
Полная версия:
Денис Нивакшонов Прусская нить
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Он перевернулся и посмотрел в небо. Облака плыли своей неторопливой походкой. Птицы пели свои беспечные песни. Мир жил своей жизнью, прекрасной и безразличной к горю. Здесь он был абсолютно один. Не просто в физическом смысле – вокруг не было людей. Это было одиночество в метафизическом смысле. Его «Я» оказалось в полной изоляции, в вакууме, без единой точки опоры.
Вспомнилось последнее ощущение у камня – то самое странное спокойствие, принятие. Какой иронией оно теперь казалось! Казалось, что нашёл покой, обретя корни. А вместо этого вырвали с этими корнями и швырнули в чуждую почву.
Сжав пальцы, он вонзил их в землю. Боль, которую хотелось почувствовать, чтобы убедиться, что жив, что это не сон, не приходила. Земля оставалась мягкой, податливой, не причиняющей боли молодым, крепким ладоням.
Отчаяние сменилось глухой, безысходной тоской. Тоской по утраченному дому, которого больше не существовало. Тоской по своей кровати, столу, запаху пыли на чердаке.
Он был последним Гептингом, и теперь очередь подошла к тому, чтобы ему быть стёртым из памяти. Только в его случае это было не медленное забвение, а мгновенное, жестокое отсечение.
Лёжа в траве, молодой, полный сил, он чувствовал себя дряхлым стариком, пережившим самого себя. Опустошенный и выброшенный за борт собственной жизни юноша остался абсолютно один. Не просто покинутым, а отсечённым. И в этом новом, чужом мире не оказалось даже символа, напоминающего о том, кем он был. Только память. И эта память в новом черепе казалась теперь чужим, тяжёлым и бессмысленным грузом.
Казалось, дальше этого отчаяния ничего нет. Сплошная чёрная стена. Но когда внутренний вопль стих, оставив после себя ледяную пустоту, его взгляд, затуманенный горем, снова сфокусировался на мире вокруг.
Сквозь щель в прорве отчаяния пробился луч – не метафорический, а самый что ни на есть настоящий. Солнечный луч, пробившийся сквозь листву и осветивший травинку у его лица. Он увидел, как та идеально зелёная, сочная дрожит от ветерка, как на ней играет и переливается роса. И он, сам того не желая, вдохнул. Глубоко. В груди не колыхнулось привычное, старческое хрипение. Воздух вошёл легко и свободно, наполняя лёгкие, не встречая преград. Ни одной боли в спине. Ни одного прострела в колене.
Он разжал пальцы, впившиеся в землю, и посмотрел на свою руку. Руку юноши. Сильная, с чёткими жилами, с целой, не искривлённой артритом ладонью. В этой руке не было трубки. Но в ней была сила. Та самая сила, что билась сейчас в его висках ровным, мощным ритмом.
Он всё потерял. Всё. Но дьявольская ирония заключалась в том, что ему вернули то, о чём он тайно вздыхал последние двадцать лет. Молодость. Здоровье. Целую жизнь, лежавшую перед ним, как этот незнакомый, но бесконечно широкий горизонт.
«Зачем?» – пронеслось в голове. Зачем всё это, если отняли всё остальное?
Ответа не было. Была лишь эта новая, чужая плоть, дышащая и живущая своей собственной, навязанной ему жизнью. И пока она жила, в ней теплилась искра. Искра вопреки. Искра, которая не давала просто сгореть в этом пожаре тоски. Он был выброшен за борт. Но не утонул. Его вынесло на какой-то новый, неведомый берег. Страшный, пугающий, но – берег.
Николай не знал, где он. Не знал, что ему делать. Но он был жив. Молод. И силён. А это, как ни крути, уже было не просто концом, но и самым безумным, самым немыслимым началом.
Глава 12: Первые шаги
Он лежал, быть может, час, быть может, два. Время в этом новом мире утратило свою привычную упругость, растеклось аморфной, тягучей массой. Солнце, поднимаясь выше, сменило ласковые утренние лучи на жгучие, безжалостные стрелы, которые прожигали грубую ткань рубахи и жгли лицо. Но даже этот физический дискомфорт не мог сравниться с внутренним холодом, сковавшим душу. Тоска была подобна свинцовому савану, окутавшему всё его существо, парализовавшему волю.
