её услышала ответ: «Воронеж», и прелый прудовый ветер унёс это слово, и заметалось оно по свету невидимой птицей. Поняла Зверюга, что это то, к чему она всегда шла – издавна, даже тогда, когда о Зверюге и помина не было, а, придя, поняла она важное, вековечное, что всегда, как вопль, было во Вселенной, от чего, найдя, не уйти уж – останется навсегда. И почувствовала она в сердце своём колокольный звон – раненая чайка языком билась в колоколе, а в далёком подземелье эфиопы, настигнутые наконец последней и страшной пулей, полетели в ничто, где их уж никто и никогда не сможет достать. Звучало, звало сердце, просило чего-то. Пустила тогда Зверюга шесть бумерангов: чёрный бумеранг для уничтожения тварей, под землёй ползающих, голубой – для тварей, под водой плавающих, синий – для тварей, в небе летающих, а зелёный – для окончания судьбы по земле бегающих. Белый бумеранг послала Зверюга, пожелав смерти матери своей – Вселенной, а красный – для убиения Времени. И осталась посреди ничего одна Зверюга – со своей страшной вековечной правдой, с неумолчным звоном в сердце. А на третий день словно б заполнилось что-то внутри Зверюги – это одинокий эфиоп нашёл свой потерянный дом, и показалось ей, что в кромешной пустоте, высоко-высоко над головой стоит хрустальный город Воронеж, и раненая чайка кувыркается в воздухе его.