bannerbannerbanner
Легкие шаги безумия

Полина Дашкова
Легкие шаги безумия

Глава 7

Синий «вольво» с затемненными стеклами плавно подкатил к воротам старинного купеческого особнячка в центре Москвы. Ворота бесшумно разъехались, впустили машину и тут же замкнулись за ней.

– Добрый вечер, Регина Валентиновна! – Вооруженный охранник распахнул переднюю дверцу машины и подал руку высокой худощавой женщине, сидевшей за рулем. Женщина осторожно поставила ногу в замшевом высоком сапоге на землю и, опираясь на руку охранника, вылезла из машины.

– Привет, Гена. В гараж пока не загоняй, я ненадолго.

Войдя в особняк, Регина Валентиновна скинула легкую норковую шубку на руки подоспевшей горничной и осталась в строгом шелковом костюме. Из огромного зеркала в старинной, черного дерева, раме смотрела на Регину Валентиновну элегантная сорокалетняя дама с точеной длинноногой фигурой и идеально правильным лицом. Густые прямые волосы цвета спелой пшеницы были подстрижены простым строгим каре без челки и едва прикрывали стройную холеную шею.

В зеркале за ее спиной появилось очень бледное, немного отечное мужское лицо. Мужчина был белокур и встрепан, на впалых щеках поблескивала светлая вчерашняя щетина. Бледно-голубые ясные глаза глядели в спокойные карие глаза Регины Валентиновны как-то тупо и бессмысленно. Резко оглянувшись, она заметила, что руки мужчины крупно дрожат, на большом пальце правой руки был безобразный черный порез с только что запекшейся кровавой коркой.

– Тебе надо побриться, Веня, – тихо сказала она и, подойдя к мужчине, провела рукой по его щеке. На ногтях был бледно-телесный матовый лак.

– Регина, я погибаю, я не могу, – громким шепотом прокричал Вениамин Волков, – сделай что-нибудь, я не могу…

Быстро оглядевшись, убедившись, что ни горничной, ни секретарши, никого из охранников поблизости нет, Регина вмазала Вене крепкую пощечину и тихо произнесла:

– Молчать, скотина!

Вздрогнув, Веня сразу обмяк, руки перестали трястись, глаза приняли осмысленное, но испуганное и усталое выражение.

– Ты видишь, надо что-то делать! – сказал он вполне спокойным, будничным голосом. – Еще немного, и я сорвусь.

– Ну, до срыва, положим, далеко, – возразила Регина таким же спокойным, будничным голосом. Даже интонации у нее и у Волкова были одинаковыми.

– Нет, – безнадежно покачал он головой, – сегодня это чуть не произошло.

– Но ведь не произошло, ты сумел с собой справиться. Ты уже четырнадцать лет здоров. Это срок, Веня, серьезный срок.

Волков молча показал ей пораненный большой палец правой руки. Внимательно взглянув на испачканную черными чернилами и кровью подушечку пальца, Регина только пожала плечами.

– Ты мог бы обойтись и без боли, ты просто устал. Чем ты это? Ручкой?

– «Паркером», – кивнул он.

– Жалко, хороший был «Паркер», – вздохнула Регина, – ладно, поехали.

– Только в твоей машине! – слабо улыбнулся он. – Там в салоне воздух лучше.

– В «вольво» лучше воздух, чем в «линкольне»? – весело рассмеялась Регина. – Да, Веня, ты определенно устал.

Через час с небольшим синий «вольво» Регины Валентиновны Градской остановился у старой двухэтажной дачи в подмосковном Переделкине. Дом был огорожен высоким металлическим забором, внутри у ворот находилась теплая будка охранника.

– Опять дрыхнет, подлец, – добродушно заметила Регина, доставая из «бардачка» маленький пульт дистанционного управления и открывая высокие ворота нажатием кнопки.

Из будки показалась сонная физиономия охранника, потом он весь целиком выскочил на свет божий как ошпаренный и по старой ментовской привычке почтительно козырнул хозяевам.

– Доброе утро, отставной капитан! – саркастически приветствовала его хозяйка. – Как спалось в девять вечера?