Но затем в эту гнетущую тишину сознания стало вползать другое ощущение, более древнее, властное, чем даже отчаяние. Голод. Сначала это был лишь лёгкий, напоминающий о себе позыв в глубине желудка. Но вскоре он перерос в настойчивое, мучительное урчание, в пустоту, которая, казалось, разъедала изнутри. Вслед за голодом пришла жажда. Горло пересохло и запершило, язык прилип к нёбу.
Новое, молодое тело, эта чуждая, но единственно доступная теперь оболочка, требовало своего. Оно не желало знать о метафизических трагедиях, о разрывах во времени, о потерянной идентичности. Тело хотело есть, пить и продлевать своё существование. И этот животный, неприкрытый инстинкт выживания оказался сильнее экзистенциального ужаса.
Стоны, которые Николай издавал от душевной боли, сменились тихим стоном физической нужды. Сев, путник почувствовал, как голова кружится от слабости. Он должен был двигаться. Искать. Вода. Еда. Признаки жизни, которые не были бы враждебными.
И тогда он услышал. Сперва это был далёкий, едва различимый звук, вплетённый в шелест травы и щебет птиц. Пение петуха. Чёткое, ясное, жизнеутверждающее. Оно донеслось откуда-то с востока. А следом, поймав взгляд, молодой человек увидел на горизонте, над пологой линией леса, тонкую, сероватую струйку дыма. Она медленно поднималась в безмятежное небо, извиваясь, как призрачная змея. Дым. Значит, был очаг. Был дом. Были люди.
Надежда, крошечная, как росток, пробивающийся сквозь асфальт, шевельнулась в нём. Не надежда на возвращение – эта дверь, как он понял, захлопнута навсегда. Надежда просто не умереть здесь, в этой идиллической, но безжалостной глуши, от голода и жажды.
Поднявшись на ноги и отряхнув прилипшие к штанам травинки, Николай, пошатываясь, побрёл на звук и на дым. Ноги сами несли его, повинуясь древнему, заложенному в генах знанию: где дым – там пища, тепло и, возможно, безопасность.
Шаг за шагом он преодолевал луг, пока не вышел на грунтовую дорогу – две глубокие, наезженные колеи с полосой высокой травы посередине. Дорога вела к деревне, которая теперь открывалась взгляду. Это было не село в его привычном понимании. Не было ни одного кирпичного дома. Все строения были низкими, приземистыми, сложенными из тёмных бревен, но чаще – это были фахверковые дома: почерневшие деревянные балки складывались в причудливый геометрический узор, а пространство между ними было забито комьями глины. Но все без исключения обладали высокими, крутыми соломенными крышами, похожими на взъерошенные шапки. Между домами бродили куры, у плетня лежала огромная, ленивая свинья, у колодца с журавлём стояла деревянная бадья.
И люди. Их было немного – две женщины в тёмных, до пят, юбках и корсажах поверх просторных рубах, с лицами, обрамлёнными белыми полотняными чепцами несли корзины с бельём; мужчина в поношенных штанах из грубого сукна, заправленных в грязные кожаные гамаши, и в длинной холщовой рубахе с боковым разрезом чинил телегу. И все они были одеты… иначе. Не так, как он, но и не так, как в его времени. Одежда была простой, функциональной, лишённой каких бы то ни было признаков современности. Она кричала о своей архаичности.
Сердце заколотилось, но уже не только от страха, но и от предвкушения. Подойдя ближе, путник почувствовал на себе тяжёлые, изучающие взгляды. Взгляды были не враждебными, но настороженными. Он был чужим. Это читалось в каждой морщинке их лиц, в самой их позе.
Остановившись перед мужчиной у телеги и собравшись с духом. Какой язык здесь может быть понятен? Русский? Украинский? Мысль показалась абсурдной при виде этой архитектуры и лиц. Оставался лишь один, отчаянный шаг. Сделав глубокий вдох, Николай произнёс фразу на том самом немецком, обрывки которого слышал от родителей, вкладывая в слова всю свою надежду и страх:
– Entschuldigung… Wo bin ich hier? (Извините… Где я нахожусь?)
Мужчина перестал стучать молотком и медленно поднял на него глаза. Глаза были узкими, внимательными. Он смерил незнакомца взглядом с головы до ног.
Сердце Николая ёкнуло. Он понял! Мужчина не просто уставился на сумасшедшего – в его взгляде мелькнуло узнавание звуков, пусть и чуждых по акценту. Значит, он угадал. Но что это значило?
– Was? (Что?) – прорычал мужчина. Его речь была густой, нарочито грубой, полной гортанных звуков…
Николай почувствовал, как почва уходит из-под ног. Он попробовал ещё раз, говоря медленнее, пытаясь подражать архаичным оборотам, которые слышал от отца:
– Ich… ich bin verloren. Der Name dieses Dorfes? (Я… я заблудился. Название этой деревни?)
Женщины остановились и смотрели на него, не скрывая любопытства. Одна из них что-то шепнула другой, и та фыркнула, прикрыв рот рукой. Мужчина у телеги усмехнулся, обнажив редкие, жёлтые зубы.
– Hört sich an wie 'n gottverdammter Städter, – проворчал он, обращаясь больше к женщинам, чем к Николаю. (Звучит как проклятый горожанин).
Другая женщина, помоложе, с любопытством разглядывавшая его, сказала что-то быстро, и в её речи Николай уловил знакомое слово «fremd» – чужой.
Он понял, что его речь, произношение, сама манера строить фразы – всё это выдавало чужака. Попытка говорить на их языке была столь же неуклюжей, как если бы корова попыталась заговорить с овцами. Языковой барьер, который он надеялся преодолеть с помощью обрывков семейного наречия, оказался не просто стеной, а целой крепостной твердыней.
Мужчина у телеги, закончив осмотр, махнул на незнакомца рукой, словно отгоняя назойливую муху, и что-то грубо крикнул, чего Николай уже не разобрал, но интонация была ясна: «Пошёл прочь».
Унижение было острым и жгучим, заставив кровь прилить к щекам и смешавшись с растерянностью. Отступив на несколько шагов, юноша чувствовал, как на него смотрят десятки невидимых глаз из-за ставней и плетней. Он был изгоем. Белой вороной. Человеком без рода, без племени, без языка.
Повернувшись, Николай побрёл прочь от деревни, назад, к открытой степи. Голод и жажда никуда не делись, они стали лишь острее на фоне этого провала. Мельком взглянув на колодец, он с горечью осознал, что подойти к нему под прицелом этих изучающих взглядов было бы невыносимым унижением. Сначала нужно было заслужить право на воду.
Но теперь к физической нужде прибавилось нечто иное – проблеск решимости. Примитивной, отчаянной, животной решимости выжить любой ценой. Он не знал, где находится, не знал, в каком времени. Но знал, что должен есть, пить и найти укрытие. А для этого нужно было научиться быть незаметным. Научиться слушать, наблюдать и, возможно, обманывать. Первая попытка контакта провалилась. Но война за место в этом новом, старом мире только начиналась.
Глава 13: Голодные ночи
От деревни Николай уходил, как от чумы, ощущая в спине жгучую иглу чужих взглядов. С каждым шагом по пыльной колее грубая ткань рубахи, казалось, натирала не кожу, а саму душу, обнажая незаживающую рану нового существования. Унижение, острое и едкое, как дым от горелого волокна, медленно оседало внутри, смешиваясь с тлеющими углями страха. Но сейчас эти сложные, горькие человеческие эмоции отступили перед властным, простым и неумолимым диктатом плоти.
Голод из назойливого напоминания превратился в полноправного хозяина тела. Это была уже не просто пустота в животе, а физическая сила, сжимающая внутренности в тугой, болезненный узел. Каждый мускул, каждое сухожилие этого молодого, сильного тела, казалось, кричало о своей невостребованности, требуя топлива, энергии, жизни. Жажда стала огненной полосой в горле, раскалённым клинком, вонзившимся в основание черепа. Мир вокруг, ещё недавно такой яркий и пугающий в своих незнакомых очертаниях, начал терять краски и расплываться, уступая место единственной, маниакальной идее: найти пищу. Найти воду.
Инстинкт, древний и мудрый, гнал прочь от людей. Их мир был враждебен, язык – непроницаемая стена. Единственным союзником и одновременно тюремщиком была природа. Николай побрёл вдоль опушки леса, что темнела справа от дороги сплошной, почти чёрной стеной. Глаза, привыкшие выхватывать из городского пейзажа вывески и номера домов, теперь с лихорадочной напряжённостью сканировали окрестность в поисках чего-то съедобного. В поле зрения попадались коренья, похожие на те, что ел в детстве у бабушки в деревне, но страх отравиться в этом безжалостном мире, где некому было бы помочь, оказывался сильнее голода. Взгляд скользнул по кусту с мелкими красными ягодами, но смутный обрывок памяти, будто голос из другого измерения, шепнул: «волчья ягода». И пришлось пройти мимо, сглотнув комок ничего в пересохшем горле.