– Виноват, Регина Валентиновна! – отрапортовал охранник. – Ей-богу, сам не заметил, как уснул!

– Спасибо, что не в гостиной на диване, – добродушно хмыкнула Регина. – Ладно, можешь пойти на кухню, пусть Людмилка покормит тебя, и кофе выпей, негоже спать на боевом посту, товарищ отставной капитан, гляди, уволю. Вот ведь, – обернулась Регина к молчавшему Вене, – боится место потерять, а дрыхнет, поганец, без задних ног.

Веня ничего не ответил и прошел вслед за ней в дом.

Дача эта когда-то принадлежала известному советскому писателю, сталинскому лауреату. Потомки орденоносца продали ее Волкову задорого, но ни он, ни Регина не жалели потраченных денег. Регина давно приглядела именно этот участок в тихом элитарном писательском поселке. Ей нравилось, что он стоит на углу, в глубине улицы, и упирается одной стороной в живописную березовую рощицу, а другой – в небольшой лужок, на котором летом невинно и радостно расцветают ярко-лимонные лютики.

– Сообрази-ка нам, Людмилка, что-нибудь на ужин, – бросила Регина полной розовощекой девушке, встретившей их на пороге, – только сделай легкое что-нибудь, рыбки там, салатику.

– Поняла, Регина Валентиновна, севрюжку запечь или в гриле?

– Веня, ты спишь, что ли, – Регина прикоснулась к его плечу, – ты какую хочешь севрюгу – запеченную с грибами или в гриле?

– Я не голоден.

– Ладно, Людмилка, пока их светлость ломаться будут, ты сделай в гриле, как я люблю, без соли и без соусов, только лимончиком спрысни. Ему еще картошечки молоденькой, немного, штучки четыре, отвари и сверху укропчиком посыпь. А мне, как всегда, только спаржу. И не вздумай класть сметану, а то я тебя знаю, тебе бы только пожирней меня накормить, бедную!

Когда кухарка удалилась, Регина окинула Волкова холодным оценивающим взглядом и тихо спросила:

– Ну что, горе мое, потерпишь, дашь хотя бы перекурить, или полчаса до ужина работать будем?

– Ты же сама видишь…

Она видела, губы его обметало белым тонким налетом, руки опять тряслись.

– Ладно, пошли, – кивнула она.

В бывшем писательском кабинете теперь вместо дубового письменного стола стоял маленький дамский секретер восемнадцатого века, а книжные полки были уставлены не сочинениями великих вождей, а томами Большой медицинской энциклопедии, книгами по психиатрии на четырех языках – русском, английском, немецком и французском, а также сочинениями Ницше, Фрейда, Рерихов. Три стены, покрытые книжными полками от пола до потолка, пестрели исключительно философской, психологической и мистической литературой.

Взглянув на корешки книг внимательно, можно было заметить, что это – не коллекция нувориша-библиофила, а книги, в которые постоянно заглядывает хозяйка библиотеки.

Стянув замшевые сапожки, Регина уселась на низкую широкую кушетку, поджала под себя стройные ноги в тонких телесных колготках. Волков сел прямо на пол, напротив нее, и застыл, неотрывно глядя в ее карие глаза, странно мерцающие при свете настольной лампы.

– Сегодня они пришли ко мне, – начал он, – они пришли оттуда, из прошлого, даже песню пели такую же, как тогда, на берегу Тобола…

– Подожди, не напрягайся, мы еще не начали, – перебила его Регина. – Кто пришел?

– Две девушки, на прослушивание. Дуэт «Баттерфляй». Блондинка и шатенка, по восемнадцать лет каждой. Сначала я ничего не заметил, но, когда они запели романс, я вдруг увидел тех, из прошлого.

– Ты понимаешь, что это были не они? – быстро спросила Регина.

– Понимаю. Но мне страшно, что так все совпало: сначала тот парень, которого пришлось убрать, потом они… Я еле сдержался, ты ведь знаешь, как я держался все эти годы. Но когда появился тот парень…

– Его больше нет, – напомнила Регина.

– Как ты это сделала? Почему не хочешь говорить?