Солнце, безразличный тиран этого мира, начало клониться к закату, отбрасывая длинные, уродливо вытянутые тени. Силы покидали измождённое тело. Ноги стали ватными, в висках отдавался глухой, мерный стук, совпадающий с ударами сердца. В голове поплыли круги, и пейзаж начал терять резкость, как плохо сфокусированная фотография. Становилось ясно: если сейчас не найти укрытия и не прилечь, ночь застанет здесь, на открытом месте, и тогда… Николай боялся додумать до конца.
И тут взгляд упал на него. Огромный, почти до самого леса, стог сена, сложенный в стороне от дороги, на краю поля. Он был похож на спящего золотистого зверя, на гигантский улей, на нелепый, но такой желанный символ спасения. Это был дом. Единственный, который этот мир был пока готов предложить.
Собрав последние силы, несчастный странник, спотыкаясь о кочки, побрёл к стогу. Запах сухих трав, пыльный и тёплый, ударил в ноздри, показавшись самым прекрасным ароматом на свете. С трудом вскарабкавшись на склон, проваливаясь по пояс в упругую, шелестящую массу, Николай добрался до вершины. И тут же начал отчаянно разгребать сено руками, словно животное, роющее нору. Через несколько минут удалось создать подобие гнезда, глубокую нишу, скрытую от чужих глаз и от надвигающегося ночного холода.
Николай рухнул в это импровизированное ложе, и тело, измученное, отключилось почти мгновенно. Но сон был не отдыхом, а продолжением кошмара наяву. Снились обрывки прошлого: лицо отца, склонившегося над ним, но вместо родных черт – суровое, обветренное лицо мужика у телеги; попытки крикнуть, но из горла вырывался лишь хриплый шёпот; видение трубки, своей трубки, но она была огромной, как дерево, и до неё невозможно было дотянуться. А сквозь все эти видения проступал один и тот же навязчивый образ: миска с дымящимся борщом, стоявшая на столе дома в Розовке. Он видел каждую каплю жира на поверхности, каждый кусочек свеклы, чувствовал запах чеснока и зелени. Протягивал руку, но миска отдалялась, превращаясь в призрак, в мираж, рождённый больным сознанием.
Проснулся от холода. Ночь вступила в свои права, раскинув над миром бархатный, усеянный алмазными искрами полог. Здесь, вдали от городских огней, звёзды сияли с невероятной, почти пугающей яркостью. Млечный Путь был размытым светящимся следом, божественной рекой, текущей через бездну. Но красота оставалась незамеченной. Николай видел лишь чёрный, бездушный космос, бесконечное пространство, в котором он был один-одинёшенек. Холод просачивался сквозь сено, цеплялся ледяными когтями за тонкую рубаху, заставлял зубы выбивать дробь.
А потом пришли они. Сначала одинокий, высокий комариный писк у самого уха. Потом другой. И вот уже целый рой голодных насекомых вился над единственной тёплой и живой добычей в округе. Гады садились на лицо, на руки, впивались в кожу с настойчивостью крошечных вампиров. Он отмахивался, хлопал себя по лицу, но это было бесполезно, словно пытаться остановить ветер. Каждый укол был крошечным унижением, жгучим напоминанием о собственной уязвимости, о том, что он – всего лишь кусок мяса в огромном, равнодушном мире, готовый пир для мириад голодных ртов.
Ночь длилась вечность. Николай лежал, зарывшись в сено, пытаясь согреться собственным дыханием, и смотрел в звёздное небо. Мысли, ещё недавно такие сложные, о судьбе, о времени, о парадоксах бытия, упростились до примитивных, животных сигналов, выжигая всё лишнее, оставляя лишь сухую, оголённую правду: «Холодно. Больно. Хочу есть. Хочу пить». Он теперь был ближе к земле, к этому стогу, к этим комарам, чем когда-либо за всю свою жизнь. Превратившись в зверя, загнанного в угол, чья цивилизация, прошлое, знания – всё это оказалось хламом, бесполезным грузом, от которого следовало бы избавиться, чтобы не сойти с ума.
Рассвет пришёл не спеша. Сначала чернота на востоке сменилась густой синевой, потом в неё вплелись оттенки лилового и розового. Звёзды одна за другой гасли, как уставшие стражи. И с первыми лучами солнца, золотившими верхушки деревьев, Николай увидел её.
На опушке леса, не более чем в сотне шагов от убежища, стояла старуха. Такая же древняя и иссохшая, как корень старого дуба. Она была сгорблена под тяжестью лет и маленькой холщовой сумы, переброшенной через плечо. В костлявых, тёмных от загара руках незнакомка держала пучок каких-то трав и медленно, с привычной аккуратностью, срезала стебли тусклым ножиком.
Сердце заколотилось, но на этот раз не только от страха. Николай замер, боясь спугнуть это видение. Она ещё не заметила. Наблюдал, как движется – неторопливо, методично, словно часть самого леса, словно гриб или лишайник. Старуха была плотью от плоти этого мира, его законной обитательницей.
И тогда, не думая, не рассчитывая, повинуясь лишь тому же животному инстинкту, что заставил искать этот стог, пошевелился. Осторожно. Сено под ним зашуршало. Старуха подняла голову. Её глаза, маленькие, глубоко посаженные, как две сморщенные ягоды бузины, уставились прямо на незнакомца. В них не было ни страха, ни удивления. Был лишь спокойный, усталый интерес.
Так и смотрели друг на друга сквозь утреннюю дымку. Два одиночества. Две загадки. Он – пришелец из ниоткуда, она – хранительница вековых трав.
Николай попытался что-то сказать, но из пересохшего горла вырвался лишь хриплый, нечленораздельный звук. Сделав слабый, умоляющий жест рукой, указал себе в рот. Это был уже не человек, просящий помощи. Но раненый зверь, умоляющий о пощаде.
Старуха смотрела на него ещё мгновение, её лицо оставалось непроницаемым. Потом медленно, не спуская с незнакомца глаз, опустила свою суму на землю, порылась в ней и достала оттуда небольшой, тёмный, неровной формы объект. Подойдя на несколько шагов ближе, не говоря ни слова, бросила его в сторону Николая.
Предмет упал в траву у подножия стога. Это была краюха хлеба. Не тот белый, воздушный батон, что покупал в магазине. Это был плоский, тяжёлый брикет, почти чёрный, грубый, как булыжник.
Скатившись со стога, не чувствуя под собой ног, и на четвереньках бросился к хлебу. Схватил его обеими руками, ощутив вес, его шершавую, потрескавшуюся корку. Поднёс к лицу, вдохнул запах – кисловатый, плотный, настоящий. Это был запах жизни, ворвавшийся в него с силой потрясения.
Отломил кусок и сунул в рот. Хлеб был твёрдым, его приходилось долго жевать, размачивая слюной, но каждый крошечный кусочек, сползая по пищеводу, был подобен причастию, обжигающему актом возвращения к существованию. Это была не еда. Это было таинство, торжествующее над распадом. Это было доказательством того, что мир, этот жестокий и чужой мир, всё-таки подал знак. Не отверг окончательно.
Съев несколько жадных кусков, он поднял глаза, чтобы поблагодарить. Но старуха уже отходила, ееё сгорбленная фигура растворялась в тени леса. Попытался крикнуть ей вслед своё «Danke!», но речь, смешанная с крошками хлеба, снова оказалась непонятным набором звуков.
Старуха, не оборачиваясь, лишь подняла руку и сделала странный, отрывистый жест – не то крестное знамение, не то знак, отгоняющий злых духов. И скрылась среди деревьев, бормоча что-то под нос. Разобрал лишь одно слово, прошипевшее в утренней тишине: «…Narr…» Дурачок.
Николай остался сидеть на корточках у стога, сжимая в руках своё сокровище – краюху чёрствого хлеба. Унижение от этого слова было уже не таким острым. Оно тонуло в физиологическом удовлетворении, в простой, животной радости насыщения, которая затмевала всё остальное.
Не нашел дома. Не нашёл ответов. Не нашёл друзей. Нашёл стог сена, полный комаров, и старуху, которая сжалилась над «дурачком», дав шанс прожить ещё один день.
И впервые за всё время, прошедшее с того рокового удара молнии, этого было достаточно. Более чем достаточно. Это было чудо. Сидел, медленно жуя грубый хлеб, и смотрел, как поднимается солнце. И в душе, выжженной отчаянием, шевельнулось что-то новое. Не надежда. Пока ещё нет. Но упрямая, серая, как этот хлеб, воля. Воля жить.
Глава 14: Дорога в никуда
У стога сидел ещё долго после того, как старуха исчезла в лесной чащобе, словно призрак, порождённый самим утром. Каждый крошечный кусочек хлеба рассасывался во рту, превращаясь в сладковатую, кислую пасту, растягивая это ни с чем не сравнимое удовольствие, этот акт возвращения к жизни. Грубая корка царапала нёбо, но эта боль была приятной, почти сладостной – доказательством реальности происходящего. Хлеб, простой чёрный хлеб, стал и пищей, и лекарством, и священным текстом, в котором путник пытался прочесть хоть крупицу смысла этого нового мира.