– Это сделала не я, он сам.

– Но ты была там? – Веня сильно сжал кулаки, острые костяшки пальцев посинели.

– Ты же знаешь, я была с тобой.

– Кого ты послала к нему?

– Я сказала, он сам. Если не веришь мне, поверь хотя бы официальному заключению, – она хохотнула, – там опергруппа, кажется, была, и вскрытие делали. Хватит об этом.

– А певец?

– Певца добили те отморозки, которые приходили к Дрозду на торжество. Все, Веня, хватит лирики. Ты и правда не в лучшей форме.

– Дай мне код! – осторожно попросил он.

– А сам? – Она лукаво улыбнулась. – Лень-матушка? Смотри, скоро будешь спать на посту, как отставной мусорок-капитанчик. Ладно, так и быть, поехали…

Волков закрыл глаза и стал медленно раскачиваться, сидя на ковре по-турецки. Регина заговорила низким монотонным голосом, исходившим откуда-то из живота:

– Ноги мягкие, тяжелые, теплые; мышцы расслабляются медленно, постепенно; руки остывают и тяжелеют; они теплые, но не горячие; кожа разглаживается, как поверхность моря; она мягкая и прохладная. Нет ни одной волны, ветер не дует, ты ничего не слышишь и не чувствуешь, тебе тепло и хорошо. Есть только мой голос, остальное – тишина, покой, небытие. Мой голос – это путь из небытия, ты идешь по нему, как по лунной дорожке, к свету…

Регина говорила все тише, Волков качался в ритме ее речи, потом стал дышать глубоко, медленно и редко.

– Веня, ты слышишь меня? – спросила она наконец.

– Да… – эхом отозвался он.

– Теперь вспоминай, осторожно, на ощупь. Не спеши и не бойся. Это был не ты, тебя там вообще не было, и бояться тебе нечего. Давай!

– Трое на берегу Тобола, в городском парке, – стал еле слышно бормотать Волков, – и я четвертый. Две девушки, блондинка и шатенка. Блондинка очень яркая, с голубыми глазами, немного полная. Такие выходили в кокошниках, с хлебом-солью, приветствовали крупных партийных руководителей. Шатенка тоже очень красивая, но по-другому. В ней чувствуется порода, таких расстреливали в восемнадцатом за одно только лицо, за излом бровей, за выражение глаз. Мой дед сразу узнавал буржуйскую, дворянскую кость, по рукам и по выражению глаз. Дворянская кость тонкая, но прочная, дед рубал шашкой… Очень быстро и резко, мог разрубить надвое с размаху.

– Веня, не отвлекайся, красный командир ни при чем. Деда оставь в покое, – осторожно вмешалась Регина.

 

– Надменные глаза, – Веня слегка дернул головой, – насмешливые, темно-серые… Тонкие руки, длинная шея. Если бы она… Я не мог ничего поделать. Я встал и пошел в глубь парка. Подвыпившая девочка в блестящей кофте отбилась от компании. В кофте были золотые нити, колючие и блестящие. Грубое прыщавое лицо, запах водки и пота… Я хотел потом прыгнуть в Тобол, прямо в одежде, на мне была кровь, я вонял чужим потом. Берег оказался слишком крутым, я стал искать пологое место. Но услышал их голоса совсем близко. Первым вышел ко мне тот парень, Митя. Он увидел кровь, но главное, он увидел мое лицо. Прошло ведь всего пятнадцать минут. Душа моя все еще была там, в глубине парка, и по лицу это было видно. Уже совсем рассвело, стояли короткие июньские ночи, рассвет был таким ярким, комары звенели.

Я не успел смыть кровь с одежды, я хотел, чтобы они подумали, будто я спьяну упал в воду. Мы все четверо были немного пьяны. Когда подошли девушки, я уже сумел взять себя в руки, они ничего не заметили. Я сказал, что кровь пошла из носа, они переполошились, стали суетиться вокруг меня, подошли совсем близко…

Первую часть воспоминаний Регина знала наизусть. Ее муж был постоянен в своих подсознательных откровениях. Уже много лет к этому тексту, произносимому в состоянии глубокого гипнотического сна, не прибавлялось ни одной детали. И только совсем недавно появились некоторые существенные подробности.

– Он видел мое лицо, он все понял. Не сразу, после… – Голос Волкова звучал хрипло и монотонно. – И он догадался. Пусть даже через четырнадцать лет, но он пришел ко мне, он пришел за мной оттуда, а за ним – еще двое, и это значит, что мне никогда не дадут забыть…

– Его больше нет, – ласково напомнила Регина, – а девушки ничего не заметили тогда и не смогут вспомнить сейчас. Прошло четырнадцать лет, они стали зрелыми женщинами, они совсем другие, их, по сути, тоже нет больше.

– Их больше нет…

«Конечно, было бы лучше, чтобы их действительно не было, и не в переносном, а в самом прямом смысле, – подумала Регина, – но это хлопотно и рискованно, сначала надо понять, стоит ли игра свеч…»

– Вокруг тебя светится чистая, прозрачная вода, она легкая, теплая, приятно щекочет кожу, – произнесла она вслух хорошо поставленным, глубоким грудным голосом.

– Она красная от крови, – мучительно сглотнув, прошептал Веня, – она темно-красная, густая. Она кипит и пузырится, я захлебываюсь, покрываюсь волдырями. – Он стал дышать тяжело и быстро, хватал открытым ртом воздух, запрокинул голову, колотил вокруг себя руками.

– Регина Валентиновна! – послышался снизу голос кухарки. – Ужин готов!

Регина ничего не ответила, она знала – второй раз Людмила не позовет, так заведено в доме: если хозяйка сразу не спускается и не откликается, значит, она очень занята и мешать ей не следует.

Лицо Волкова побагровело, на лбу вздулись толстые синие жилы в форме ижицы. Он дышал хрипло, с присвистом, бил по воздуху руками и бормотал очень быстро нечто невнятное. Если бы кто-то мог видеть эту сцену со стороны, то подумал бы, что продюсер-миллиардер бьется то ли в эпилептическом припадке, то ли в предсмертной агонии, а его жена спокойно за этим наблюдает, смотрит оценивающе и серьезно. Он сейчас умрет здесь, на полу, а она и глазом не моргнет.

Но никто не наблюдал со стороны. Никому – ни кухарке, ни охраннику, ни садовнику – не пришло бы в голову хоть одним глазком заглянуть в таинственный полумрак хозяйкиного кабинета. Каждый чувствовал почему-то, что за это можно поплатиться головой, и страх был куда сильнее любопытства. Когда уже казалось, что Волков вот-вот испустит дух, Регина легко хлопнула в ладоши и произнесла одно короткое слово по-английски:

– Инаф! (Достаточно!)

Волков замер, сначала напряженно, в неестественной позе, с задранной головой, широко открытым ртом и вздернутыми кверху руками, потом стал оседать, медленно, как воздушный шарик, из которого выпустили воздух. Дыхание его сделалось спокойней, медленней, лицо сначала резко побелело, потом приобрело нормальный, здоровый цвет.

Он открыл глаза, спокойно уселся на ковре. Даже при неярком свете настольной лампы было видно, что он выглядит не просто хорошо, а отлично, будто побывал на дорогом курорте – разве что загара не привез.

– Спасибо, Региша, – сказал он низким, бархатным голосом, галантно поцеловал прохладную руку жены, легко, пружинисто поднялся с ковра и, потирая чуть влажные ладони, спросил:

– Как там у нас насчет ужина?

Глава 8

Катя Синицына с раннего детства считала себя глубоко несчастным и невезучим человеком. Еще в детском саду ей попадало за чужие провинности, а уж в школе, с первого по десятый класс, неприятностям не было конца.

Училась Катя хорошо, особенно любила математику и физику. Одноклассники списывали у нее и домашние задания, и контрольные. Катя искренне верила, что делает хорошее дело, давая скатать пару-тройку задач по физике или математике. Она услужливо клала свою тетрадь с домашней работой на подоконник в школьном туалете, и за большую перемену успевало попользоваться ее добротой человек пять-шесть, то есть столько девочек, сколько помещалось со своими тетрадями на широком подоконнике женского сортира.