Когда последняя крошка была съедена, а на ладони остались лишь следы мучной пыли, тщательно слизанные языком, внутри что-то переключилось. Первобытный ужас и отчаяние ночи отступили, уступая место новому, не менее древнему чувству – необходимости движения. Сидеть здесь, у этого стога, значило смириться с участью того самого «Narr» – дурачка, которого он, по сути, и олицетворял сейчас для этого мира. Нужно было идти. Куда? Не имело значения. Дорога, эта глубокая, наезженная колея, была единственным указателем, единственным вектором в хаосе его существования.
Сполоснув лицо и руки в придорожной луже, мутная вода которой показалась нектаром, Николай снова ступил на твёрдую, утоптанную землю пути. Дорога сейчас была не просто дорогой. Она была жизненной артерией, медленно пульсирующим нервом, связывающим воедино разрозненные части этого незнакомого ландшафта. И по этому нерву, как кровяные тельца, двигались люди.
Сначала это была лишь одинокая фигура вдалеке, но по мере того как солнце поднималось выше, выжигая ночную сырость и наполняя воздух густым запахом нагретой пыли и полыни, их становилось всё больше. Вот медленно, скрипя несмазанными осями, проползла тяжёлая крестьянская телега, гружённая мешками. Сидевший на облучке мужик в остроконечном суконном колпаке лениво помахивал кнутом, не глядя на своего тощего, покрытого язвами битюга. Его спина, огромная, как скала, была повёрнута к Николаю стеной безразличия.
Вот, обогнав его, прошла группа пеших людей – двое мужчин и женщина. Их одежда, такая же грубая и практичная, как у тех, кого видел в деревне, была покрыта слоем дорожной пыли, превратившей её в единый, серо-коричневый фон. На их плечах висели котомки, а в глазах читалась усталая, привычная покорность долгому пути. Они бросили на незнакомца короткий, оценивающий взгляд – молод, крепок, один – и, не обнаружив ничего интересного или опасного, продолжили лениво переговариваться между собой.
А вот, позвякивая металлом и отбивая чёткий, неумолимый ритм, промаршировали солдаты. Нестройная на первый взгляд, но пронизанная внутренней дисциплиной колонна. Синие мундиры, потрёпанные и выцветшие на плечах от ремней мушкетов, чёрные гетры, лихо закрученные усы. Шли, не глядя по сторонам, их лица были отрешёнными и суровыми. От них пахло потом, порохом и железом. Этот запах, знакомый и чуждый одновременно, вызвал в желудке странный спазм – не страх, а некое смутное узнавание, отголосок той жизни, которую ещё не прожил, но которая, как чувствовал, ждала где-то впереди.
И он шёл среди них. Влился в этот медленный, непрерывный поток. Стал каплей в этой реке, пылинкой в этом вихре. И в этом была своя, особая свобода. Пока он двигался, мог наблюдать. И наблюдал с жадностью утопающего, хватающегося за соломинку.
Первым делом начал копировать. Заметил, как один из путников, чтобы дать отдых уставшим ногам, переобулся в грубые, но мягкие туфли, висевшие у него на плече, а свои сапоги заткнул за пояс. Через полчаса, когда собственные ноги начали гореть огнём, нашёл подходящую палку, сел на обочине и, сделав вид, что поправляет несуществующую занозу, тоже снял свою неудобную обувь, дав стопам передышку.
Следил за тем, как люди пьют из своих кожаных фляг или прямо из ручья, припав на корточки, – и повторял их движения, стараясь, чтобы это выглядело естественно. Наблюдал, как едят на привале – не спеша, почти ритуально, разламывая тот же чёрный хлеб и заедая его луком или куском сала. У него не было ни лука, ни сала, но, отойдя в сторонку, тоже присел и сделал вид, что ест, чтобы не привлекать внимания своим голодным, волчьим взглядом.
Но главным занятием, настоящей работой, стало слушание. Сначала это был просто шум, какофония гортанных, грубых звуков, перемешанных со скрипом телег, ржанием лошадей и криками возниц. Но постепенно, словно сквозь помехи, слух начал выхватывать отдельные слова, обрывки фраз. Мозг, отчаянно цепляясь за обрывки немецкого, услышанного в детстве, начал производить титаническую работу по декодированию.