На контрольных, особенно четвертных и годовых, Катя успевала написать решения обоих вариантов под копирку и передать страждущим соседям. Впервые поймали ее на этом в восьмом классе. Маленький лысый физик в синем халате выставил ее вон из класса, стер оба варианта контрольных задач с доски, быстро написал новые.

Катю отвели к директору, вызвали родителей, в общем, наказали на полную катушку. Спасибо, из школы не выгнали. Кате казалось, что одноклассники должны оценить ее героизм и воздать должное за самопожертвование, но реакция была нулевая. Как не дружил с ней никто раньше, так и не собирался дружить.

Школа, в которой училась Катя, была лучшей в городе Хабаровске. Это была английская спецшкола, да еще с математическим уклоном. В нее могли попасть только дети из семей партийной и военной элиты. Катина мама была зубным врачом в ведомственной поликлинике, то есть к элите семья имела не совсем прямое отношение. В школу Катю приняли потому, что ее мама лечила зубы директору и завучу.

Элитарные дети с самого нежного возраста жили по особым законам. Люди делились для них на две части. Первая, и главная, включала в себя небольшую горстку избранных. Всех прочих они определяли презрительным словом «население». И слово это, и само понятие было, разумеется, заимствовано от родителей.

У населения, то есть большей и худшей части человечества, было все другое – и образ жизни, и мораль, и даже колбаса другая – бумажная, несъедобная и вредная. С колбасой в городе Хабаровске всегда было плохо, и население стояло за ней в длинных очередях. Элитарный ребенок, глядя на такую очередь из окошка папиной «Волги», только укреплялся в своем презрении к тем, кто не имел счастья принадлежать к тесному, уютному и сытому мирку избранных.

С первого класса Катя чувствовала, что для своих однокашников навсегда останется чужаком. Ее мама, стоматолог, была, так сказать, из обслуги. Дети первых и вторых секретарей обкома, горкома, отпрыски крупных профсоюзных чиновников и военачальников областного масштаба никогда не смогут считать равной себе какую-то «зубоврачебную дочь».

Она упрямо верила, что если будешь хорошей и доброй, то тебя будут любить, с тобой станут дружить. Какая разница, кто твои родители? Зубной врач – тоже не последний человек в городе. Вот ведь дружат же все с сыном директора главного городского гастронома! А он – двоечник и драчун.

В младших классах Катя приносила и раздаривала свои любимые игрушки. Ей нравилось делать подарки, но главное, ей хотелось, чтобы все поняли, какая она хорошая, добрая, щедрая девочка, и стали с ней дружить.

Некоторые ее дары снисходительно принимались, но большинство этих жалких пластмассовых пупсов и облезлых плюшевых зверей было отвергнуто с презрением. Зачем номенклатурным детям аляповатые неинтересные игрушки, которые выпускает местная игрушечная фабрика исключительно для населения? У номенклатурных детей были немецкие куклы с настоящими моющимися волосами, чешские плюшевые звери, пушистые, с выразительными мордочками.

Мама всегда учила Катю, что важен не сам подарок, а внимание. Но оказалось, Катино внимание не важно и не нужно никому из ее ровесников, и сама она никому не интересна, хоть лезь из кожи вон. Твоей услугой воспользуются, как будто ты просто выполнила свою прямую обязанность, и спасибо никто не скажет.

Кате очень хотелось, чтобы ее все любили. Ну, не все, так хотя бы некоторые. Ей казалось, что любовь одноклассников она сумеет заслужить, объясняя то, что они не понимают по физике, математике, давая списывать, угождая во всех прочих мелочах школьного быта. Она ждала, что они поймут наконец, какая она отзывчивая. Но никто не хотел понимать. Все ее услуги расценивались как должное, как нечто само собой разумеющееся. Катина мама лечит зубы, а Катя решает задачки и дает скатать.

Возможно, другой ребенок на Катином месте плюнул бы на своих надменных одноклассников, перестал бы таскать из дома игрушки в младших классах, не давал бы списывать в старших. А кто-то мог и озлобиться, люто возненавидеть не только элитарных детей, но и все человечество за такую упрямую нелюбовь к себе. Но Катя, чем старше становилась, тем глубже убеждалась в своей, и только в своей, неполноценности.

Когда она пыталась поделиться с мамой накопившейся обидой, мама строго обрывала:

– Ищи причину в себе! Подумай, почему никто с тобой не хочет дружить? Ведь ты не считаешь, я надеюсь, будто все плохие, а ты – хорошая?

Катя так не считала. Она все глубже верила, будто плохая именно она.

Перед выпускным вечером шел проливной дождь. Было очень грязно. Катя вышла из дома в белом невесомом платье, которое сама себе сшила к своему первому настоящему балу. Когда она бежала через школьный двор босиком, с зонтиком в одной руке и пакетом с белыми лакированными босоножками – в другой, мимо нее промчалась на полном ходу черная горкомовская «Волга».

Фонтан грязи из-под колес окатил Катю с ног до головы. В грязи было не только белое выпускное платье, но и тщательно накрашенное лицо, и даже короткие рыжеватые волосы. А в «Волге» сидели два Катиных одноклассника.

Сын второго секретаря горкома выклянчил у отца разрешение подкатить к школе, к выпускному вечеру, на казенной машине, самому сесть за руль, а рядом посадить лучшего друга. Именно ради мальчика, сидевшего за рулем, ради мужественного широкоплечего секретарского сына и старалась Катя, шила ночами белое платье, вертелась три часа перед зеркалом.

Грязью ее облили не нарочно – просто лужи были глубокими, а она пробегала совсем близко. На выпускной вечер она не пошла, платье даже стирать не стала, просто выкинула, чтобы навсегда забыть об элитарной школе, о мальчиках и девочках, которые с ней не дружили.

С пятерочным аттестатом Катя отправилась в Москву и неожиданно легко поступила в МАИ. Теперь ее окружали вовсе не избранные, а вполне обычные ровесники. Однако опыт элитарной хабаровской спецшколы не прошел даром. Катя не умела нормально общаться с людьми, в каждом заранее подозревала презрение и неприязнь к себе. Даже с соседками по комнате в общежитии она не могла слова сказать в простоте, извинялась по сорок раз на дню, не смотрела в глаза собеседнику и заслужила репутацию «странненькой». Опять с ней никто не дружил – но уже не из-за того, что она была зубоврачебная дочка, а из-за ее непробиваемой замкнутости и зажатости.

С мальчиками у нее тоже не ладилось. На вечеринки она не ходила, а в институте ее попросту никто не замечал. Бродит тенью маленькое худенькое существо, прячет в плечи стриженую рыжеватую голову, ни с кем не разговаривает, а обратишься к ней – краснеет и отводит взгляд, будто в чем-то виновата. Если Кате и нравился какой-нибудь мальчик, то она скрывала это изо всех сил, старалась как можно меньше попадаться ему на глаза, а попадаясь, сжималась в комок, становилась похожа на продрогшего облезлого воробьишку.

Митя Синицын появился в ее жизни как гром среди ясного неба. Катя училась на третьем курсе. Перед Новым годом в клубе МАИ проходил концерт авторской песни. После концерта несколько выступавших воспользовались приглашением веселой компании студентов и отправились в общагу.

Катя лежала на своей койке, одна в пустой комнате, и читала Достоевского, «Дневники писателя». Она слышала, как поют и веселятся за стенкой, но ей это было все равно. Внезапно дверь открылась и на пороге возник высокий парень в черном свитере и в черных джинсах. Светлые вьющиеся волосы были коротко подстрижены, ярко-голубые глаза глядели весело и ласково.

– Добрый вечер, – произнес он низким, бархатным голосом, – у вас хлебушка случайно нет? Вы уж простите за вторжение, меня послали как единственного трезвого.

 

Не дождавшись ответа, он пересек комнату и уселся прямо на Катину койку.

– Да, кажется, есть. – Катя попыталась спрыгнуть с койки, но он удержал ее за руку.

– «Дневники писателя» читаете? Все пьют, а вы здесь потихонечку с Федором Михайловичем общаетесь? А почему на концерте я вас не видел?

– Я не ходила… – Катя все-таки спрыгнула с койки, сунула ноги в тапочки. – Вам какого хлеба, белого или черного?

– Почему же вы на концерт не ходили? Не нравится вам авторская песня? – Он, казалось, уже забыл про хлеб.

– Почему? Нравится. Просто… Я хотела побыть одна, почитать.

Катя стояла посреди комнаты в разношенных огромных шлепанцах, в тонких колготках и длинном широком свитере.

– У вас всегда такие испуганные глаза? – спросил он, встал с койки, подошел к ней и взял за руку. – И руки такие холодные всегда? Меня зовут Дмитрий.

– Катя. – Она почувствовала, что краснеет.

– Очень приятно! А можно, я отнесу им хлеб и вернусь, посижу немного с вами?

Предложение было настолько неожиданным, что Катя ничего не ответила, просто еще глубже вжала голову в плечи, высвободила руку из его теплой большой ладони, скользнула к общему холодильнику и вытащила со своей полки пакет с половиной белого батона.

– Простите, черного, оказывается, нет, – пробормотала она, протягивая ему пакет.

Он вернулся через пять минут, неся в руках гитару.

– Вы не были на концерте, я хочу спеть для вас. Там, – он кивнул на стенку, за которой звучали хохот и веселые вопли, – там все пьяные и безумные. Возможно, мы с вами остались в гордом трезвом одиночестве во всем этом здании.

Он сел на стул, слегка подстроил гитару и стал петь для нее вполголоса свои песни. Катя слушала как зачарованная. Она не могла понять, хороши ли песни, она вообще ни слова не понимала, только смотрела в ярко-голубые ласковые глаза и боялась дышать.

Заглянула в комнату одна из Катиных соседок, многозначительно хмыкнула и тихонько прикрыла дверь снаружи.

За стеной продолжали веселиться, Митя пересел на скрипучую пружинную койку, отложил гитару, взял в ладони Катино лицо и прижался ртом к ее напряженным, стиснутым губам.

В свои двадцать лет Катя целовалась впервые в жизни. Разумеется, то, что произошло дальше, тоже было впервые. Раньше она только читала об этом и видела в кино. Раньше она вообще как бы не жила, а все время смотрела кино про чужую жизнь. И книги читала. У других все было ярко и значительно. А с ней, невзрачной, забитой хабаровской девочкой, ничего подобного произойти не могло. Она давно смирилась с мыслью, что так и состарится, незаметной и никем не любимой, умрет старой девой, в тоскливом одиночестве.

Незнакомый мужчина, сильный, красивый, настоящий романтический принц, целовал ее медленно и нежно, со знанием дела. У Мити Синицына был солидный опыт общения с женщинами. Правда, такие, как Катя, ему никогда прежде не нравились. Он любил роковых женщин, зрелых, раскованных, искушенных. Его влекли стандартные красотки, про которых он сам говорил: «Женщина существует по формуле: ноги – грудь – губы. Если ноги длинные, грудь тяжелая и упругая, а губы полные, остальное не важно. Глаза, нос, волосы могут быть любыми. А уж мозги и вовсе необязательны».

К своим двадцати восьми годам Митя достаточно хорошо изучил женщин, созданных природой по этой грубой формуле. Про себя он знал, что на такой никогда не женится. «Нельзя жениться на куске севрюги! – объяснял он сестре Ольге, делясь с ней подробностями своей личной жизни. – Ну что делать, если мне нравятся только такие женщины, на которых нельзя жениться?»

То, что он почувствовал, увидев тощенького рыжего воробьишку на общежитской койке, можно было назвать жалостью. Сидит такая маленькая, трогательная девочка, читает Достоевского под пьяный хохот за стенкой. Глазищи большие, испуганные и при этом умные.

Ему хотелось остаться с ней, посидеть в тишине, спеть для нее – просто так, без всякой задней мысли. Она слушала его не дыша, и в глазах ее было столько восхищения, благодарности и любви… Митя почувствовал себя большим, сильным, добрым и очень понравился самому себе в роли сказочного принца.

Сначала ему захотелось просто обнять эти острые плечики, погладить взъерошенные короткие волосы, утешить и согреть беззащитное тощенькое существо. И только прикоснувшись к ее сжатым губам, он вдруг с удивлением обнаружил, что чувствует небывало острое желание…

Голова у Кати закружилась, она забыла обо всем на свете – о надменных одноклассниках в хабаровской школе, о суровой и холодной матери, о физике и математике. Оказалось, что она – живая, нежная, чувственная, что ее тоже могут любить, восхищаться ею, шептать в ее ухо горячими губами такие слова, от которых мурашки бегут по коже.

– Ты, оказывается, еще девочка? – услышала она жаркий шепот, который прозвучал для нее волшебной, неземной музыкой…

* * *

Это открытие сначала напугало, но через миг еще больше возбудило Митю. Женщин в его жизни было много, но до этой минуты ни для одной еще он не был первым и единственным.

В общаге Авиационного института не было проблем с ночевкой. Тактичные Катины соседки так и не появились в комнате до утра. А утром это была совершенно другая Катя. Только теперь стало видно, что она очень хорошенькая, женственная. Она перестала вжимать голову в плечи, ходила прямо, не боялась смотреть людям в глаза, улыбаться и вообще – жить.

Митя Синицын предложил ей выйти за него замуж всего лишь через два дня, тридцать первого декабря, когда часы пробили полночь и наступил 1991 год. Катя и не сомневалась, что они теперь уже не расстанутся. Они были как будто созданы друг для друга.

Семья Синицыных приняла Катю доброжелательно и приветливо. Сразу было видно, что эта тихая интеллигентная девочка из Хабаровска, студентка МАИ, вовсе не хищная провинциалка, охотница за московской пропиской. Она смотрела на Митю с таким обожанием, была такой скромной и воспитанной, что ни у Митиной матери, ни у сестры не возникло неприятных подозрений на ее счет.

Все было у них хорошо. Сначала снимали комнату в коммуналке, но очень скоро Митина сестра помогла с квартирой. Квартира, правда, была на окраине, в Выхине, и на первом этаже, но зато двухкомнатная и отдельная.

Катя закончила институт с красным дипломом, устроилась на работу в НИИ легкого машиностроения, младшим научным сотрудником, но очень скоро поняла, что это – не работа, а бесплатное времяпрепровождение на рабочем месте. Впрочем, карьера ее совершенно не заботила. Главным в ее жизни была семья, то есть Митя. Больше всего на свете ей хотелось родить для него ребенка. На ребенке сосредоточилось все ее существо, она не могла ни о чем другом ни думать, ни говорить. Но три беременности кончились ранними выкидышами, и врачи поставили жуткий, безнадежный, как смерть, диагноз: бесплодие.

Митя утешал, говорил, что живут семьи и без детей, можно, в конце концов, взять ребеночка из Дома малютки, сейчас столько брошенных. Но все утешения были бесполезны. Катин комплекс неполноценности, ненужности, взращенный в ней с детства, вспыхнул с новой силой. Она стала чувствовать, что испортила Мите жизнь, ей казалось, что он не бросает ее, бесплодную и никчемную, только из жалости.

Она была противна себе самой до такой степени, что не хотела больше жить. И вот тут подоспел мальчишка-лаборант из ее НИИ, который застал ее в горьких слезах в укромном уголке пустой курилки, и предложил уколоться.

– Кольнись, полегчает, – сказал он так мягко и сочувственно, что Катя, не вдумываясь в смысл его слов, подставила руку для укола.

– Ну как, приход есть? – спросил лаборант, заглядывая ей в глаза.

– Что? – не поняла Катя.

– Ну, кайф…

– Кайф? Не знаю… Полегчало вроде, – ответила Катя неуверенно.

Она внимательно прислушалась к самой себе. И с радостным удивлением обнаружила, что безысходная тоска, давившая душу в последнее время, улетучилась. Стало легко и весело.

– А что это было? – спросила она парнишку-лаборанта.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru